🌔🌖
Четырнадцатое февраля началось в комнате 33 с крика. Это был не обычный крик, не крик «я проспал», который Ландо издавал примерно раз в три дня с неизменной интенсивностью, не крик «где мой носок», который эхом разносился по комнате каждое утро, потому что носки Норриса имели сверхъестественную способность исчезать в неизвестном направлении, и не крик «Боттас опять что-то взорвал», который стал настолько привычным, что на него уже никто не реагировал. Это был совершенно особенный, пронзительный, полный экзистенциального ужаса и первобытного отчаяния крик, который мог принадлежать только одному человеку во всей вселенной — Ландо Норрису, осознавшему, что он забыл о самом важном дне в году. — ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА!!! — заорал он, подскакивая на кровати с такой силой, что многострадальные пружины, помнившие ещё первых студентов, въехавших в это общежитие в конце девяностых, жалобно взвизгнули, как раненый зверь, а подушка, описав в воздухе красивую, почти баллистическую траекторию, достойную олимпийского чемпиона по метанию ядра, перелетела через всю комнату и приземлилась прямо на голову спящего Валттери Боттаса. Звук приземления был мягким, почти нежным, но Боттас не проснулся. Даже не пошевелился. Подушка сползла с его лица, открыв безмятежное, почти ангельское выражение, и он продолжил спать, тихо, едва слышно посапывая. Его губы беззвучно шевелились, словно он разговаривал с кем-то во сне, с кем-то, кого никто, кроме него, не видел и не слышал. Судя по лёгкой, почти блаженной улыбке, которая играла на его губах и освещала лицо мягким, внутренним светом, это был очень приятный разговор. Вероятно, с мхом. А может, с самой Природой. А может, с эфиром. Боттас утверждал, что эфир говорит с ним по ночам, и никто не решался спросить, что именно он говорит. — День святого Валентина! — повторил Ландо, вскакивая с кровати и начиная носиться по комнате, как разъярённый шмель, запертый в стеклянной банке и отчаянно ищущий выход. Его босые ноги, он всегда спал без носков, потому что носки, по его мнению, мешали циркуляции энергии, шлёпали по холодному линолеуму, издавая ритмичный, почти музыкальный звук. Руки размахивали в воздухе, описывая хаотичные круги и траектории, как дирижёр, потерявший контроль над оркестром. Волосы, обычно торчащие во все стороны после сна, сегодня превзошли сами себя: они образовали на его голове сложную архитектурную конструкцию, напоминающую то ли гнездо, то ли взрыв на макаронной фабрике. — Самый романтичный день в году! День, когда все признаются в любви! День, когда дарят цветы и шоколад! День, когда воздух наполнен... наполнен... — Углекислым газом? — подсказал Оскар, который уже сидел на своей кровати, скрестив ноги в идеальной позе лотоса, и держал в руках кружку с горячим чаем. От кружки поднимался тонкий, почти прозрачный пар, закручивающийся в спирали и исчезающий в воздухе. Пиастри смотрел на этот пар с тем же выражением, с каким обычно смотрел на статистические таблицы или результаты экспериментов. Спокойно, аналитически, без лишних эмоций, но с глубоким, почти медитативным вниманием к деталям. — Романтикой! — выкрикнул Ландо, резко оборачиваясь к Оскару. — Воздух наполнен романтикой, Оскар! Не углекислым газом! Любовью! Чувствами! Эмоциями! — Воздух состоит в основном из азота и кислорода, — спокойно возразил Оскар, делая глоток чая. — Конкретно: на двадцать один процент из кислорода, на семьдесят восемь из азота, и примерно на ноль целых четыре сотых процента из углекислого газа. Также присутствуют аргон, неон и следы других инертных газов. Романтика в химическом составе атмосферы Земли отсутствует. Я проверял. Ландо остановился посреди комнаты, его босые ноги замерли на холодном линолеуме, и он уставился на Оскара с выражением лица, которое было смесью отчаяния, любви и желания чем-нибудь в него запустить. — Ты невозможный, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Я знаю. Ты говоришь это каждое утро. Согласно моим подсчётам, за последний месяц ты произнёс эту фразу тридцать два раза. Сегодня тридцать третий. Это статистически значимая закономерность. — Потому что ты невозможный КАЖДОЕ УТРО! — взорвался Норрис. — Ты просыпаешься и начинаешь говорить про статистику и химический состав воздуха! Это... это... — Это констатация фактов, — закончил австралиец. — Не вижу в этом проблемы. — А я вижу! Потому что сегодня День всех влюбленных, и я хочу, чтобы ты был романтичным, а не... не... — Клиническим психологом? — Да! Нет! И да, и нет! Я хочу, чтобы ты был психологом, но романтичным! Это возможно? Оскар задумался. Он поставил кружку на тумбочку аккуратно, чтобы не пролить ни капли, и посмотрел на Ландо тем самым взглядом, которым он обычно смотрел на сложные психологические кейсы: с интересом, с желанием понять, но без излишней эмоциональной вовлечённости. — Романтика, — протянул он медленно, — это социокультурный конструкт, включающий в себя определённые ритуалы, жесты и вербальные выражения, направленные на демонстрацию привязанности. С точки зрения психологии, романтическое поведение активирует выработку окситоцина и дофамина, что способствует укреплению парных связей. Технически, я способен на романтическое поведение. Просто предпочитаю выражать привязанность более... эффективными способами. — Эффективными?! — Ландо схватился за голову. — Ты только что прочитал лекцию по психологии вместо того, чтобы сказать «С Днём святого Валентина, Ландо, я тебя люблю»! — С Днём святого Валентина, Ландо, — немедленно произнёс Оскар ровным голосом. — Я тебя люблю. Это объективная реальность, подтверждённая многомесячными наблюдениями за моими собственными эмоциональными реакциями на твоё присутствие. Ландо замер. Его руки, только что драматично сжимавшие голову, медленно опустились. Его рот приоткрылся. Его глаза, обычно яркие и живые, стали какими-то бездонными, как будто он смотрел не на Оскара, а куда-то глубже, в саму суть вещей. — Ты... — начал он и осёкся. — Ты только что сказал, что любишь меня. Вслух. При всех. — Да. — Пиастри кивнул. — Я констатировал факт. Присутствующие Макс, Шарль, Кими, Олли и спящий Боттас являются свидетелями. Впрочем, Боттас спит, так что его свидетельские показания могут быть оспорены... — Оскар, — голос Норриса дрогнул, — заткнись и дай я тебя поцелую. — Хорошо. Ландо подошёл к Оскару медленно, почти благоговейно, как подходят к алтарю, и наклонился. Их губы встретились, и это был долгий, тёплый, наполненный нежностью поцелуй, который совсем не вязался с тем фактом, что Оскар только что говорил про окситоцин и дофамин. В этом поцелуе было всё, что австралиец не умел выражать словами, и всё, что Ландо не умел сдерживать. Когда они оторвались друг от друга, Оскар сказал: — Это было приятно... Я отмечаю повышение уровня окситоцина. — Оскар! — Что? — Ты опять! — Я констатировал факт. — Скажи что-нибудь романтичное! Без науки! Парень задумался на несколько секунд. Потом сказал: — Ты делаешь мою жизнь... менее предсказуемой. И я ценю это. Хотя статистически это повышает уровень хаоса. Ландо застонал, но на его губах играла улыбка, та самая, счастливая, которую ничто не могло стереть. — Ты невозможный романтик, — прошептал он. — Я не романтик, а клинический психолог. Но для тебя делаю исключение. И Ландо, не выдержав, снова его поцеловал.🌒🌘
Пока Ландо и Оскар выясняли отношения на одном конце комнаты, на другом конце, под одеялом с лавандовым запахом, происходила совсем другая сцена — тихая, интимная, почти невидимая для посторонних глаз. Макс проснулся от крика Ландо, но не подал виду. Он лежал неподвижно, притворяясь спящим, потому что на его плече, уютно свернувшись калачиком, лежал Шарль, и Ферстаппен не хотел его будить. Монегаск дышал медленно и глубоко, его ресницы чуть подрагивали, это признак того, что он уже не спит, но ещё не готов открыть глаза. Его рука лежала на груди голландца, прямо над сердцем, и пальцы были чуть согнуты, как будто даже во сне продолжал играть на невидимом пианино. Макс смотрел на него, на мягкие линии его лица, на тени от ресниц, падающие на щёки, на крошечную родинку над левой бровью, которую знал наизусть и мог бы нарисовать с закрытыми глазами, и чувствовал, как что-то тёплое разливается в груди. Это чувство не имело названия. Оно было слишком сложным для слов, слишком глубоким для анализа. Это была смесь нежности, благодарности, восхищения и чего-то ещё. Чего-то, что Макс, при всей своей любви к алгоритмам, не мог разложить на составляющие. — Ты пялишься, — прошептал Леклер, не открывая глаз. Его голос был сонным и тёплым, а французский акцент гуще обычного, как всегда по утрам. — Я не пялюсь, — ответил Макс так же тихо. — Я любуюсь. Это разные вещи. — Ты говорил это уже сто раз. — Потому что это правда. Шарль открыл глаза и приподнял голову. Их лица оказались очень близко, на расстоянии нескольких сантиметров. Ферстаппен чувствовал тепло его дыхания, видел золотистые искорки в его глазах, те самые, которые появлялись только тогда, когда монегаск был по-настоящему счастлив. — С Днём святого Валентина, — прошептал Шарль. — С Днём святого Валентина, — ответил Макс. — У меня есть для тебя подарок. — Какой? — Сюрприз. — Ты знаешь, что я не люблю сюрпризы. — Знаю. — Лектер чуть улыбнулся, и от этой улыбки у голландца перехватило дыхание. — Но этот тебе понравится. Обещаю. — Откуда ты знаешь? — Потому что я знаю тебя. — Шарль коснулся кончиками пальцев его щеки легко, почти невесомо, как падает лепесток. — Лучше, чем ты думаешь. Лучше, чем ты сам себя знаешь. Ферстаппен поймал его руку и переплёл их пальцы. — Когда? — Вечером. Романтика требует вечера. Свечи. Темнота. Звёзды. В семь утра романтики не бывает. — Оскар сказал, что тишина романтична. — Оскар — клинический психолог. Он находит романтику в гормонах и нейромедиаторах. А я нахожу её в музыке. И в тебе. Макс моргнул. А потом, неожиданно для самого себя, покраснел. Это было едва заметно: лёгкий румянец на скулах, порозовевшие кончики ушей. Но Шарль заметил. Шарль всегда всё замечал. — Ты покраснел! — прошептал он, и в его голосе было столько изумления и радости, будто только что обнаружил редкий вид бабочки. — Нет. — Да! Я вижу! Твои уши! Они розовые! — Это от жары. — В комнате не жарко! Окно открыто! — Тогда от аллергии. — На что?! — На романтику, — мрачно сказал голландец. — У меня аллергия на романтику. Особенно по утрам... Монегаск засмеялся тихо, счастливо, уткнувшись носом в плечо Макса, и поцеловал его в кончик носа. — Я люблю тебя. Даже с аллергией на романтику. — Я тебя тоже, — ответил голландец. — Несмотря на аллергию. И они остались лежать, переплетя пальцы, глядя друг на друга, пока вокруг бушевал утренний хаос в исполнении Ландо. И в этот момент, в этот короткий, украденный у суеты момент, они были абсолютно, совершенно счастливы.🌑🌓🌕
Пока Ландо метался по комнате, а Макс и Шарль прятались под одеялом, Кими и Олли на двухэтажной кровати переживали свою собственную маленькую драму. Она началась с того, что Антонелли осторожно, стараясь не шуметь, потянулся к тумбочке, чтобы достать из-под горшка с кактусом (не Нико, у Кими был свой кактус, маленький, по имени Спайк, который он выращивал втайне от Боттаса, опасаясь, что тот начнёт с ним разговаривать) заранее приготовленную открытку. Он делал её целую неделю, по вечерам, когда Берман уже засыпал на верхнем ярусе, и каждый вечер ужасно нервничал, что британец проснётся и увидит. Открытка была его гордостью. Он купил специальную бумагу — плотную, кремовую, с неровными краями, как старинный пергамент. Потратил час на то, чтобы выбрать правильные карандаши, не слишком яркие, не слишком бледные, в идеальной цветовой гамме. Тренировался рисовать сердце на черновиках и испортил четыре листа, прежде чем получилось что-то, отдалённо напоминающее сердце, а не бесформенную кляксу. И теперь, в это утро, он хотел подарить её Олли торжественно, с чувством, с красивыми словами. Но судьба распорядилась иначе. Когда Кими потянулся к тумбочке, его локоть задел кружку с водой, которая стояла там с вечера. Кружка старая, с трещиной, которую итальянец хранил, потому что она была подарком от бабушки, покачнулась. На одно бесконечное, замедленное мгновение она замерла на краю, балансируя между жизнью и падением. Кими попытался поймать её, но было поздно. Кружка рухнула на пол и разлетелась на дюжину осколков. Звук был резким, пронзительным, звон разбитого фаянса, который разнёсся по комнате и заставил всех на мгновение замереть. — О нет! — Кими сел на кровати, глядя на осколки. Его лицо побледнело, а глаза наполнились слезами — не от боли, а от острого, щемящего чувства потери. — Это была моя любимая кружка! Моя бабушка... — Она была с трещиной, — осторожно заметил Берман, свешиваясь с верхнего яруса. Он хотел утешить, но получилось, как всегда, немного неловко. — Она была с историей! — Антонелли поднял на него глаза, полные слез. — Трещина была частью истории! Это не делало её менее ценной! — Прости, — Олли спрыгнул вниз и сел рядом с Кими на край кровати. — Я не хотел тебя обидеть. Я просто... не знал, что сказать. — Ты никогда не знаешь, что сказать, — Кими шмыгнул носом. — Знаю, но я стараюсь... Они вместе собрали осколки, стараясь не порезаться, и выбросили их в мусорное ведро. Итальянец сидел на кровати, опустив плечи, и его обычно яркие, живые глаза были тусклыми. Открытка, которую он так старательно делал, лежала рядом, забытая на одеяле. — У меня есть для тебя подарок, — тихо сказал он. — Открытка. Я делал её неделю. Но теперь... теперь момент испорчен. Кружка разбита. Настроения нет. Всё не так. — Можно я посмотрю? — спросил Олли мягко. — Она уже не имеет значения. — Имеет. Для меня имеет. Кими вздохнул и протянул ему конверт. Берман открыл его осторожно, почти благоговейно, и достал открытку. Она была немного помятой: сказалось путешествие под горшок с кактусом, но всё ещё красивой. На лицевой стороне было нарисовано сердце, немного кривое, немного несимметричное, но старательное, с любовью раскрашенное розовым и красным. Внутри была надпись, сделанная неровным, но аккуратным почерком: «Олли. Ты делаешь мою жизнь лучше. Даже когда разбиваешь кружки. Подожди, это я разбил... В общем, ты делаешь мою жизнь лучше, даже когда Я разбиваю кружки. И даже когда всё идёт не по плану. С Днём святого Валентина. P.S. Я тебя люблю. P.P.S. Это не потому, что сегодня праздник. Это вообще.» Берман прочитал. Потом перечитал. Потом ещё раз. Его лицо, обычно спокойное и немного отстранённое, смягчилось. Глаза потеплели. Губы дрогнули в улыбке. — Кими, — сказал он тихо. — Что? — Это лучшая открытка в моей жизни. — Правда? — Антонелли поднял голову, и в его глазах блеснула надежда. — Правда. — Олли достал из своего рюкзака конверт. — У меня тоже есть для тебя кое-что. Кими открыл конверт дрожащими пальцами. Внутри была открытка, тоже ручной работы, тоже с сердцем, но нарисованным с поразительной точностью, с помощью линейки и циркуля, как настоящий инженерный чертёж. Сердце было идеально симметричным, с размеченными углами и пропорциями. Внутри надпись. «Кими. Ты — как идеальная электрическая схема. Когда ты рядом, всё работает. Без тебя — короткое замыкание. С Днём святого Валентина. P.S. Я тоже тебя люблю. P.P.S. Это научный факт.» Парень прочитал. Потом посмотрел на британца. Потом снова на открытку. А потом засмеялся сквозь слезы, сквозь остатки грусти, сквозь всё. — Ты нарисовал сердце с помощью циркуля? — спросил он. — Да. Это было сложно. Сердце не математическая фигура. Пришлось использовать приближения. — Ты невозможный, — Кими покачал головой, но его глаза сияли. — Знаю. — Я люблю тебя. — Знаю. И я тебя тоже. Они поцеловались легко, нежно, по-домашнему. Осколки разбитой кружки больше не имели значения. Важны были только они двое и две открытки, лежащие на одеяле.🌑🌑🌑
Боттас наконец проснулся. Это произошло не от крика, не от шума, не от звона разбитой кружки, Валттери мог проспать что угодно. Он проснулся потому, что его внутренние часы, настроенные на ритмы природы и движение небесных тел, сказали ему, что настало время пробуждения. Открыл глаза, убрал подушку (та самая, которую Ландо запустил полчаса назад, всё ещё лежала рядом), сел на кровати и потянулся с таким наслаждением, что хрустнули все позвонки от шеи до поясницы. — Сегодня особенный день, — произнёс он, и его голос был глубоким и торжественным, как у жреца перед ритуалом. — День святого Валентина, — подтвердил Ландо, который всё ещё носился по комнате, но уже с меньшей интенсивностью. — Не только. — Боттас покачал головой, и его глаза, обычно сонные и мечтательные, стали неожиданно острыми. — Сегодня Венера находится в соединении с Марсом. Это редкое астрологическое явление. Оно происходит раз в несколько лет, когда планеты выстраиваются в особую конфигурацию. Венера — планета любви, чувств, гармонии. Марс — планета действия, страсти, конфликта. Их соединение означает, что сегодня энергии любви и действия сольются воедино. Сегодня будут признания. Сегодня будут ссоры. Сегодня будут катастрофы. И всё это будет частью одного великого замысла. В комнате повисла тишина, ты особенная, напряжённая тишина, которая наступает, когда кто-то говорит что-то неожиданно глубокое. — Боттас, — осторожно сказал Кими, — ты только что предсказал катастрофы в День святого Валентина? — Я не предсказываю, — ответил Боттас с абсолютной невозмутимостью. — Предсказания — это для гадалок. Я интерпретирую знаки. Вселенная посылает нам знаки постоянно. Просто не все умеют их читать. — Какие знаки?! — Знаки повсюду. — Валттери обвёл рукой комнату, как пророк, указывающий на священные письмена. — Разбитая кружка Кими — знак. Крик Ландо — знак. Подушка на моём лице — знак. Даже то, что Макс покраснел — знак. Всё это части узора. — Узора чего?! — Ландо, забыв о своём отчаянии, подошёл ближе. — Узора любви, — ответил Боттас, и его голос прозвучал так торжественно, что никто не решился засмеяться. — Сегодня всё, что случится, хорошее и плохое, радостное и печальное будет частью любви. Потому что любовь — это не только цветы и шоколад. Любовь — это и разбитые кружки, и крики, и подушки на лице. Любовь — это всё. Он встал, надел свои знаменитые семейные трусы с оленями (они были под пижамными штанами, но Боттас всё равно их продемонстрировал, потому что считал, что олени приносят удачу) и направился в ванную. Остальные проводили его взглядами, полными смешанных чувств. — Он иногда говорит пугающе мудрые вещи, — заметил Олли после долгой паузы. — Это мох, — убеждённо сказал Кими. — Это всё мох. Мох делает его таким. — Мох не может делать человека мудрым, — возразил Оскар. — Обычный мох нет. Но это Боттас. У него особенный мох. В восемь часов утра, когда Норрис наконец перестал бегать по комнате и сел на кровать, обхватив голову руками, а Антонелли и Берман всё ещё сидели рядом, держась за руки и перечитывая открытки, в дверь постучали. Стук был чётким, размеренным, официальным. Три удара с равными интервалами. Так стучат только два типа людей в мире: полицейские и Джордж Расселл. И поскольку полиция пока не имела причин наведываться в комнату 33 (хотя, учитывая их историю, это был лишь вопрос времени), это мог быть только Джордж. — Войдите, — сказал Пиастри, потому что больше никто не отреагировал' все были слишком погружены в свои мысли и чувства. Дверь открылась, и на пороге возник Расселл собственной персоной. Он был, как всегда, безупречен: рубашка поло выглажена так, что на ней не было ни единой складочки, брюки со стрелками, которые могли бы порезать бумагу, туфли начищены до зеркального блеска. В одной руке он держал неизменный планшет, в другой стопку конвертов. Его лицо было серьёзным и сосредоточенным, как у человека, выполняющего важную государственную миссию. — Доброе утро, — произнёс официальным тоном. — Я провожу утренний обход. Проверяю порядок и соблюдение правил проживания. — В День святого Валентина? — Ландо поднял голову и посмотрел на Джорджа с выражением человека, который только что узнал, что у него сегодня ещё и экзамен. — Порядок не зависит от календарных дат, — ответил Рассел, и в его голосе прозвучала сталь. — Правила действуют круглосуточно, триста шестьдесят пять дней в году, включая праздники и выходные. Согласно уставу общежития, раздел три, параграф двенадцать... — Джордж, — перебил Шарль, — что у тебя в руках? Парень осёкся. Он посмотрел на конверты, которые держал, и на одно короткое мгновение его лицо дрогнуло, едва заметно, на какую-то долю секунды, но этого хватило, чтобы все заметили. — Это... — он запнулся, — ...поздравительные открытки. От студенческого совета. В честь Дня всех влюбленных. Мы решили, что это будет... способствовать укреплению сообщества. В комнате повисла изумлённая тишина. Джордж Расселл, человек-устав, человек-правила, человек, который писал докладные за шум после одиннадцати и жаловался ректору на незаконное использование общих кухонь, раздавал открытки на День святого Валентина? Это было почти так же невероятно, как если бы Боттас перестал говорить про мох. — Ты приготовил открытки? — медленно переспросил Ландо, вставая с кровати. — Ты? Для нас? — Это инициатива студенческого совета, — повторил Джордж, но его уши, его предательские, аристократические уши начали краснеть, начиная с кончиков и постепенно распространяясь на мочки. — Коллективное решение. Голосование было единогласным. — Сколько человек в студсовете? — спросил Оскар. — Я. — Джордж помолчал. — Я единственный член студсовета на этом этаже... — То есть ты сам проголосовал и это было единогласно? — Демократия есть демократия. Норрис медленно подошёл к Джорджу и взял протянутый конверт. Он открыл его дрожащими пальцами, то ли от утреннего холода, то ли от эмоций, и достал открытку. Она была стандартной, магазинной, с напечатанным типографским способом текстом «С Днём святого Валентина! Желаем любви и счастья!». Но внизу, мелким, аккуратным почерком Джорджа, было дописано от руки: «Ландо. Постарайся не устраивать хаос хотя бы сегодня. Твоя энергия — это дар, но иногда мне приходится писать отчёты. С уважением, Дж. Р.» Ландо прочитал. Потом перечитал. А потом поднял глаза на Джорджа, и в этих глазах стояли слезы, самые настоящие, не театральные, не преувеличенные. — Джордж, — сказал он тихо, — это... это самое милое, что ты когда-либо делал. Для меня. Для кого угодно. — Это не мило, — возразил британец, и его уши стали совсем пунцовыми. — Это административная функция. Староста должен заботиться о благополучии жильцов. Согласно уставу... — Джордж, — перебил Леклер, который тоже получил свою открытку, — просто скажи «пожалуйста» и прими благодарность. Джордж замолчал. Его глаза встретились с глазами Шарля, и что-то в его лице изменилось. Напряжение ушло, плечи чуть опустились, и он сказал: — Пожалуйста. И... с праздником. — С праздником, Джордж! — хором ответили все. И впервые за долгое время Джордж Расселл улыбнулся. Не вежливой, дежурной улыбкой, а настоящей, человеческой, которая делала его лицо почти красивым. Но перед тем как уйти, Рассел вдруг остановился в дверях. Его рука лежала на дверной ручке, но не поворачивал её. Он стоял, замерев, глядя в коридор, и его плечи были напряжены. — Что-то ещё? — спросил Макс. — Да, — сказал Джордж, не оборачиваясь. — То есть... нет. То есть... — Он глубоко вздохнул и повернулся. — Я хотел сказать... есть кое-что, что никогда не говорил. Никому. В комнате стало очень тихо. Даже Боттас, который вернулся из ванной и теперь сидел на кровати, расчёсывая свои волосы и что-то нашёптывая горшочку с мхом, замолчал. — Я знаю, что вы считаете меня... — Джордж запнулся, подбирая слово, — ...занудой. Человеком, который только и делает, что пишет отчёты и следит за правилами. И, наверное, вы правы. Я такой. Но... — он сглотнул, — ...вы — единственные люди в этом общежитии, которые относятся ко мне как к человеку. Не как к старосте. Не как к функции. А как к человеку. Вы спорите со мной. Вы смеётесь надо мной. Вы нарушаете правила. Но вы же и приглашаете меня на чай. И спрашиваете, как у меня дела. И дарите мне... — он посмотрел на свои руки, — ... ничего такого материального. Вы ничего мне не дарите. Но вы даёте мне что-то более важное. — Что? — спросил Норрис тихо. — Чувство, что я не один, — ответил британец. — И за это я хочу сказать спасибо. И...ещё раз с праздником, с Днём всех влюбленных. Он резко развернулся и вышел, закрыв за собой дверь, прежде чем кто-либо успел ответить. В комнате осталась тишина, но это была не неловкая, а тёплая, наполненная чем-то важным тишина. — Кто бы мог подумать, — произнёс наконец Кими, — что у Джорджа есть сердце. — У всех есть сердце, — сказал Боттас. — Даже у мха. Просто не все умеют его показывать.🌕🌖🌓
Ландо Норрис, воодушевлённый утренним поцелуем, открыткой от Джорджа и нарастающим чувством, что он должен доказать свою состоятельность как романтического партнёра, принял решение, которое изменило ход этого дня. Он приготовит для Оскара ужин. Настоящий, романтический ужин. Своими руками. С нуля. — Я приготовлю ужин! — объявил он, когда часы показали полдень и утренняя суета улеглась. — Настоящий, романтический ужин! Со свечами (которые одолжу у Шарля, если он разрешит)! С музыкой (я составлю специальный плейлист, ни слова про Шопена, обещаю)! С... с едой! С настоящей едой, которую приготовлю сам! — Ты умеешь готовить? — спросил Антонелли с откровенным скепсисом в голосе. Слишком хорошо помнил случай с тостером. Ландо тогда попытался поджарить сэндвич и каким-то образом умудрился расплавить сыр так, что он потёк внутрь тостера и вызвал короткое замыкание. Тостер пришлось выбросить, а Норрис потом неделю утверждал, что это была «запланированная модернизация». — Конечно! — возмутился Ландо, и его глаза загорелись тем самым опасным огнём, который обычно предшествовал великим идеям и великим катастрофам. — Я смотрел кулинарные шоу! Много! Очень много! Целыми сезонами, все части, все выпуски! Я знаю теорию! — А практику? — спросил Олли, который уже предчувствовал неладное. — Практика — это для слабаков! Теория, вот что важно! Если ты знаешь теорию, практика приложится автоматически! Это как в инженерии: ты делаешь чертёж, а потом просто следуешь ему! — Это не так работает, — спокойно заметил Оскар, не отрываясь от своего блокнота. — Когнитивное знание процедуры не равно моторному навыку. Ты можешь знать теоретически, как жарить стейк: температура, время, последовательность действий, но это не означает, что твои руки, никогда этого не делавшие, смогут воспроизвести процедуру без ошибок. Более того, согласно исследованиям... — Оскар, — перебил Ландо, подходя к нему и беря его за плечи, — я ценю твой научный подход. Правда, ценю. Он — часть тебя, и я люблю эту часть. Но сегодня хочу доказать тебе, что я могу быть не только источником хаоса. Я могу быть источником... романтики. Я приготовлю ужин, который ты никогда не забудешь! — Это звучит как угроза. — Это обещание! — Статистически, твои обещания и твои угрозы имеют одинаковую вероятность реализации. — Вот именно! Поэтому всё будет отлично! — Ландо чмокнул Оскара в макушку, схватил сумку и выбежал из комнаты, оставив остальных в состоянии лёгкой тревоги. Час спустя Ландо вернулся из магазина, нагруженный пакетами. Он купил всё, что, по его мнению, требовалось для романтического ужина: пасту (две пачки, разных видов, на всякий случай), сливки (три упаковки, потому что «сливок много не бывает»), сыр (четыре вида, включая один, название которого он не мог выговорить), куриную грудку (которая, как он утверждал, была «органической», хотя ценник говорил об обратном), помидоры черри (потому что они «выглядят романтично»), базилик (в горшочке, живой. Боттас одобрил), чеснок (целую головку), оливковое масло (бутылку, которая стоила больше, чем всё остальное вместе взятое) и шоколадный мусс (готовый, в пластиковой упаковке. «На десерт, потому что десерт я готовить не рискую»). Также он одолжил у Боттаса сковородку. Тот использовал её для подогрева органических удобрений. Он утверждал, что нагревание активирует полезные бактерии в компосте. Ландо об этом не знал, а те, кто знал, решили ему не говорить. Отчасти из любопытства, мол что получится, а отчасти из чувства самосохранения. Вооружившись всем этим, Ландо отправился на общую кухню третьего этажа. Он выбрал именно её, потому что она была самой дальней и, по его расчётам, там было меньше шансов столкнуться с другими студентами, которые могли бы помешать его кулинарному творчеству. Через полтора часа Оскар, закончив свои записи и заметив, что Норрис слишком долго не возвращается (что, согласно его статистическим выкладкам, означало либо катастрофу, либо очень большую катастрофу), решил проверить обстановку. Он спустился по лестнице, прошёл по коридору, толкнул дверь кухни и замер. Кухня выглядела так, будто на ней произошла точечная, но очень интенсивная кулинарная война. Мука была везде. Она покрывала стол толстым, неровным слоем, как первый снег в декабре. Она лежала на полу, где смешалась с пролитой водой и превратилась в липкое, вязкое тесто, которое прилипало к подошвам. Она была на потолке, Пиастри не хотел знать, как Ландо умудрился забросить муку на потолок, но подозревал, что это как-то связано с миксером, который сейчас валялся на боку, всё ещё включённый в розетку, и тихо жужжал, разбрызгивая остатки теста по стенам. Томатный соус с базиликом и чесноком капал с плиты на пол густыми, красными каплями, создавая причудливые узоры на линолеуме, напоминающие то ли абстрактную живопись, то ли место преступления. В сковородке что-то горело, судя по густому чёрному дыму, поднимающемуся к потолку и уже начавшему скапливаться под лампой, это когда-то была куриная грудка, но теперь она больше напоминала археологический образец из Помпеи. Спагетти были повсюду: они свисали с люстры длинными, бледными нитями, обвивали ручку духовки, прилипли к стене, запутались в шнурках кроссовок Ландо. Одно особенно упорное спагетти каким-то образом оказалось на потолке. И посреди всего этого хаоса стоял Ландо. Он был покрыт мукой с головы до ног: его волосы, лицо, футболка, руки были белыми, и он выглядел как призрак, который только что проиграл битву с кухонным комбайном. В руках он держал тарелку, на которой лежало что-то, что отдалённое, очень отдалённое напоминало пасту карбонару, если смотреть на неё из другой комнаты, сильно прищурившись, и игнорировать тот факт, что соус был подозрительно серого цвета. — Я сделал! — объявил Норрис с гордостью, которая могла бы соперничать с гордостью человека, только что покорившего Эверест. Его глаза сияли сквозь слой муки, а улыбка была такой широкой, что, казалось, занимала половину лица. — Романтический ужин! Попробуй! Оскар медленно, очень медленно, стараясь не наступать на лужи соуса и ошмётки теста, вошёл в кухню. Каждый шаг давался ему с трудом: подошвы прилипали к полу, но он упорствовал. Подошёл к столу, взял вилку, которая тоже была в муке и в чём-то липком, и осторожно, почти благоговейно, подцепил немного пасты. Ландо смотрел на него с напряжением, затаив дыхание. Его глаза были широко раскрыты, а руки, сжимавшие тарелку, чуть дрожали. Оскар поднёс вилку ко рту. Прожевал. Его лицо оставалось абсолютно невозмутимым в течение десяти секунд. Потом пятнадцати. Потом двадцати. — Ну? — не выдержал Ландо, и его голос дрогнул. — Как? — Это имеет вкус, — сказал австралиец наконец, и его голос был ровным, как линия на кардиограмме. — Какой вкус?! — Вкус... уникальный. Не могу идентифицировать его в рамках моей существующей базы данных вкусовых ощущений. Он не похож ни на что из моего предыдущего опыта. Он содержит ноты... муки. И соуса. И, возможно, небольшое количество дыма. И что-то, напоминающее... — он задумался, — ...удобрение. — Удобрение?! — Ландо побледнел, хотя под слоем муки это было трудно заметить. — Это гипотеза. Неподтверждённая. — Оскар! Скажи честно! Это съедобно?! Пиастри поставил вилку. Взял Ландо за руки прямо в муке, не обращая внимания на липкое тесто, которое теперь покрывало и его ладони. Посмотрел ему в глаза прямо, открыто, без обычной аналитической отстранённости. — Хорошо, — сказал он. — Скажу честно. Это съедобно. Едва. Но съедобно. Вероятность того, что это вызовет пищевое отравление, составляет, по моим оценкам, около шестидесяти процентов. Однако... — он сделал паузу, и его голос стал чуть мягче, — ...я ценю усилия. Ценю, что ты провёл полтора часа на кухне, пытаясь сделать что-то для меня. Ценю, что ты думал обо мне всё это время. Ценю, что ты не сжёг общежитие, хотя был близок. И я ценю... — он чуть сжал его пальцы, — ...тебя. — Правда? — голос Ландо был тихим, почти шёпотом. — Правда. Люблю тебя. Даже когда твоя стряпня представляет угрозу для здоровья. Даже когда ты покрываешь мукой потолок. Даже когда ты превращаешь кухню в зону кулинарного бедствия. Я люблю тебя, Ландо Норрис. Это объективная реальность, подтверждённая моими наблюдениями и измерениями. — Ты... — Норрис шмыгнул носом, и на его глазах, единственном чистом месте на лице, выступили слезы, — ...ты только что сказал, что любишь меня. Вслух. Среди всего этого. — Он обвёл рукой разрушенную кухню. — Да. Среди всего этого. Потому что ты среди всего этого. И я среди всего этого. И мы вместе. И это самое важное. — Оскар Пиастри, — Ландо всхлипнул, — ты самый невозможный романтик в мире. — Я не романтик. Я клинический психолог. Но для тебя... готов сделать исключение. И они поцеловались, прямо там, посреди разрушенной кухни, в облаке муки, под аккомпанемент капающего соуса и тихого жужжания миксера. Это был, возможно, самый странный поцелуй в истории общежития «Сильверстоун», но также и самый искренний. Когда они наконец оторвались друг от друга, Оскар оглядел кухню и сказал: — Оцениваю масштаб разрушений на семь целых три десятых по шкале Норриса. — У меня есть шкала?! — Теперь есть. Я только что её создал. — И что означает семь и три? — Это значит, что разрушения значительные, но не катастрофические. Общежитие устояло. Это уже победа. — А в следующий раз, — предложил Ландо, — давай закажем пиццу. — Согласен. Но ты должен признать: это было эпично. — Это было самое эпичное кулинарное фиаско в истории. И я горжусь им. Почти так же, как горжусь тобой. — Это взаимно, — сказал австралиец. — А теперь давай убирать. И они вместе, плечом к плечу, как всегда, начали отмывать кухню. Это заняло два часа, три губки и бесконечное количество бумажных полотенец, но они справились. Потому что они всегда справлялись. Вместе.🌘🌑🌒
Пока Ландо и Оскар воевали с кухней, Кими и Олли решили, что лучший способ провести День святого Валентина — это сделать что-то творческое вместе. Что-то, что останется на память. Что-то, что можно будет повесить на стену и показывать гостям (или, в их случае, соседям по комнате, которые и так видели всё). — Мы сделаем альбом! — объявил Антонелли, расставляя на полу свои сокровища: плотную бумагу разных цветов, ножницы с фигурными лезвиями, клей-карандаш, фломастеры, наклейки с сердечками, ленточки и гордость его коллекции — огромную банку золотых блёсток. — Кими, — осторожно сказал Олли, глядя на банку, — ты уверен насчёт блёсток? — Блёстки — это главное! — возразил итальянец с энтузиазмом, который мог бы осветить небольшой город. — Без блёсток альбом будет скучным! Блёстки добавляют... волшебства! Блеска! Радости! — И беспорядка, — добавил Берман. — Беспорядок — это часть творческого процесса! Все великие художники создавали беспорядок! Пикассо! Да Винчи! Ван Гог! — Ван Гог отрезал себе ухо. — Это другое! Я не собираюсь отрезать ухо... — Уже легче. Британец вздохнул, но сел рядом с Кими на пол, скрестив ноги. Пол был холодным, линолеум в общежитии никогда не прогревался как следует, но они подстелили старое одеяло и устроились довольно уютно. Первые пятнадцать минут всё шло идеально. Кими вырезал сердечки (немного кривые, но старательные), Олли приклеивал фотографии, которые они распечатали накануне в библиотеке, их совместные снимки за последний год, и они тихо переговаривались, вспоминая, где и когда была сделана каждая фотография. — Помнишь этот день? — спросил Антонелли, показывая на снимок, где они стояли у входа в университет, оба в шарфах, с красными от холода носами. — Конечно. Это было в ноябре. Ты забыл шапку, и я отдал тебе свою. А потом сам замёрз. — Ты сказал, что тебе не холодно. — Я соврал. Мне было очень холодно. Но ты выглядел счастливым в моей шапке. Кими улыбнулся и приклеил фотографию на страницу. — Ты лучший. — Знаю, — ответил Берман, но его тон был тёплым. А потом случилась катастрофа. Кими, потянувшись за ножницами, которые лежали на другом конце одеяла, задел локтем банку с блёстками. Он даже не заметил этого, настолько был увлечён альбомом. Но банка, стоявшая на самом краю импровизированного рабочего стола (роль стола выполнял перевёрнутый ящик из-под книг), покачнулась. Описала медленную, грациозную, неизбежную дугу. И упала. Крышка, которая, как выяснилось, была закрыта неплотно, потому что итальянец открывал её пять минут назад и не завинтил до конца, слетела. И блёстки вырвались на свободу. Это было похоже на взрыв. Золотой, сверкающий, ослепительный взрыв. Миллионы крошечных частиц взметнулись в воздух, как миниатюрный фейерверк, как волшебная пыльца, как... как катастрофа. Они закружились в солнечном свете, падавшем из окна, и начали оседать. На пол. На ковёр. На одежду Кими. На волосы Олли. На лицо, на ресницы, на губы. На страницы альбома, который теперь блестел так, что на него было больно смотреть. На Боттаса, который проходил мимо с горшочком мха (Боттас замер, посмотрел на блёстки и сказал: «Красиво. Как утренняя роса». И пошёл дальше). Антонелли сидел, парализованный ужасом. Его глаза, обрамлённые золотыми ресницами, были расширены до предела. Его рот приоткрылся. На щеке блестела одинокая золотая искорка, прилипшая к коже. — О нет, — прошептал он. — О нет. О нет. О нет. — Всё нормально, — сказал Берман, хотя его собственные волосы теперь выглядели так, будто их посыпали золотой пудрой. — Мы просто уберём. — Они не убираются! — Кими попытался смести блёстки с одеяла рукой, но они только разлетелись ещё дальше, поднявшись в воздух и медленно оседая обратно. — Смотри! Они прилипают! Ко всему! Они как... как... как проклятие! Проклятие блёсток! — Это статическое электричество, — сказал Олли, пытаясь сохранить спокойствие. — Блёстки — это мелкие частицы пластика. Они электризуются от трения и прилипают к поверхностям из-за электростатического притяжения. Это физика. — Откуда ты знаешь?! — Я инженер-электрик. Буквально изучаю электричество. — О боже! — Кими схватился за голову, и теперь блёстки были в его волосах, на руках, на одежде, везде. — Мы никогда это не уберём! Они будут здесь вечно! Мы будем находить блёстки через месяц! Через год! Через десять лет! Когда мы закончим университет и уедем, блёстки всё ещё будут здесь! Новые студенты будут спрашивать: «Почему в этой комнате всё блестит?» И никто не сможет ответить! Это будет легенда! Проклятие золотых блёсток комнаты 33! — Кими, — британец взял его за плечи и развернул к себе. — Посмотри на меня. Итальянец поднял глаза. Олли смотрел на него спокойно, уверенно, с той самой тёплой улыбкой, которая всегда действовала на Кими как якорь в шторм. — Ты не уничтожил День святого Валентина, — сказал Олли. — Ты просто сделал его... более блестящим. — Более блестящим? — Кими шмыгнул носом. — Да. Посмотри на себя. — парень взял его лицо в ладони, не обращая внимания на блёстки, которые теперь перекочевали и на его руки. — Ты сверкаешь. Как диско-шар. Как звезда. Как... самое красивое, что я когда-либо видел. Кими моргнул, и золотая искорка упала с его ресниц. — Ты только что назвал меня диско-шаром? — Да. Потому что ты освещаешь мою жизнь. Даже когда проливаешь блёстки. Особенно когда проливаешь блёстки. Ты делаешь мою жизнь ярче. Буквально. — Он указал на блёстки, которые теперь покрывали всё вокруг. Кими смотрел на Олли, и на его глазах выступали слезы, но на этот раз не от ужаса, а от переполнявших его чувств. — Это самая глупая и самая романтичная фраза, которую ты когда-либо говорил, — прошептал он. — Я старался. — И самая лучшая. — Очень старался. Антонелли засмеялся тихо, счастливо, и поцеловал Бермана. Блёстки перекочевали с одного лица на другое, с одних губ на другие, и теперь они оба сияли, как два диско-шара. Но никто не возражал. Потому что иногда лучшие моменты случаются посреди самых больших катастроф.🌕🌕🌕
К шести часам вечера Шарль загадочно исчез. Он сказал Максу, что ему нужно «подготовить кое-что», и вышел из комнаты с большим рюкзаком и загадочной улыбкой на лице. Голландец остался один. Боттас ушёл в теплицу на «медитацию с мхом» (никто не спрашивал, что это значит), Ландо и Оскар всё ещё отмывали кухню (до них доносились звуки: плеск воды, звон посуды и периодические «Оскар, смотри, что я нашёл!» — «Ландо, это плесень, не трогай»), а Кими и Олли отправились на крышу «смотреть на звёзды», как они сказали, хотя солнце ещё даже не село. Ферстаппен сидел на кровати в опустевшей комнате и ждал. Он ненавидел ждать. Ожидание было для него пыткой — не потому что он был нетерпеливым, а потому что мозг, привыкший к постоянной активности, к анализу данных, к решению задач, в моменты бездействия начинал генерировать сценарии. Один за другим. Всё более тревожные... Что, если с монегаском что-то случилось? Что, если он попал под машину, переходя дорогу? Что, если на него напали? Что, если он просто передумал и решил, что Макс не стоит такого подарка? Что, если... Макс потряс головой, отгоняя эти мысли. Он доверял Шарлю. Он любил Шарля. Шарль обещал, что подарок ему понравится. И Макс верил ему. Верил больше, чем кому-либо в своей жизни. Дверь открылась. На пороге стоял Леклер, раскрасневшийся от быстрой ходьбы, с растрёпанными ветром волосами и счастливой улыбкой на лице. В руках у него был большой бумажный пакет, от которого исходил божественный аромат, аромат свежей выпечки, сливочного масла и чего-то сладкого. — Прости, что долго, — сказал он, входя и ставя пакет на стол. — Пришлось ждать автобус. А потом ещё пробки, представляешь, в нашем городе бывают пробки? И автобус застрял на светофоре. Я думал, что с ума сойду. — Что это? — Ферстаппен указал на пакет. — Это первая часть, — Шарль начал выкладывать содержимое. — Свечи. Много свечей. Я купил их в том магазинчике рядом с консерваторией. Знаешь, где продают всякие ароматические штуки. Они пахнут лавандой и ванилью. Лаванда для спокойствия, ваниль для уюта. И ещё... — он достал коробку, — ...круассаны. Из той французской пекарни, которую нашёл на прошлой неделе. Помнишь, я рассказывал? Она называется «Le Petit Croissant», и там работает настоящий французский пекарь. Я ездил туда через весь город. На автобусе. С пересадкой. Макс посмотрел на круассаны — золотистые, слоёные, ещё тёплые, источающие аромат, который наполнял комнату и заставлял желудок сжиматься от голода, и почувствовал, как что-то в груди перевернулось. — Ты ездил через весь город за круассанами? Для меня? — Да, — ответил монегаск просто, как будто это было самой естественной вещью в мире. — Потому что ты любишь круассаны. Ну... технически это я люблю их. А ты любишь меня. Так что это символично. Круассаны — это я. Я — это круассаны. Ты понимаешь? — Нет, — честно ответил Макс. — Но мне нравится... — Хорошо. Потому что это ещё не всё. — Леклер полез в рюкзак и достал... ноты. Рукописные, на плотной бумаге, с старательно выведенными нотами. — Часть вторая: музыка. Я сочинил для тебя пьесу. Небольшую. Всего около трёх минут. Я назвал её... — он замялся, и его щёки порозовели, — ...«Алгоритм сердца». — «Алгоритм сердца»? — Да. Это глупое название, знаю. Я думал над ним целую неделю. Перебрал десятки вариантов. Но в итоге остановился на этом. Потому что... — он поднял глаза на голландца, — ...ты научил меня, что даже в алгоритмах есть красота. Что даже логика может быть поэзией. Что даже цифры могут любить. И я подумал, что если уж у сердца может быть алгоритм, то этот алгоритм — ты. Ферстаппен смотрел на него, не в силах произнести ни слова. Его горло сжалось. В груди разливалось тепло, такое сильное, что почти причиняло боль. — Ты сочинил для меня музыку? — наконец выдавил он. — Да. Сыграю, когда зажжём свечи. — Шарль... — Подожди, это ещё не всё. — Шарль порылся в рюкзаке и достал конверт. — Третья часть. Это... это обещание. Макс открыл конверт дрожащими пальцами. Внутри был лист бумаги, на котором Шарль написал от руки своим красивым, чуть наклонным почерком, которым он обычно писал ноты. «Макс. Я обещаю быть с тобой. Всегда. На любой стороне сетки. В любой комнате. В любом городе. В любой стране. В любой жизни, если они существуют. Я обещаю слушать тебя, даже когда ты говоришь про алгоритмы. Обещаю играть для тебя, даже когда устал. Обещаю просыпаться рядом с тобой и засыпать рядом с тобой столько, сколько ты мне позволишь. Это не романтическая метафора. Это не преувеличение. Это факт, такой же реальный, как гравитация, как магнетизм, как всё, что удерживает материю вместе. Потому что без тебя я бы развалился на атомы. Я люблю тебя, Макс Ферстаппен. Больше, чем музыку. Больше, чем круассаны. Больше, чем всё. С Днём святого Валентина. Твой Ш.» Макс прочитал. Перечитал. Перечитал ещё раз. Его глаза бегали по строчкам, и с каждым прочитанным словом что-то в его груди сжималось всё сильнее. — Ты... — начал он и осёкся. Слова застряли в горле. Макс Ферстаппен, человек, который всегда знал, что сказать, который привык оперировать точными формулировками, сейчас не мог выдавить ни звука. — Макс? — Леклер наклонился, заглядывая ему в лицо. — Ты плачешь? — Нет, — хрипло ответил голландец, хотя его глаза подозрительно блестели в свете лампы. — Твои глаза... — Это аллергия. — На что? — На романтику. — Макс шмыгнул носом. — У меня аллергия на романтику. И на круассаны. И на... на тебя. — На меня? — Да. На тебя. У меня аллергия на тебя. Потому что ты делаешь меня... — он запнулся, подбирая слово, — ...слабым. Уязвимым. Ты заставляешь меня чувствовать то, что я не умею выражать. — Это плохо? — тихо спросил Шарль. — Нет. — Ферстаппен поднял на него глаза, и в этих глазах стояли слезы, самые настоящие, не аллергические. — Это лучшее, что со мной случалось. Ты — лучшее, что со мной случалось. Монегаск обнял его крепко, отчаянно, как будто боялся, что Макс исчезнет. Голландец уткнулся лицом в его плечо и стоял так несколько минут, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а слезы текут по щекам, он даже не пытался их остановить. — Я тоже люблю тебя, — сказал он наконец глухо. — У меня нет для тебя ничего такого... грандиозного. Я не умею сочинять музыку. И готовить не очень так могу. И я не умею писать красивые письма. Но у меня есть я. И я обещаю тебе то же самое. Всегда. На любой стороне. В любой комнате. В любой жизни. Шарль отстранился и посмотрел на него. Его глаза тоже блестели. — Этого достаточно, — прошептал он. — Этого более чем достаточно. Они зажгли свечи, около дюжины маленьких огоньков, которые наполнили комнату мягким, дрожащим светом и ароматом лаванды и ванили. Леклер сел за маленькое электронное пианино, которое ему подарил Макс на день рождение, и сыграл свою пьесу — короткую, простую и невероятно красивую. Мелодия лилась, как ручей, и наполняла комнату чем-то, что нельзя было измерить или проанализировать. Голландец сидел на кровати, слушал, и на его губах играла та самая, редкая улыбка, которая появлялась только тогда, когда он был по-настоящему счастлив. Когда последние ноты затихли, Шарль повернулся к Максу. — Понравилось? — Очень. — Правда? — Правда. — Ферстаппен помолчал. — Шарль? — Да? — Поехали со мной. Ко мне. В Нидерланды. Познакомиться с моей семьёй. Шарль замер. — Ты... серьёзно? — Да. Я хочу, чтобы ты увидел, где я вырос. Хочу, чтобы ты познакомился с моей мамой. И с моей сестрой. И с моим котом. Хочу, чтобы ты был частью моей жизни, всей моей жизни, а не только той, что здесь. — Макс... — голос монегаска дрогнул. — Это не обязательно сейчас. Можно летом или на каникулах. Но хочу, чтобы ты знал: я серьёзен. Я серьёзен про нас. Шарль встал, подошёл к Максу и сел рядом. Взял его за руку. — Я уже говорил тебе сегодня про своё обещание. Но не сказал самого главного. Я тоже хочу, чтобы ты был частью моей жизни, всей жизни. Хочу, чтобы ты поехал со мной в Ниццу. Познакомиться с моими родителями. Они... они знают про тебя. Я им рассказывал. Много. Они хотят с тобой познакомиться. — Ты рассказывал обо мне родителям? — Макс приподнял бровь. — Ну... да. Ты важная часть моей жизни. Я не мог не рассказать. — И что ты рассказывал? — Что ты умный. Что ты спокойный. Что ты любишь алгоритмы. Что у тебя голубые глаза. Что ты гладишь меня по голове, когда я нервничаю. Что ты слушаешь запись моего сонного голоса, когда скучаешь. Что ты — лучшее, что случилось со мной. Макс молчал. А потом сказал: — Значит, этим летом у нас две поездки. В Ниццу и в Нидерланды. — Похоже на то. — Будем заняты. — Но причина оправдывает. — Да. И они поцеловались, сидя на кровати в окружении свечей, и это был самый долгий, самый нежный и самый полный обещаний поцелуй в их жизни.Эпилог. Ночь, которая всё завершила
Поздно вечером, когда все вернулись в комнату 33: Ландо и Оскар (всё ещё попахивающие дымом и мукой, но держащиеся за руки), Кими и Олли (всё ещё в блёстках, которые отказывались уходить, несмотря на все усилия), Боттас (с новым ростком мха, который он назвал Валентином в честь праздника), они обнаружили Макса и Шарля сидящими на кровати в окружении догорающих свечей. Их плечи соприкасались, пальцы были переплетены, и на их лицах было выражение абсолютного, совершенного покоя. — Мы что-то пропустили? — спросил Ландо. — Нет, — ответил Шарль. — Вы пришли как раз вовремя. — Для чего? — Для того, чтобы отпраздновать. — Макс поднёс руку Леклера к губам и поцеловал. — Мы едем в Ниццу. И в Нидерланды. Этим летом. — КУДА?! — хором заорали все, включая Боттаса. — В Ниццу, знакомиться с родителями Шарля. И в Нидерланды, знакомиться с моей семьёй. В комнате повисла тишина. А потом Норрис заорал: — ЭТО ЖЕ ПОЧТИ ПОМОЛВКА!!! — Это не помолвка! — запротестовал Леклер. — ЭТО ДВОЙНАЯ ПРЕ-ПОМОЛВКА! ЭТО ЕЩЁ КРУЧЕ! — Нет такого слова! — ТЕПЕРЬ ЕСТЬ! Я ТОЛЬКО ЧТО ЕГО ИЗОБРЁЛ! — Ландо, это не слово, это... — ВСЁ РАВНО! ДАВАЙТЕ ПРАЗДНОВАТЬ! И они праздновали. Кто-то достал чипсы, кто-то сок, Боттас свой знаменитый травяной чай (никто не рискнул спросить, из чего он). Кими, всё ещё покрытый блёстками, полез обнимать Шарля, и блёстки перекочевали на его рубашку. Олли пытался остановить Кими, но безуспешно. Ландо пытался уговорить Оскара станцевать медленный танец, австралиец отказывался на том основании, что «медленный танец не является эффективным способом передвижения».Норрис всё равно его уговорил. А в коридоре, проходя мимо, Джордж услышал шум, смех и музыку, доносящиеся из комнаты 33. Он остановился, достал планшет, открыл раздел «Отчёты» и написал: «14 февраля, 23:47. Комната 33. Повышенный уровень шума. Причина: празднование Дня святого Валентина. Принятые меры: меры не приняты. Примечание: пусть празднуют. Они заслужили». И он пошёл дальше, улыбаясь.