Но молчишь ты, стыдясь, и я не знаю,
Ты с какой же связался лихоманкой?
Но что ты не вдовцом проводишь ночи,
Громко ложе твое вопит венками
И сирийских духов благоуханьем;
И подушки твои, и та, и эта,
Все во вмятинах, а кровати рама
И дрожит, и трещит, и с места сходит.
Бесполезно скрывать, и так все видно.
Если бы не крайняя нужда, он бы никогда не привлек к этому вопросу господина Флинса. И ни за что бы не показал свою кровать, которую они накануне окончательно доломали. А теперь выбора два: либо терпеть насмешки и прибаутки старика, либо сухие смешки этого не-людя, который хотя бы старается выбирать слова и держаться холодно. А тот, в который раз смерив удивленным взглядом сломанный каркас, укрепленный болтами и сваркой, притом спрятав усмешку в перчатке, несколько глухо уточнил: — Вы так прыгали или ворочались? Неужели вас так мучат кошмары, мастер Иллуги? — Да какая вам разница?! Я прошу лишь плотника или сварщика, а не вашу оценку!!! — так и взвился Иллуги, чувствуя, что еще немного, и у него пар пойдет из ушей. — Вы просите у меня и сварщика, и плотника, и некоторую ссуду, мастер Иллуги, — беспощадно напомнил Флинс, бархатя каждое слово на языке и приукрашивая его вкрадчивой интонацией. — Знаю, вы много отдаете госпоже Нефер, а я могу и подождать, но все-таки хотелось быть понимать фронт работы и, соответственно, меру ваших долгов… — Чтобы было добротно! Чтобы не рухнуло! И чтобы не отдавать вам до глубокой старости! — закрыв алое лицо руками, уже чуть ли не выл хозяин сломанного и погнутого ложа, чувствуя, что от такого позора готов сквозь землю провалиться. Он ощущал себя не то что незрелым — маленьким. Какой из него «мастер Иллуги», когда и просто «Иллуги» — уже почет и уважение. Вроде и совершеннолетний, а сварить себе кровать не может — зовет кого-нибудь из взрослых. Для всяких утех кое-что выросло, а мозгов к этому не приложилось! Стыдоба! — Ну что вы, не стоит так переживать, — все с той же мягкой издевкой поспешил его утешить господин Флинс, для чего даже расщедрился похлопать по плечу. — Я думаю, что мы с вами уложимся в два ваших жалованья. В течение года как-нибудь отдадите. Но у меня к вам есть встречное предложение… Иллуги, кое-как отлепив красное, едва ли не плавящееся лицо от ладоней, посмотрел на своего товарища сквозь пальцы: — Ну? — Расскажите честно, что вы такого делали. Удовлетворите мое любопытство. И тогда я охотно заплачу за вас, и ваше бремя долгов станет несколько меньше. Поначалу Иллуги не поверил своим ушам. Для чего этому бледному как нечисть господину вообще узнавать, что случается с чужими кроватями? Однако, несмотря на жгучее смущение и панически мечущиеся мысли, он подумал над этим немного, и его осенило: Флинсу интересна не история с кроватью, а то, как «мастер Иллуги» будет посрамлен, пока будет выдавливать из себя деталь за деталью. Такое вот невинное альвийское развлечение. И стоило узнать, кто он такой, чтобы начать его жестокие шутки понимать! Ух, нежить! Зараза! Злодей! Хоть режьте его, хоть без ножа ешьте, а он ни за что и никогда никому не расскажет, как именно сломалась его железная и во всех нужных местах сваренная кровать. Потому что эта история не про него, а про Ягоду. И ни один живой или мертвый от него не услышит, какая она для него, что она делала, и как он угорел с ней. И в особенности — четыре дня назад. Что никаких сил у него нет смотреть на нее, когда она жаркая и распаренная. Только вылезет из кадки с горячей водой — и вся ее белая кожа наливается сочным румянцем. И не так, как всем видно, — только на щеках, — а еще над маленькими острыми грудями, на островатых худых плечах, у локтей, на коленках и, сильнее всего, на губах, верхних и нижних. И если уж смотреть на ее верхние, влажные от мытья и пара, но не целовать, он еще как-то может, то с нижними вообще беда. Ведь они так плотно и красиво смыкаются, а волоса на них нет вообще. Вместе с выступающими косточками бедер — зрелище вообще непристойное. Чуть только Ягода дернется — и все под разгоряченной кожей просвечивает, все мелкие мускулы перекатываются, весь рельеф что жил, что костей виден, а эти нижние губы, напротив, недвижимы, совершенны, как фарфоровые, закрывают самое важное плотно. А за ними — он посмотрел, — все розовое, под цвет ее крошечных сосков. Только раз взглянул он на все это спелое и жаркое — и уже слюна течет, хоть сглатывай каждую секунду. При этом губы отчаянно сохнут и трескаются, как будто стоит он на промозглом ветру, а не в ванной, где никакой ванны нет, но есть горячая вода и большая кадка. И нагая Ягода. Сочная. Вымытая. Вся розовая. Поначалу она глядела на него с недоумением, даже несколько сонно. А потом поняла, на что он засмотрелся, и давай орать «Отвернись, отвернись!». Но куда там! Он к ней — она на стену. Он ее подхватил на руки, скрутил — а она биться и драться. Он потащил ее к постели — она визжать «Не вздумай, не вздумай!». А он и не думал ее как обычно брать. Он думал поцеловать ее там, где еще ни разу не пробовал, и она поняла это даже раньше него самого. Потому что сразу он не решился. Потому что сразу он впился в ее мягкие ляжки. В выпуклые вкусные места, которые оказались ближе всего к этим недвижимым губам, напоминающим створки раковины. На что Ягода — опять в визг. Вцепилась ему в волосы, била его кулаками по плечам и рукам, потом пинала по бокам, но было уже поздно: он, закинув ее ноги на плечи, притянув ее таз к себе, набивал ее плотью рот как только мог, до самого предела, что дальше только — рвать до боли. Он облизывал ее и мягко кусал одними губами — а она тряслась как припадочная. Он опускался то выше, то ниже, бороздил внутреннюю часть бедра носом и приоткрытым ртом, оставляя на ней влажные следы, а Ягода — в слезы и похныкивания, а потом и в вой, который сама же заткнула первой попавшейся подушкой, в которую уткнулась лицом и чей угол стала запихивать себе в рот вместо кляпа. Наевшись ее пухлых бедер, он настолько разгорячился и осмелел, что сунулся целовать ее туда, где ему сразу захотелось. Но прежде он широко провел языком у самого входа, между двумя створками, а Ягода на это — в дикий захлебывающийся крик в подушку. И опять визжать и рыдать, да так, что ее почти ничто не глушило. Ее взяла истерика на грани безумия. Не то чтобы новая, скорее обычная… Иллуги знал, отчего она, на что у нее такой ответ. Просто Ягода поверить не могла, что он станет целовать ее там. И не просто, а жадно зализывать, измазываясь по самые уши в ее кисловато-сладком и пресном, как у настоящей ягоды Нод-Края, соке. И не просто, а проникать в нее одним, потом двумя пальцами, и так, чтобы под конец она, безумная, без памяти плясала и насаживалась на них. И чтобы дважды на нем кончила. Хорошо, что ко второму разу она так нарыдалась и наоралась, что охрипла и осипла, и под второй конец только слабо дергалась, пихаясь локтями и коленками скорее машинально, чем разумно. А он сам кончил так, ничего для себя не делая, а просто ее вылизывая. И еще полдня не мог распухшие от поцелуев губы сомкнуть. И от ее вкуса отвязаться. Да и сейчас этот вкус припоминается… Он даже не услышал, как надломился каркас кровати. И не почувствовал, как Ягода дважды заехала ему по затылку пяткой, из-за чего у него было целых две огромные шишки, и только недавно они рассосались. А спал на сломанной кровати Иллуги три дня подряд, пока ему в поясницу от погнутых железяк не вступило... Но нет, ничего господину Флинсу он не расскажет. — Со своими долгами, господин Флинс, я как-нибудь разберусь. А любопытство, знаете ли, кошку съело. Думаю, и альва съест, так что либо ссужайте, либо нет, но только быстрее решайтесь, — сердито отбрил он своего товарища. Но тот не озлился, а только посмеялся: — Простите, мастер Иллуги, не удержался. Да и разные ходят слухи, что именно съело кошку… А, впрочем, не будем об этом… Иллуги дико на него посмотрел. Если знает Флинс — слышала вся Пирамида.