Кровь и сталь

NC-21
В процессе
37
автор
Размер:
планируется Миди, написано 122 страницы, 34 478 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
37 Нравится 104 Отзывы 13 В сборник

Часть 2. Габриэлла.

Настройки

***

Триста километров северо-восточнее Смоленска, в глухой деревне Заозерье, которую не отмечали даже на немецких картах, Габриэлла Хитклиф просыпалась затемно. Здесь не было ни печек, ни керосина — только почерневшая буржуйка в углу общей избы, где ютились четырнадцать человек. Она спала на нарах, между двумя старухами, укрытая рваным тулупом и собственным пальто — тем самым, драповым, когда-то дорогим, с выдровым воротником, который теперь выцвел и свалялся от сырости. Габриэлла открыла глаза — серо-голубые, в точности как у брата. Та же бледная кожа, та же острая линия скул, тот же прямой нос. Даже челка — отросшая до бровей, и её она постоянно смахивала пальцами, когда работала. Единственное отличие — волосы: простое каре, подстриженное ножницами для овец, потому что длинная коса стала роскошью. Роскошь она оставила в Ленинграде. Грязь, вши, мороз — всё это делало причёску не просто неудобной, а опасной. Поэтому две недели назад она сама отрезала, не глядя в зеркало, и даже не вздохнула. Брат бы её не узнал, но он и сам сейчас, наверное, выглядит не лучше. Она села, поёжилась. Дышать на морозе — больно, ноздри слипаются изнутри. За окном — метель, и температура под сорок. Настоящий декабрьский ад, когда небо становится медным, а снег скрипит так громко, что слышно за версту.

***

Утро. Еда. Завтрак — жидкая овсяная каша на воде, без соли и масла. Пахло дымом и пресным тестом. Габриэлла получила свою миску — деревянную, щербатую — и съела за пять минут, не чувствуя вкуса. Она не ощущала голода уже давно — только тупую пустоту в животе, которую научилась игнорировать. Но она знала: ей нужно есть, чтобы носить вёдра и таскать раненых. Поэтому она жевала, даже когда подташнивало. — Габи, сегодня пятерых привезли из-под Ржева, — сказала Анна. Она была студенткой медицинского до войны. Неофициальная медсестра. Операцией ей конечно не давали, но помощь она оказывала. — Двое в бреду. Один без ноги. Ты нужна. Она кивнула, допила воду из кружки (ледяную, с привкусом ржавчины) и натянула валенки — единственная обувь, которую ей удалось раздобыть в обмен на серебряный крестик матери. Крестика больше не было, но ноги были целы.

***

Работа. Деревня Заозерье превратилась в полевой лазарет — благо, линия фронта откатилась на юг, и здесь стало относительно тихо. Немцы не заходили — слишком далеко, слишком плохие дороги. Поэтому сюда стекались раненые красноармейцы, дезертиры, сбитые лётчики. Местные бабы и старики делали всё, чтобы вытащить их. Габриэлла бегала — и именно бегала, а не ходила. Она выносила ведра с водой из проруби на речке Безымянке. Два ведра на коромысле, каждое по десять килограмм, путь в горку — полкилометра туда и обратно. За день — двенадцать ходок. Руки сводило, плечи ныли, но она не жаловалась. Она представляла, что брат сейчас делает то же самое — тащит кого-то, копает, укрывает. И это её держало. Когда не было воды — она перевязывала. Пальцы тонкие, но цепкие, быстро научились накладывать жгуты, зашивать раны (без наркоза, под водку) и менять повязки так, чтобы не разбудить спящих. Её боялись за простыни — но она стирала их в ледяной воде, до крови сдирая кожу о жёсткую щётку, и развешивала в избе, где они сохли сутки. — Глянь, княжна наша, — усмехался однорукий старшина, когда она проходила мимо с очередной порцией бинтов. — Белая ручка, а дело делает почернее мужицкого. — Ты бы лучше молчал, — отвечала она без злобы. — А то без ноги останешься — я не буду тебя таскать. Он ржал. Все ржали. В этом грязном, холодном аду смех был такой же ценностью, как хлеб.

***

Ночь. Вечером — опять каша, теперь с горстью каких-то ягод. Габриэлла съела половину, вторую отдала мальчишке-разведчику, который лежал с простреленным лёгким. Она не могла смотреть, как он умирает голодным. Она лежала, вжавшись спиной в дощатую стену, и чувствовала, как холод ползёт по позвонкам — медленно, настойчиво, как змея, ищущая тепло. Тулуп пах псиной, махоркой и чужим потом, но она прижимала его к лицу, чтобы не слышать запаха гангрены, который сочился из-за перегородки, где лежали самые тяжёлые. Запах смерти — Габриэлла теперь знала его точно: сладковатый, приторный, с горчинкой разложения. Он застревал в ноздрях, и никакой мороз не мог его выстудить. Она старалась не шевелиться, чтобы не разбудить старух. Те спали чутко, по-звериному, и даже во сне хватали её за руки — искали, проверяли, живая ли. Габриэлла смотрела в потолок, где от дыхания нарастал иней, и думала о брате. Готье. Готье, Готье... Она шептала его имя губами, не издавая звука, и от этого имя становилось твёрже, ощутимее — как камешек во рту. Он был старше на два года, но всегда выглядел младше — из-за этой дурацкой челки, которую вечно смахивал со лба, и из-за привычки улыбаться в самые неподходящие моменты. Когда семья ещё была полной, Готье сказал: «Мы будем жить, Габи. Мы будем жить назло». И они жили. Ютились в одной комнате, ели хлеб с чаем, и Гедеон тайком таскал ей из столовой куски пирожков. Он учился в академии, потом ушёл добровольцем, когда началась война. Обнял её у вокзала — сильно, до хруста — и сказал: «Ты — сильная. Ты справишься». А она не справлялась. Габриэлла закрыла глаза, и сразу же перед внутренним взором возникло лицо брата — но не прежнее, улыбчивое, а то, которое она себе придумала: осунувшееся, с провалившимися щеками, с лихорадочным блеском в серо-голубых глазах. Она видела, как он лежит где-то в окопе, в грязи, и кровь сочится из-под шинели. Видела, как он зовёт её — и она не слышит. Не может прийти. Сердце сжалось так сильно, что заболело. Она прикусила губу до крови, чтобы не застонать. Нет. Нельзя. Если она начнёт плакать — она развалится на части, как плохо склеенная чашка. А разваливаться нельзя. Потому что завтра нужно будет идти к проруби. И таскать вёдра. И перевязывать. И смотреть в глаза умирающим мальчишкам, которые шепчут: «Мама... мама...» — и делать вид, что ей не хочется выть от бессилия и жалости. За перегородкой кто-то закашлялся — глухо, надрывно, с влажным бульканьем. Габриэлла села, нашарила в темноте тряпку, чтобы поднести ему, если он захлебнётся. Она знала, что это мальчишка-разведчик, тот самый, которому она отдала кашу. Ему было семнадцать. Он звал мать. Она подошла к нему, присела на корточки, приложила ладонь ко лбу — горячо, сухо. Он открыл глаза — мутные, невидящие, и прошептал: — Ты... ты моя мама? Габриэлла сглотнула. В горле встал ком, твёрдый, как сосновая шишка. — Да, — сказала она шёпотом. — Да, я здесь. — Не уходи... — он схватил её за запястье, и пальцы у него были холодные, как у покойника. — Я боюсь. — Я не уйду, — пообещала она, хотя знала, что врёт. Она уйдёт, потому что завтра снова вёдра, и прорубь, и бинты, и другие мальчишки. И если она будет сидеть с каждым до конца — она не спасёт никого. Она сидела с ним час. Или два. Время здесь текло иначе: его мерили стонами и тишиной. Когда мальчик затих — не умер, а просто уснул, обессиленный, — она вернулась на нары, но сон не шёл. Страх подбирался медленно. Не тот страх, который заставляет бежать, а другой — липкий, вязкий, как патока. Страх, что брат уже мёртв. Что она никогда не увидит его. Что она работает здесь, в этой забытой богом деревне, а он истлевает где-то в болоте подо Ржевом, и никто не зажжёт свечу на его могиле. Нет. Нет. Она вцепилась ногтями в ладонь — чтобы боль перебила панику. Готье жив. Готье выживет. Он обещал. А Готье никогда не нарушал обещаний. И тут же, как из-подо льда, вынырнула другая мысль: А если я не выживу? Что тогда? Кто будет искать его? Кто будет ждать? Она представила, как умирает здесь, на этих нарах, от тифа или от истощения, и её тело закапывают в мёрзлую землю, без имени, без креста. И Готье после войны будет ходить по вокзалам, искать её, спрашивать про Габриэллу Хитклиф, а никто не вспомнит. Потому что здесь её зовут просто — «та, из Ленинграда», или «княжна» (насмешливо), или «Габи» (так переиначили ласково и просто её имя, и она не поправляла). Готье не найдёт её. Он будет думать, что она предала его, бросила, забыла. Эта мысль была острее, чем голод. Острее, чем холод. Она села, снова вглядываясь в темноту. В избе стоял полумрак, тускло озарённый только углями в буржуйке, которые догорали и шипели. Габриэлла смотрела на свои руки — тонкие, синие от холода, с обломанными ногтями и мозолями, которые не проходили. Руки, которые не держали книги, не перелистывали страницы, не писали писем. Руки, которые стали чужими. Кто я теперь? — спросила она себя. И не нашла ответа. В углу заворочалась Анна, села, зевнула. — Не спишь? — спросила она шёпотом. — Не могу, — призналась Габриэлла. Голос звучал хрипло, как будто она плакала. Хотя она не плакала. Она давно разучилась плакать — слёзы замёрзли внутри, превратились в лёд, который колол рёбра. — Думаешь о нём? — Анна подошла, села рядом, обняла её за плечи. От неё пахло йодом и теплом. Только одного человека — живого, настоящего — было достаточно, чтобы мир не рассыпался. — Я не знаю, жив ли он, — выдохнула Габриэлла. — Я не знаю, жива ли я сама. — Жива, — сказала Анна твёрдо. — Ты жива, Габи. Пока ты встаёшь по утрам — ты жива. Пока ты идёшь за водой — ты жива. Пока ты держишь скальпель — ты жива. — А если я перестану? — Не перестанешь. Габриэлла уткнулась лицом в плечо Анны и дала себе минуту — всего одну минуту слабости. Вдохнула запах йода, человеческой кожи, жизни. И когда минута прошла, она выпрямилась, вытерла лицо рукавом, и сказала: — Завтра нужно встать в пять. Воды почти нет. Анна кивнула, легла обратно. А Габриэлла ещё долго сидела, глядя на догорающие угли, и слушала, как за окном воет метель. Ей казалось, что ветер шепчет её имя, имя брата, имена всех, кого она любила и потеряла. И где-то там, в этом белом хаосе, она пыталась разглядеть хоть один знакомый силуэт. Но вокруг была только тьма и снег. И маленький огонёк надежды, который она сжимала в кулаке, как тот самый камешек — имя Готье, — чтобы не дать ему погаснуть... Потом она укладывалась на нары, натягивала тулуп до подбородка и слушала ветер. За стеной — стоны, кашель, молитвы. Она закрывала глаза и вновь видела брата. Готье — в своём пальто, с этой вечной чёлкой, которая лезла в глаза.
37 Нравится 104 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (5)