Июль в Ленинграде будто бы забывал, что город стоит на севере: вечер накатывал тяжёлой, густой жарой, и даже каменные громады старых домов не спасали от зноя. Над Невой висел золотистый, почти янтарный свет — тот самый, что окутывает всех и всё белыми ночами, только теперь он был тёплым, а не прохладным.
Город словно замер на границе дня и ночи, не желая расставаться с солнцем, и в этой паузе было что-то почти волшебное — тишина, которая на самом деле была наполнена сотней разных отзвуков и мелодий: шагами, далёкими гудками моторных лодок на набережной, шёпотом ветра над водой.
В воздухе пахло нагретым асфальтом, речной водой и чуть-чуть — пломбиром из ближайшего ларька. Даже ветер с реки не нёс прохлады, а только шевелил волосы молодого человека и напоминал, что город всё ещё не спит. Трамвай, звеня, сворачивал за угол, и этот привычный звук казался частью музыки города. Негромкой, но такой родной его сердцу.
Вокруг кипела привычная жизнь: у автоматов с газировкой толпились ребята, на скамейке у парапета старушка кормила голубей, а где-то совсем рядом, во дворе за решёткой, кто-то тихо перебирал струны гитары — негромко, вроде как стесняясь собственного звука. Этот тихий перебор особенно царапал: в нём было столько юности, столько надежды, что хотелось одновременно и остановиться, и слушать, и бежать прочь, чтобы не слышать.
Завтра всё изменится:
он решил.. родители уже всё решили, впереди — женитьба на Алисе, Лондон, дипломатическая служба и совершенно иная жизнь. А сегодня был только этот вечер, только эта жара, только этот город, который помнил каждый их шаг, каждое сказанное шёпотом слово.
Денис остановился у гранитного парапета, опёрся на шершавый камень и посмотрел, как солнце тонет в воде, окрашивая её в цвет старого золота. Он на мгновение закрыл глаза, вдыхая запах нагретого камня, речной воды и далёкого, едва уловимого аромата сирени, которая, казалось, никак не хотела отцветать. Всё вокруг было таким же, как и тысячу вечеров до этого: те же фонари, те же мосты, всё та же река, неторопливо текущая мимо. И во всём этом спокойствии города было что-то невыносимо несправедливое — будто бы мир даже и не заметил, что сегодня он хоронит свою молодость.
И вот он вновь шёл к её дому, и с каждым шагом сердцу становилось всё тяжелее и тяжелее. Сегодня Денису показалось, что он мог пройти весь маршрут от начала и до конца с закрытыми глазами и даже не споткнуться о высокий порог или кучку мелких камешков. Каждый поворот, каждый кирпич здесь был пропитан их историей — и только от этого идти становилось всё труднее.
Дом показался впереди — тот самый, с облупившейся краской на раме и горшком герани на подоконнике, который она всегда ставила чуть наискось. Непривычным в этот раз был сам факт проникновения в её квартиру: впервые Денис не карабкался по трубе к ней в окно, а заходил, как и все обычные люди, через парадную. С момента смерти бабушки прошёл почти уже год, Арина была дома одна, и они уже не мыкались, как школьники, по углам и подворотням.
Сердце забилось чаще, и в его груди стало слишком тесно от смеси надежды и обречённости: ещё несколько шагов — и он увидит её в последний раз. Он остановился на секунду, чтобы перевести дух, провёл ладонью по взмокшему лбу, поправил очки и глубоко вдохнул — свежесть на лестничной клетке попала в носовые пазухи и отзвенела чем-то неуловимо родным, что невозможно будет забрать с собой в чужую страну.
Звонок приглушённо дзынькнул. Послышались неторопливые шаги. Дверь в квартиру скрипнула, пропуская его внутрь, и на мгновение показалось, что время здесь застыло: те же выцветшие обои в мелкий цветочек, тот же круглый столик у окна с кружевной салфеткой, на которой по вечерам она ставила чашку с чаем. В прихожей пахло жасмином и чуть-чуть — старыми книгами; этот запах он знал до последней нотки, и от него вдруг стало невыносимо тепло и так же невыносимо больно.
Денис протянул ей цветы — простые полевые ромашки, перехваченные бечёвкой, что успел нарвать в том же сквере, где ещё когда-то будучи школяром собирал жёлуди; не те пышные букеты, что полагалось бы дарить балерине, а простая охапка ромашек. Но в них было что-то настоящее, непарадное, а главное — искреннее, и он надеялся, что она поймёт: это про то, что было сейчас у него внутри.
Арина улыбнулась — тихо, без блеска, будто бы боялась, что если улыбнётся чуть шире, то нарушит атмосферу всего вечера. Она приняла цветы, прижала их к себе, словно хотела удержать этот миг, спрятать его в складках ткани платья.
— Ты всегда приносил что-то простое, — прошептала она, склонив голову к цветам, как бы пряча своё лицо в белых лепестках. — и это всегда было самым дорогим для меня.
Они не стали говорить о главном сразу. Вместо этого заварили чёрный чай в том самом старом фарфоровом чайнике с отбитым носиком, сели у окна, откуда был виден кусочек двора. За окном всё ещё догорал закат, и город, казалось, наконец-то начал остывать, выпуская из себя дневное тепло. Где-то далеко прогрохотал трамвай, и этот привычный звук вдруг прозвучал как прощание.
Вот оно, — думал он, глядя на то, как она осторожно ставит чашку на блюдце, как привычным движением поправляет прядь волос, выбившуюся из тугого пучка, —
вот эти секунды и есть то, ради чего стоило жить. Ни Англия, ни кабинеты, ни важные бумаги и переговоры, а вот это всё: её тихий голос, её тонкие руки, её нежный, милый взгляд, в котором нет упрёка, только грусть и понимание.
В этот раз она не спрашивала, когда он уезжает. И он не называл дату. Оба знали, что слова сейчас излишни, они только разобьют и без того хрупкий момент их единения. Вместо этого она рассказывала про завтрашний спектакль, про то, как тяжело даются новые па, и про то, как в театре пахнет пылью, канифолью и чем-то таким волшебным и неуловимым, что бывает только в старых залах. Он слушал, кивал, улыбался там, где нужно, а сам ловил каждую интонацию, чтобы унести её с собой, сохранить в памяти, как хранят самое ценное.
Потом Арина встала и подошла к проигрывателю, поставила первую его самодельную
пластинку, что в народе обычно называли
записью на рёбрах, которую он когда-то подарил ей, назвав единственную записанную песню на ней — гимном их любви. Зазвучала мелодия — негромкая, несколько приглушённая от качества, чуть потрескивающая от времени, а она вдруг улыбнулась шире, почти как раньше. Он поднялся, протянул руку, приглашая её на танец, и они закружились по комнатке, осторожно, чтобы не задеть столик и случайно не опрокинуть чашки.
Они двигались в такт музыке, и в этот раз Денису как-то по-особенному откликнулись строчки из любимой песни, заставляя его лишний раз в этот вечер задуматься о своей судьбе и, с меланхолией глядя в пустоту, тихо подпевать битлам:
There's nothing you can make that can't me made
No one you can save that can't be saved
Nothing you can do but you can learn how to be you in time
It's easy*
Её движения были точными, выверенными, как и полагается балерине, а он просто следовал за ней, стараясь не упустить каждое мгновение: как она чуть склоняет голову, как улыбается ему через плечо, нарочно не встречаясь с ним глазами, как бережно обвивает руками его плечи.
All you need is love
All you need is love
All you need is love, love
Love is all you need...
***
Денис возвращался домой уже под утро. Он брёл по набережной, не выбирая дороги и всё насвистывая себе под нос уже не излюбленную
all you need is love, а что-то своё, романтично-печальное.
В кармане пиджака лежал сложенный вчетверо листок — её последнее письмо; он то и дело касался его пальцами, словно проверяя, что оно ещё здесь с ним, но всё никак не решался развернуть и прочесть его. Он много думал об Арине-балерине и об их утренних посиделках с чашкой кофе у раскрытого настежь окна, и о своей дурацкой привычке уходить по-английски, что сейчас словно бы сыграла ему на руку.
По воде медленно скользил прогулочный теплоход, и с него доносился приглушённый смех отдыхающих, и музыка на борту — какая-то лёгкая эстрадная мелодия с незатейливым мотивом, от которой в его душе что-то трепетало и трепетало, но вдруг остановилось и замерло.
Денис, стоя у парапета, вновь закрыл глаза, вдыхая запах и нагретого камня, и речной воды, и далёкого, едва уловимого аромата сирени, которая, казалось, всё никак не хотела отцветать. И наконец прошептал в тишину, которую на самом деле заполняли уже сотни тысяч городских звуков:
—
Прощай..
меня не стоит провожать...