Громче грома

NC-17
Завершён
84
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 2 910 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
84 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник

Пока гром заглушает крики

Настройки

***

Ночь не опустилась — она просочилась в старый особняк липкой, осязаемой материей, тяжёлой от запаха дерева, мокрого мха и озона, обещающего бурю. Воздух сгустился в подобие влажного савана, и казалось, его можно пить губами, чувствуя на языке металлический привкус электричества. Дождь не просто барабанил — он с животной, неразборчивой яростью грыз свинцовые переплёты окон, захлёбываясь громкой, судорожной дробью, точно огромный мокрый зверь пытался просочиться сквозь стекло, заполнить собой спальню, пропитать простыни, кожу, лёгкие, превратить всё в одно влажное, трепещущее нутро. Плотные шторы, отяжелевшие от впитанной за десятилетия пыли, висели погребальными тканями, вобравшими в себя тлен и память о каждом последнем вздохе, и лишь раскаты грома разрывали эту глубокую темень, вбрасывая в спальню резкие, слепящие вспышки неестественного белого света. На краткий, рваный миг свет этот вырывал из темноты антикварную мебель или кусок кружева на подушке, лишь для того, чтобы вновь оставить мир тонуть в вязкой, первобытной тьме. В этом призрачном, прерывистом свете, что вспарывал темноту резкими, слепящими вспышками, деревья за окном корчились в муке, их ветви выписывали дикие, судорожные поклоны некой тёмной силе, поселившейся в самом сердце дома. Уэнсдей Аддамс, наследница мрака, лежала на кровати под траурным балдахином. Чёрный шёлк ночной рубашки струился вдоль её неподвижного тела, впитывая скудный, дрожащий свет единственной лампы, и ткань эта повторяла очертания фигуры — острые ключицы, проступающие из-под фарфоровой кожи; пологий скат груди под скользким материалом; впадину живота. Её чёрные волосы были заплетены в две тугие косы, а в руках покоилась книга. В дверном проёме, материализовавшись из густой, осязаемой тьмы коридора, возникла Энид. Тишина, прежде бывшая лишь отсутствием звуков, вмиг стала плотной, звенящей, туго натянутой до предела струной, готовой лопнуть с первым же словом. Воздух вытеснило жаром и мускусным, сладковатым запахом возбуждения, смешанным с ароматом влажной сирени. Уэнсдей ощутила эту перемену кожей ещё до того, как соизволила поднять взгляд. Внутри неё всё предательски сжалось, скрутилось в горячий, ноющий узел внизу живота, позвоночник прошила дрожь, осевшая свинцовой слабостью в коленях. На Энид был комплект белья, который сам по себе являлся актом войны, надгробной насмешкой над трауром и гимном грехопадению. Тёмное, почти чёрное кружево паучьим узором оплетало бледную, источающую лунный свет кожу, создавая мучительный контраст, от которого во рту мгновенно пересохло, а слюна стала вязкой. Чашечки бюстгальтера приподнимали грудь, оставляя ключицы преступно открытыми. Взгляд Уэнсдей, против воли, скользнул ниже, вдоль тонких бретелей, к линии трусиков, чьи полупрозрачные вставки по бокам безжалостно подчёркивали осиную талию, выделяя хищный, приглашающий изгиб бёдер. Атласные резинки чулок мягко, но властно врезались в нежную плоть, метя территорию, которая ещё не была завоёвана, но уже трепетала в предвкушении плена. Лицо Уэнсдей оставалось непроницаемой маской, но хват пальцев на книжном переплёте усилился настолько, что побелели костяшки — единственный признак тектонического сдвига, происходящего внутри. Энид облокотилась плечом о дверной косяк, принимая позу томную, почти ленивую, но в этой лености сквозила отточенная повадка хищницы, готовой к броску. Свет лампы выхватывал из тени влажный блеск её расширенных зрачков, в которых уже плясали бесенята предвкушения, и подчёркивал искусанные, припухшие губы цвета раздавленной вишни. — Долго ты ещё собираешься пялиться в эту книгу, делая вид, что меня здесь нет? — голос Энид прорезал тишину скальпелем, низкий, с хрипотцой. Уэнсдей не шелохнулась. Лишь уголок её губ дрогнул в тени, а дыхание стало на долю секунды глубже, прежде чем она выдохнула ответ: — Твоё присутствие назойливо, Энид. Оно отвлекает от куда более занимательной компании — мёртвых авторов. — Я ещё даже не начинала тебе мешать по-настоящему, — произнесла Энид, и в голосе прорезались опасные, вкрадчивые ноты, те самые, от которых у Уэнсдей всегда предательски сводило мышцы живота. — Ты даже не представляешь, насколько назойливой я могу быть, когда меня игнорируют. Она оттолкнулась от косяка и двинулась к кровати — её бёдра дразняще покачивались в такт шагам, каждое движение было низкочастотной вибрацией, посланной прямо в низ живота Уэнсдей, волной жара, от которой внутренности скручивало в томительном, болезненном спазме. Блондинка опустилась на свою половину постели, и матрас прогнулся под ней тягуче и глубоко, создавая приливную волну, которую Аддамс ощутила всем своим существом — от кончиков пальцев до сжатых до скрежета челюстей. Запах её духов — что-то дьявольски сладкое, с нотой мускуса — вторгся в личное пространство Уэнсдей, перебивая аромат старых книг и озона. — Знаешь, в чём прелесть грозы, Уэнс? — Энид медленно, мучительно накручивала на пальчик прядку своих платиновых, с окрашенными в голубой и розовый кончиками волос, и этот невинный, почти детский жест отчего-то казался верхом непристойности. — В том, что она заглушает крики. Можно кричать так громко, что сорвёшь голос, и никто не узнает. — Я не давала тебе повода для крика, — отрезала Аддамс, но голос её прозвучал суше, чем ей хотелось бы, и в этой сухости была предательская трещина. — Пока не давала. Энид, глядя ей прямо в глаза, облизнула губы — медленно, с нажимом, собирая несуществующую каплю влаги, делая их алыми и припухшими на бледном лице. Кончик языка, розовый и влажный, скользнул по нижней губе, оставляя за собой дорожку блестящей слюны. Уэнсдей следила за этим движением, чувствуя, как низ живота наливается свинцовой, ноющей тяжестью, а собственное сердцебиение гулким эхом отдаётся в висках. — Неужели тебе не интересно, какие именно звуки я могу издавать, когда теряю над собой контроль? — промурлыкала она, и слова её были пропитаны ядом и мёдом одновременно. — Когда стираются все границы и остаётся только животное внутри. — Ты сегодня особенно вульгарна, волчонок, — бросила Уэнсдей, переворачивая страницу с резким, сухим треском разрываемой тишины. — Твоя пошлость граничит с отчаянием. Это жалкое зрелище. — Моя пошлость — это зеркало, — парировала Энид, и голос её упал до интимного, заговорщицкого шёпота. — Ты злишься, потому что видишь в ней отражение собственных желаний. Тех самых, что прячутся под этой монашеской выдержкой. Она приблизилась почти вплотную, и её горячее, влажное дыхание коснулось беззащитной, бледной шеи Уэнсдей. У той по коже побежали мурашки, а волоски на затылке встали дыбом от вибрации голоса, проникающего прямо в кости черепа. — Знаешь, о чём я думаю, когда гремит гром? — прошептала Энид, и кончик её пальца начал выводить круги на плече брюнетки через прохладный шёлк. Каждое невесомое прикосновение отдавалось электрическим разрядом в позвоночнике, заставляя мышцы судорожно сокращаться в голодном требовании большего давления. — О том, как спрятаться под кровать, поджав хвост? — выдохнула Аддамс, не поднимая глаз, хотя пульс грохотал в ушах громче раскатов грома. — Нет. О том, как ты могла бы заставить меня кричать громче него. Как могла бы взять меня так, чтобы я забыла собственное имя. Чтобы от прежней Энид осталось только животное, воющее от наслаждения. — Я не имею привычки поддаваться на столь примитивные провокации, — голос Уэнсдей был натянут, как тетива, и звенел от напряжения, которое невозможно было скрыть. Желваки играли под тонкой, бледной кожей. — Я специально надела это бельё, — продолжала Энид, пропуская её реплику мимо ушей. — Знала, что ты будешь смотреть. Ты всегда смотришь, Уэнсдей. Даже когда делаешь вид, что нет. У тебя взгляд становится голодным, как у зверя, которого слишком долго держали на цепи. И знаешь что? Мне нравится, как ты смотришь. — Ты бредишь, — прошелестела Уэнсдей, но фраза упала тяжело, как камень в стоячую воду, и круги от неё пошли во все стороны. Самоконтроль Аддамс рушился с каждым обжигающим выдохом Энид, падающим в сознание каплями расплавленного свинца. Пальцы, сжимавшие книгу, оставляли на старых страницах глубокие, серповидные отметины. — Я хочу, чтобы твои пальцы были не на книге, — Энид накрыла её руку своей и медленно, дразняще потянула вниз, кладя на своё бедро, на горячий, нежный атлас, туда, где кожа была беззащитна и открыта. — А здесь. Чувствуешь жар? Я уже мокрая. Мокрая от одной мысли о тебе. Это ты со мной сделала. Ты и твоя чёртова, невыносимая, ледяная броня. — Я ничего не делала, — выдохнула Уэнсдей, но пальцы её, предав разум, сжались на бедре Энид с собственнической, грубой силой. Она ощутила сквозь тонкий кружевной край трусиков влажный, обжигающий жар, исходящий от самого средоточия её желания. Кожа Энид была огненной, шероховатой от мурашек и влажной на ощупь. — Ты делаешь всё сама, распаляясь от собственных фантазий. — Но фантазируешь-то обо мне ты, — отрезала Энид, накрывая её руку своей ладонью, вдавливая глубже, заставляя прочувствовать весь исходящий от неё животный жар. Блондинка прижалась губами к мочке уха Аддамс и слегка прикусила нежную плоть, прежде чем выдохнуть: — Я хочу почувствовать тебя внутри. Глубоко. Так глубоко, чтобы я забыла собственное имя и помнила только твоё. — Ты провоцируешь, волчонок… — её голос был низким, сдавленным, полным той опасной, звериной вибрации. — Ты хоть понимаешь, что я могу с тобой сделать? Я могу заставить тебя жалеть о каждом сказанном слове. — Так сделай это, — Энид смотрела ей прямо в глаза, не мигая, и в её зрачках, затопивших радужку, плясали отблески молний, делая взгляд диким, затуманенным, остекленевшим от похоти. — Перестань сдерживаться. Дай мне повод пожалеть о каждом сказанном слове. С этими словами она перекинула ногу через бёдра Уэнсдей, оказавшись сидящей сверху, оседлавшей её. Она начала медленно, чувственно покачивать бёдрами, задавая древний, безошибочный ритм. Влажное, горячее пятно на её кружевных трусиках соприкоснулось с прохладным шёлком ночной рубашки Уэнсдей, и та ощутила этот ожог, этот пробирающий до костей жар даже через ткань. — Хватит. Уэнсдей захлопнула книгу с резким, как выстрел, хлопком и отбросила её на тумбочку. Лампа испуганно моргнула, тени шарахнулись по углам. Не успела Энид торжествующе втянуть воздух, как мир перевернулся — она оказалась вдавлена в простыни, ощутив лопатками жёсткую реальность поражения и абсолютной, тотальной победы одновременно. Уэнсдей нависла над ней, распятая своей собственной похотью, её чёрные волосы упали вниз, отгородив их лица от всего мира траурным, непроницаемым занавесом. Пряди пахли старыми книгами и чем-то тёмным, присущим только ей. — Ты сама напросилась, — прошептала Уэнсдей, и в этом шёпоте зияла бездна ледяного пламени. — Теперь не жалуйся. Я не услышу твоих молитв. — Я и не собиралась жаловаться, — выдохнула Энид, и её голос, срывающийся с клокочущим от желания тембром, был полон предвкушения. — Я собиралась стонать. Громко. Для тебя. Умолять, если потребуется. Уэнсдей властным, не терпящим возражений движением раздвинула коленом ноги Энид, заставляя ту раскрыться перед ней, словно редкий, ядовитый цветок навстречу буре. Та послушно, чуть дыша, развела их в стороны, позволяя устроиться между бёдер, ощутить исходящий от неё печной жар. Уэнсдей нависла так низко, что их лица разделяли лишь сантиметры раскалённого, спёртого воздуха, смешанного с их сбивчивым дыханием. Взгляд её скользнул по приоткрытым, влажным губам Энид, по дрожащим ресницам, по блестящим от слёз предвкушения глазам. — Ты сейчас умоляюще смотришь, — прошептала Уэнсдей, обводя кончиком пальца контур её приоткрытых губ. Подушечка ощущала их мягкость и жар. — Это хороший взгляд. Сохрани его. Я хочу видеть его, когда буду тебя ломать. — Только если ты продолжишь смотреть на меня так же, — выдохнула Энид. — Так… голодно. Их губы встретились, и это был не поцелуй — это было поглощение. Глубокий, страстный, с тихим, чмокающим звуком, он выворачивал души наизнанку, позволяя языкам сплестись в диком, языческом танце, полном вкуса вишни и мускуса. Когда они наконец разорвали поцелуй, чтобы глотнуть воздуха, между губами протянулась тонкая, блестящая нить слюны — знак нерушимой, вязкой связи и общей испорченности. Руки Аддамс, до того мёртвыми стражами стоявшие по бокам от головы блондинки, ожили. Одна рука властно схватила подбородок оборотня, фиксируя её голову в унизительной неподвижности, пальцы сжались, заставляя смотреть только в глаза, полные тьмы. Затем ладонь скользнула ниже, к шее, находя бешено бьющийся пульс — птицу, запертую в силках, готовую разорвать грудную клетку. Сердце Энид колотилось под её пальцами в сумасшедшем ритме, разнося по телу волну лихорадочного жара. Затем ключицы, грудь, всё ещё стянутую кружевом, которое было сорвано одним нетерпеливым, яростным движением и отброшено в темноту, как ненужный более артефакт стыда и приличий. — Посмотри на меня, — приказала Уэнсдей тоном, не терпящим возражений, и когда Энид подчинилась, брюнетка медленно, не разрывая зрительного контакта, опустила голову и провела языком по затвердевшему соску — влажно, широко, чувственно. — Я хочу видеть твоё лицо, когда ты будешь кончать. Хочу видеть, как рухнет вся твоя бравада. Энид всхлипнула, выгибаясь навстречу, как под током, позвоночник изогнулся в умоляющей дуге, по телу прокатилась крупная, неконтролируемая дрожь. Губы Уэнсдей исследовали шею, оставляя на кремовой коже пунцовые метки-засосы — клеймо собственности. Горячий, влажный язык начал обводить сосок, посасывать его с мучительной, тянущей лаской, вырывая из горла Энид сдавленные стоны. Вторая рука в это время мяла другую грудь — так, как кошка ритмично перебирает лапами, поочерёдно сжимая и разжимая подушечки, выпуская и убирая когти; с грубой, почти клинической нежностью она исследовала податливую, дрожащую плоть. Ладонь легла на плоский живот, тактильно ощущая, как вздрагивают мышцы под тонкой, горячей, покрытой испариной кожей, а затем переместилась на бедро, нежно поглаживая его большим пальцем, успокаивая и дразня этой лаской одновременно, готовя к вторжению. Их губы снова слились в поцелуе, жадно, прерывисто, словно они пили дыхание друг друга. Только когда они нацеловались до припухших, искусанных губ, до кислородного голодания, Уэнсдей позволила своей руке опуститься ниже — туда, где кружево трусиков стало уже непристойно мокрым, истекающим густым соком желания. Два пальца начали едва ощутимо водить вверх-вниз по влажной, горячей ткани, изредка задевая напряжённый, пульсирующий клитор. Каждое касание отдавалось тихим, вязким звуком, который разносился по комнате громче грома. — Ты чувствуешь, какая ты мокрая? — голос Уэнсдей был низким, полным тёмного, собственнического удовлетворения. — Ты течёшь для меня, Энид. Ты истекаешь, как перезрелый плод. — Пожалуйста… — всхлипнула та, извиваясь в силках, бёдра сами, непроизвольно тянулись навстречу. — Я больше не могу ждать. Это сводит меня с ума. — Проси, — приказала Уэнсдей, и её пальцы замерли, застыли в миллиметре от самой чувствительной точки, оставляя лишь мучительную, звенящую пустоту. Энид судорожно сглотнула, её зрачки залили радужку, превратив глаза в два бездонных колодца, полных мольбы и муки. Сердце колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь, мир поплыл от головокружения. — Пожалуйста… — это был не голос, а дрожащий выдох, срывающийся с искусанных губ. Уэнсдей чуть сильнее надавила пальцами на влажное кружево, заставляя ткань скользнуть по набухшему клитору. Раздался тихий, но непристойно-мокрый, вязкий звук, от которого у обеих перехватило дыхание. — Я не слышу конкретики. Ты же так хорошо говорила пару минут назад, такая смелая, дерзкая. Куда делись все твои грязные, сладкие слова? — Прошу… прикоснись ко мне, — голос Энид надломился, превратился в рыдание, когда пальцы брюнетки лишь едва оттянули край трусиков, впуская прохладный воздух к истекающей соками плоти. — Я не могу больше… — Чего именно ты не можешь? — голос Уэнсдей был обволакивающим, тягучим, как яд, пока один палец, проникший через ткань, обводил влажные, набухшие складки, собирая выступившую смазку, такую густую и тягучую, что она растягивалась серебряными нитями. — Скажи. Я хочу это услышать. — Хочу, чтобы ты меня трахнула, — простонала Энид, сломленная стыдом и похотью, раздавленная собственным желанием. Голос сорвался на высокую, отчаянную ноту, полную боли и жажды. — Своими пальцами. Внутри. Сильно. Прошу, Уэнсдей, пожалуйста… заполни меня… я пустая… мне плохо без тебя… — Хорошая девочка, — в этом шёпоте прозвучал приговор, слаще которого невозможно было представить. И только тогда, услышав в её голосе настоящую, животную мольбу, Уэнсдей удовлетворила просьбу. Пальцы бесцеремонно отодвинули мокрую, прилипшую к плоти ткань и вошли внутрь — медленно, чувственно, заполняя собой всю тесноту, всё горячее, сжимающееся в спазмах нутро. Хлюпающий звук вторжения был настолько откровенным, что заглушил даже раскат грома. — О боже… — Энид всхлипнула от этой наполненности, голова её безвольно откинулась на подушки, обнажая горло в акте абсолютного доверия и подчинения. Волосы рассыпались по подушке радужным нимбом. Ритм нарастал, становился грубее, глубже, беспощаднее. Энид принимала пальцы с жадностью изголодавшегося, насаживаясь бёдрами, жаждая больше, до самого конца. — Глубже, — выдохнула Энид, вцепляясь пальцами в простыни так, что побелели костяшки, а на ткани остались глубокие складки. — Пожалуйста, глубже. Я хочу чувствовать тебя везде. — Ты хочешь больше? — Уэнсдей надавила особенно глубоко, входя пальцами до предела и накрывая ладонью клитор, создавая двойную, невыносимую стимуляцию. — Ты хочешь кончить для меня? — Да! Я так близко, — голос Энид срывался, становился тонким, умоляющим. — Пожалуйста, позволь мне. Я так чертовски близко. Я сейчас... чувствую, как всё внутри пульсирует и сжимается... И когда разрядка была уже близка, когда тело блондинки выгнулось дугой на грани сладкого разрушения, Уэнсдей вынула пальцы совсем. Резко, жестоко, оставляя за собой лишь пустоту и влажный след на внутренней стороне дрожащего бедра. С пальцев, когда она поднесла их к глазам, свисали длинные, вязкие нити смазки, ловящие мертвенный свет лампы. Это вызвало у Энид почти физическую боль, рваный, непонимающий, разочарованный всхлип протеста — мучительный, похожий на рыдание. — Нет, нет, нет, зачем?! — в голосе Энид звенело отчаяние, бёдра дёрнулись вверх, ища утраченный контакт в пустоте. — Ты не можешь так со мной поступить! Ты не можешь оставить меня так! — Могу, — Уэнсдей наклонилась и почти невесомо чмокнула её в припухшие губы, слизывая солёную влагу слёз с уголка рта. — И поступлю. Потому что хочу попробовать тебя на вкус, когда ты будешь кончать. Хочу выпить твой крик до дна. Она начала свой окончательный, мучительный спуск вниз, оставляя влажную дорожку из поцелуев на дрожащей коже — живот, тазовая косточка, внутренняя сторона бедра. Энид не выдержала и начала просить снова, на этот раз с надрывом, с мольбой, переходящей в рыдание: — Умоляю, Уэнс... возьми меня... ртом... я больше не выдержу... Уголок губ брюнетки приподнялся в тени торжествующей ухмылки. И она начала — языком и пальцами, погружаясь в самый центр её жара, в исток этой мускусной реки. Запах, вкус, непристойные звуки заполнили комнату, смешиваясь с раскатами грома, став с ними единым целым — симфонией первобытной похоти и разбушевавшейся стихии. — Я чувствую, как ты пульсируешь на моём языке, — прошептала Уэнсдей, на мгновение оторвавшись, чтобы обжечь её этими словами. — Я чувствую каждую судорогу твоего нутра. — Я… я сейчас кончу… кончу тебе в рот… боже… Уэнс! Мир сжался до одной ослепительной точки, а затем разлетелся на миллиарды осколков. Энид выкрикнула имя Уэнсдей — громко, хрипло, с какой-то почти религиозной отдачей, перекрывая шум грозы за окном. Уэнсдей не останавливалась, пока не выпила каждый спазм, каждый всхлип, пока тело под ней не обмякло в абсолютном, разорванном на атомы истощении. После она легла на свою половину кровати, рядом с Энид. Блондинка уткнулась лицом в её шею, прячась от пережитого, её тело всё ещё подрагивало в остаточных волнах оргазма, а с губ срывались бессвязные, благодарные звуки. Уэнсдей вдохнула густой, животный запах их смешавшегося пота, и в груди её разливалось тёмное, собственническое удовлетворение, тяжёлое и плотное, как ртуть. За окнами всё так же неистовствовала гроза, но в комнате воцарилась иная тишина — насыщенная, удовлетворённая, густая, пропитанная запахом разгорячённых тел. Дождь стал им колыбельной, смывая все прегрешения с крыши старого особняка. Они уснули, сплетённые в кокон из мокрых, смятых простыней, слушая монотонный, вечный ритм дождя, уносящий их в темноту без снов.
84 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (2)