Creep

PG-13
Завершён
1
Фэндом:
Размер:
16 страниц, 8 443 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
Она помнила его другим. Господи, как хорошо она помнила его в самый первый день. Чистый, пахнущий дорогим табаком и одеколоном, с идеально накрахмаленными манжетами и ледяным, пронзительным взглядом. Он казался ей божеством, сошедшим с поезда в эту глушь, чтобы победить саму Смерть. Но Город не любил чистоту. Город пожирал ее, пережевывал и выплевывал гниль. Этих звоночков было слишком много, просто она, ослепленная его столичным блеском, до последнего отказывалась верить в очевидное. Перед глазами вспыхивали короткие, рваные воспоминания. Второй день. Полночь. Даниил сидит за картой Города, лампа почти потухла. Ева тихо заходит, принеся ему чистую чашку. Он не оборачивается. Плечи напряжены. — Вам нужно поспать, Даниил. Вы работаете на износ. Данковский криво усмехается, не отрывая взгляда от бумаги, и глухо, почти про себя роняет: — Спать?.. В этой тишине? Вы слышите этот гул, Ева? Ощущение, будто мне в череп заливают расплавленный свинец. Меня тошнит от этого места. От этих стен. Если я закрою глаза, я просто… не проснусь. Мне… душно. Тогда она списала это на обычную усталость. Следом были перчатки. Его безупречные кожаные перчатки, которые он в первый день снимал с такой брезгливостью, словно весь этот город был измазан сажей. На четвертый день она нашла их брошенными на залитом кровью столе анатомички, забытыми, скрюченными, пропитавшимися трупным запахом. Даниил тогда даже не вспомнил о них. Он вернулся в Омут с голыми руками, и под его холеными ногтями хирургического гения уже чернела въевшаяся степная грязь. Ему стало все равно. В тот же четвертый день чумы, пытаяс настроить микроскоп, он вдруг замер. Ева тогда стояла за его спиной и увидела, как его тонкие пальцы начали бешено, крупно дрожать. Он не смог сдержать этот тремор: со злостью хлопнул ладонью по столу, сжал кулаки так, что побелели костяшки, и глухо, грязно выругался. Не по-столичному. По-настоящему, по-черному, как последнее привокзальное быдло. Это была первая крупная трещина на безупречном фарфоре его самообладания. Пятый день. Дождь бьет в окна Омута. Даниил стоит у окна, сжимая в руке склянку с какой-то мутной настойкой. Лицо бледное, серое. — Даниил, что с вами? Вы бледны. Чума?.. Он резко оборачивается, взгляд затравленный, дикий. — Хуже, Ева. Мои теории… они рассыпаются. Всё, чему меня учили, вся моя наука здесь — просто мусор. Пыль. Я чувствую, как у меня внутри всё выгорает. Пустота. Понимаете? Мне так паршиво, что хочется вышибить себе мозги, просто чтобы не думать. Не смотреть на эти трупы. Он осекается, мгновенно берет себя в руки, прячет склянку в карман пальто и холодно добавляет: — Забудьте. Это просто нервы. Принесите мне кофе. Потом изменился звук его шагов и повадки. В первые дни он ходил быстро, чеканя шаг, уверенный в каждом своем решении. К концу недели его походка стала тяжелой, шаркающей, словно к его сапогам прилипла вся тяжесть окровавленной почвы под ногами. Он подолгу застывал перед дверью, положив руку на ручку, и мог стоять так минутами, невидящим стеклянным взором уставившись в косяк. Мозг великого ученого просто отключался на полуслове, не в силах переварить ежедневный ужас и потерю всего, что ему было дорого. На шестой день он впервые забыл причесаться. Данковский, который раньше злился из-за малейшей пылинки на лацкане, полчаса сидел перед пустой чернильницей, запустив пальцы в растрепанные волосы, и просто смотрел в стену. Исчезла его звенящая столичная дикция, он начал говорить тихо, монотонно, желчно, часто срываясь на откровенную грубость с окружающими, совершенно не заботясь о том, что его слова бьют и обижают людей. А по ночам Омут наполнялся новым, пугающим звуком. Ева не спала. Она лежала в темноте своей спальни и слушала, как за стеной, в его кабинете, раздавался тихий, аккуратный стук стекла о деревянную столешницу. Стук-стук. Даниил не зажигал ламп — то ли экономил керосин, то ли прятался от собственного отражения в зеркале. Он пил в полной темноте. Пил горький, удушливый твириновый спирт, который выменивал у местных мальчишек на патроны. Сначала он просил его у нее «для дезинфекции инструментов», но Еву, с ее обостренным чутьем, обмануть было невозможно. Наутро от него пахло не дорогим табаком, а сырой полынью и перегаром. Он перестал следить за собой, за своим рабочим местом, за своими манерами. Он стремительно превращался в бродягу, запертого в собственном разуме. Теперь прятаться было не нужно. Ему стало окончательно все равно. Комната в Омуте тонула в липком, сизом полумраке. Пахло сыростью, степной полынью и тем тяжелым, кислым духом, который неизбежно оседает в запертых комнатах, где люди пьют днями напролет. Ева Ян стояла у стола, глядя на Даниила. Тот лежал на кушетке прямо в обуви и в своей «змеиной шкуре», дорогом столичном пальто, которое теперь покрывали бурые пятна засохшей крови, разводы уличной грязи и серый налет степной пыли. Он спал тяжелым, беспамятным сном алкогольного анабиоза. Одна его рука свешивалась до самого пола, а пальцы, без перчаток, с грязью под ногтями, судорожно дергались, словно во сне он все еще пытался удержать уходящую реальность. Ева тихо вздохнула, стараясь не шуметь, и опустила на пол медный таз с теплой водой. Рядом легли чистая тряпица и кусок мыла. Она смочила тряпицу в воде и аккуратно, едва касаясь, начала стирать грязь с его лица. Провела по лбу, по ввалившимся щекам, покрытым жесткой трехдневной щетиной. В углах его губ запеклась слюна вперемешку с горечью дешевого пойла. Даниил вдруг резко дернулся, захрипел и распахнул глаза. Мутные, налитые кровью, совершенно безумные. Он не сразу узнал ее. А когда узнал, на его лице отразилась не благодарность, а глухая, звериная злость человека, которого поймали в момент глубочайшего позора. — Уйди, — выплюнул он, и голос его прозвучал как скрежет ржавого железа. Он попытался оттолкнуть ее руку, но промахнулся, лишь слабо мазнув пальцами по ее плечу. — Дура… На кой черт ты лезешь? Оставь меня. Провались ты пропадом вместе со своим Омутом. От него разило перегаром так сильно, что у Евы перехватило дыхание. Еще пару дней назад она бы заплакала. Но сейчас внутри нее была только звенящая, теплая жалость. Она знала: это кричит не Даниил. Это кричит его выжженное эго, его похороненная заживо гордость и страх перед тем, что в столице его больше никто не ждет. — Тихо, Даниил. Тихо, — мягко, как больному ребенку, сказала она, перехватывая его слабую руку. — Полежите. Я просто умою вас. Даниил вдруг резко дернулся, захрипел и распахнул глаза. Мутные, налитые кровью, они с трудом сфокусировались на лице Евы. На мгновение в них промелькнул животный испуг, который тут же сменился глухой, ядовитой злостью. Ему было омерзительно, от того что его застали в таком виде. И эту злость нужно было на кого-то вылить. — Убери свои руки, — выплюнул он, рванув плечом. Голос прозвучал как скрежет ржавого железа. Он попытался оттолкнуть её, но пальцы соскользнули, лишь мазнув грязью по её чистому платью — Слышишь меня? Сгинь. На кой черт ты вечно лезешь со своей святостью? От него разило перегаром так сильно, что воздух в комнате казался густым. Столичный аристократ, светило науки, сейчас он кричал на неё, кривя рот, как потерянный человек. — Даниил, вам нужно смыть грязь, — тихо, но твердо сказала Ева, снова потянувшись к нему с влажной тряпицей. — Пожалуйста, не дергайтесь. — Кому нужно? Тебе?! — Данковский хрипло, издевательски расхохотался, и этот смех перешел в сухой, лающий кашель. Он приподнялся на локте, тяжело дыша и глядя на неё сверху вниз с искренним презрением. — Посмотрите на неё. Заботливая Ева. Ходишь тут, подтираешь за мной, как за чумным псом. Думаешь, я оценю? Думаешь, я заберу тебя в свой сияющий Изолятор, когда всё кончится? Он подался вперед, так что Ева почувствовала лихорадочный жар его тела — Нет больше никакого Изолятора, дура! — рявкнул он прямо ей в лицо, брызгая слюной. — И меня нет. Там, в столице, меня похоронили в первый же день, как я ступил в эту навозную кучу. А ты пытаешься отмыть труп! Меня тошнит от твоего Омута. От твоих соплей тошнит. И от тебя тоже. Он со всей силы хлопнул ладонью по медному тазу. Вода выплеснулась на пол, залив её туфли и подол платья. Таз с грохотом покатился по доскам. Ева замерла. Сердце болезненно сжалось, а в ушах зазвенело от его жестокости. Он бил целенаправленно, зная, куда колоть, чтобы она ушла и оставила его гнить в одиночестве. Еще пару дней назад она бы разрыдалась и выбежала из комнаты. Но сейчас, глядя на то, как у него после этой вспышки бешено затряслись губы, а пальцы судорожно впились в матрас, она увидела главное. Страх. Обычный, жалкий человеческий страх перед полным крахом. Данковский тяжело рухнул обратно на подушку, отвернулся к стене и зажмурился. Его дыхание было прерывистым, а спина под грязным кожаным пальто мелко дрожала. — Не трогай меня… — уже глухо, без прежней ярости, процедил он в стену. Весь запал ушел, оставив только звенящую пустоту. — Я грязный. Я всё просрал, Ева. Абсолютно всё. Начиная с моих теорий и заканчивая человеческим обликом. Уходи. Ева молча поднялась с колен. Наступила на залитый водой пол, подобрала пустой таз и поставила его на стол. Она сделала шаг к кушетке, собираясь коснуться его плеча, как вдруг Даниил резко изменился в лице.Его кожа мгновенно серо-зеленой маской обтянула скулы. Он судорожно, со свистом втянул воздух, схватился рукой за горло, и по его телу прошла крупная, ломающая дрожь. Гнев и алкоголь сделали свое дело, воспаленный желудок не выдержал. Данковского вывернуло прямо тут, на край кушетки и на собственный лацкан.Это не было кинематографично или красиво. Столичный доктор, еще неделю назад брезгливо вытиравший пальцы платком после каждого прикосновения к местным, сейчас хрипел, давился кислыми рвотными массами и жалко ловил ртом воздух. От резкого запаха твиринового пойла и желчи в комнате стало нечем дышать. Даниил попытался приподняться, но бессильно повалился набок, пачкая лицо и волосы в собственной рвоте. Из его глаз от удушья покатились слезы, оставляя чистые дорожки на покрытых копотью и щетиной щеках.Любая другая женщина отшатнулась бы с отвращением. Но Ева даже не дрогнула.Она мгновенно оказалась рядом. Одной рукой она крепко подхватила его под грудь, помогая удержаться на краю, а другой мягко, но уверенно перехватила его за лоб, поддерживая его голову так, чтобы он не захлебнулся. Ее чистые пальцы зарылись в его спутанные, пахнущие перегаром волосы.— Все хорошо, Даниил… Я держу. Я здесь, — шептала она, игнорируя то, как пачкаются рукава ее платья. Когда судороги наконец прекратились, Данковский бессильно обмяк в ее руках. Он действительно был похож на сломанную куклу с которой больно жестоко поиграл нерадивый ребёнок. Глаза полузакрыты, изо рта тянулась нитка слюны, а по телу била мелкая, похмельная дрожь. В этот момент в нем не осталось вообще ничего от прежнего гордого Бакалавра. Только оболочка. Жалкая, грязная, пахнущая кабаком оболочка. Ева аккуратно уложила его голову обратно на сухую часть подушки. Взяла со стола уцелевший край чистой тряпицы, смочила ее остатками воды из разбитого кувшина и принялась бережно вытирать его губы, подбородок и испачканную шею. Она действовала спокойно и механически, словно ухаживала за младенцем или покойником. Даниил не шевелился. Он смотрел в потолок Омута стеклянным, абсолютно мертвым взглядом. Слезы все еще текли из уголков его глаз, исчезая в растрепанных волосых, но он, кажется, их даже не замечал. Ему было настолько наплевать на свой позор, что он даже не пытался закрыться руками. Полная, абсолютная апатия сожрала остатки его эго. — Зачем?.. — едва слышно, одним лишь дыханием спросил он у пустоты. — Зачем ты это делаешь?.. Ева не ответила. Она бережно стерла последнюю каплю грязи с его виска, отложила испачканную ткань и опустилась на край кушетки. Слишком поздно было отвечать. Она знала, что этот город уже убил в нем столичный идеал, а чума выжгла все, что он любил. Назад дороги не было.Она просто накрыла его холодную, дрожащую ладонь своими руками и тихо запела какую-то старую, безликую колыбельную, баюкая его ломаный, грязный сон в самом сердце Омута. Скрип тяжелых входных дверей Омута всегда звучал одинаково — глухо, со стоном, словно сам дом противился визитам с улицы. Ева даже не вздрогнула. Она продолжала тихо напевать, баюкая безжизненную руку Даниила, когда в дверном проеме кабинета выросла массивная, пропахшая дегтем, кровью и коровьим потом фигура Бураха.Артемий остановился на пороге. Взгляд его маленьких, уставших глаз мгновенно выхватил всю картину: перевернутый медный таз, лужу на полу, грязные потеки на кушетке и самого Бакалавра, застывшего серой куклой с остановившимся взглядом. От резкого, кислого запаха похмельной рвоты Бурах лишь коротко дернул ноздрями. Для него, выросшего в Термитниках и Кострях, эта картина не была новостью. Так пахли сломанные люди.Он молча сбросил на пол тяжелую сумку с инструментами, подошел ближе и сверху вниз посмотрел на Данковского — Опять нажрался, змеиная шкура, — хмуро, без злобы, скорее с глубокой, вековой усталостью констатировал Артемий. Его низкий голос заставил стекло в шкафу тихо звякнуть.Даниил даже веком не повел. Только желчно, едва слышно выдохнул сквозь зубы— Провались… Иди режь свои туши — Резать я буду тех, кто тебе эту сивуху носит. Он подошел к кушетке, бесцеремонно отодвинул Еву плечом, мягко, но так, что спорить было бесполезно, и опустился на корточки перед Данковским. От Бураха пахло силой и землей, и это как-то сразу вытеснило из комнаты удушливый, позорный запах кабака. Артемий бесцеремонно схватил Даниила за подбородок своими огромными, жесткими пальцами, поворачивая его голову к свету. Бакалавр вяло дернулся, попытался что-то хрипнуть, но Бурах лишь сильнее сжал пальцы, осматривая его зрачки. — Желчь пошла. Печень у него скоро откажет от этой дряни, — глухо бросил менху, оборачиваясь к Еве. — Ева, ступай к себе. Умойся, переоденься. Дальше я сам. — Артемий, он… он бредит. Он кричал, — тихо произнесла Ева, не желая уходить. — Знаю я, как он кричит, — Бурах поднялся, хрустнув суставами, и принялся расстегивать ремни на своей одежде, чтобы не испачкать их. — Это в нем спесь столичная горит. Думал, приедет сюда спасителем, а Город его мордой в навоз ткнул. Вот и завыл. Иди, Ева. Пожалуйста. Когда дверь за Евой закрылась, Бурах повернулся к кушетке. Даниил приоткрыл мутный взгляд, уставившись на Менху — У… уйди, Бурах… Потрошитель хренов… — выдавил он, пытаясь скрежетать зубами, но вышло жалко. — Не трогай меня. — Да нужен ты мне, — ворчал Артемий, хватая Даниила за плечи и одним мощным движением усаживая его на кушетке. — Сиди ровно, лекарское твое величество — он без лишних нежностей принялся стягивать с него испачканное, тяжелое кожаное пальто. Даниил хныкал, цеплялся рукавами за воздух, словно у него отбирали последнюю броню, но против силы Бураха он был как тряпичная кукла. Мужчина швырнул его«змеиную кожу» на пол, оставив Бакалавра в одной измятой, серой рубахе, от которой несло потом и алкоголем.— Ну и вонь от тебя, Данила, — он взял со стола остатки тряпки, смочил ее прямо из горлышка чистой водой из принесенной с собой фляги и сильно, до красноты, начал тереть лицо Данковского. Не так нежно, как Ева, а размашисто, как моют лошадей или стирают одежду — Ты зачем твирин переводишь? Местные его каплями пьют, чтоб сердце не встало, а ты в себя ведрами льешь. Думаешь, самый умный? — Я… всё проиграл, Бурах… — Данковский зажмурился от резкой боли, когда тряпка прошлась по щетине. — Ты не понимаешь… Мой Изолятор… Башня… Всё прахом. Мне незачем возвращаться. Артемий на секунду замер. Его огромная ладонь остановилась возле чужого виска. Он посмотрел на то тощее, изломанное существо, в которое превратился гордый столичный франт. Внутри у него что-то болезненно екнуло, но лицо осталось каменным — В Столице тебя не ждут? — он криво усмехнулся, бросая тряпку в пустой таз — А здесь ждут. Чумные в бараках ждут. Дети на Управе ждут. Я, дурак, жду, пока ты проспишься и микроскоп свой настроишь. Он обхватил Даниила под мышки, с легкостью приподнял его и пересадил на чистую сторону кушетки, подальше от рвоты. Затем стащил с него грязные сапоги — Город чистоту не любит, это верно. Город нас всех сожрет и не поморщится. Но ты пока живой, Данковский. А раз живой хреново тебе будет. Грусть эта твоя, слезы эти пьяные это нормально. Это значит, кожа у тебя сошла, а мясо еще живое, чувствует. — Зачем ты возишься со мной? — глухо спросил Данковский, не поднимая головы — Брось. Город все равно сдохнет. Я всё проиграл, Бурах. Мой Изолятор… чертова Башня… всё прах. У меня ничего нет. Слышишь? Ни-че-го. Можешь всадить мне пулю в затылок, я даже спасибо скажу. Артемий замер. Он тяжело вздохнул, опустился перед кушеткой на одно колено, оказавшись на одном уровне с лицом Бакалавра, и с силой сжал его плечо своей огромной, мозолистой ладонью. Так, что Данковский поморщился от боли.— Пулю он хочет, — негромко, но веско произнес Артемий, заглядывая в его пустые, безумные глаза. — Думаешь, ты один тут всё теряешь? Думаешь, у меня сердце не рвется, когда я детей на кладбище выношу? Город его, видишь ли, выплюнул. Город всех жует, Данила. Но одни зубы сжимают и дальше идут, а ты в твирине тонешь, как девка малолетняя. Он поднялся, подошел к столу и плеснул в кружку чистой воды из уцелевшего графина — Пей, — он сунул кружку прямо в трясущиеся пальцы Даниила, заставляя его сжать стекло. Бесцеремонно свалив свою сумку с инструментами на пол у стены, он пододвинул к кушетке тяжёлый деревянный стул и со вздохом опустился на него. Стул под его весом жалобно хрустнул. Менху широко расставил ноги, опёрся локтями о колени и сцепил свои огромные, мозолистые пальцы в замок. Он остался. В полумраке Омута его массивная фигура казалась высеченной из степного камня. Артемий сидел неподвижно и хмуро, не мигая, смотрел на то, во что превратился Даниил Данковский. Бакалавр, согнувшись в три погибели, сидел на краю кушетки в своей несвежей, расстёгнутой рубахе. Тонкие плечи мелко дрожали, пальцы судорожно комкали ткань брюк, а взгляд блуждал где-то по залитым водой половицам. Великий столичный ум, баловень судьбы, который ещё неделю назад смотрел на всю Степь как на грязь под своими сапогами, сейчас сам напоминал выброшенную на берег дохлую рыбу. От него исходил стойкий, удушливый запах твирина, желчи и застарелого пота. Депрессия не оставила от его гордости даже пепла, только это серое, исхудавшее тело с сальными прядями волос, облепившими бледный лоб. Даниил чувствовал этот тяжёлый, давящий взгляд Менху. Каждая секунда этого молчания била по его выжженному эго сильнее, чем любые побои. Ему хотелось, чтобы Бурах ушёл, чтобы он начал орать, чтобы ударил его, наконец, всё что угодно, лишь бы не этот глухой, оценивающий взгляд хирурга, осматривающего гниющую плоть. — Чего ты вылупился? — не выдержал он наконец. Его голос сорвался на жалкий, надрывный фальцет. Он попытался расправить плечи, вернуть себе прежнюю царственную осанку, но лишь сильнее закашлялся. — Любуешься? Рад блять да? Потрошитель победил, столичный доктор сломался. Иди, расскажи на Управе. Порадуй местных. Артемий даже не шевельнулся. На его каменном лице не дрогнул ни один мускул. Он лишь сильнее насупил густые брови, и в его тёмных глазах промелькнула такая глубокая, вековая тоска, от которой Даниилу мгновенно закрутило сознание — Дурак ты, Данила, — негромко, густым басом отозвался он — Как был дураком, когда приехал сюда со своими стёклышками, так им и остался. Чему радоваться? Тому, что у меня единственного коллегу черви жрут? — он протянул руку, взял с пола испачканную «змеиную кожу» Бакалавра, брезгливо встряхнул его, очищая от крупной грязи, и швырнул обратно на кушетку, прямо Данковскому на колени — Укрывайся давай. Тебя колотит всего, — хмуро буркнул он. Даниил судорожно вцепился в холодную кожу своего пальто, прижал его к груди, как щит, и уткнулся в него носом, пряча лицо. Слёзы стыда и похмельного бессилия снова покатились по его щекам, впитываясь в дорогую столичную ткань. Он больше ничего не говорил. Силы кончились. Всё кончилось. А Артемий Бурах продолжал сидеть рядом. Город за окнами Омута задыхался в тисках песчанки, где-то на Болотах кричали ночные птицы, а в этой маленькой запертой комнате степной мясник молча караулил сон столичного мертвеца, не позволяя ему окончательно провалиться в бездну. Утро в Омуте не принесло облегчения, оно лишь обнажило уродство комнаты, безжалостно высветив серым степным светом разбитый таз, засохшие потеки на полу и бледное, серое лицо Даниила. Бурах так и не ушел. Он сидел на том же стуле, подперев голову тяжелым кулаком, хмурый и осунувшийся от бессонной ночи. Когда Даниил открыл глаза, его сразу накрыла дикая, ломающая похмельная боль. Каждое движение отзывалось тошнотой. Он сел на кушетке, покрепче завернувшись в шерстяное одеяло — его пальто Артемий за ночь успел перекинуть через спинку стула, подальше от грязи. Даниил долго молчал, глядя на свои бледные, исхудавшие руки. Пальцы до сих пор мелко, предательски подрагивали. Столичный лоск сошел полностью, обнажив лишь измученного, сломленного человека — Зачем ты остался, Бурах? — наконец тихо, без прежней злобы спросил Даниил. Голос его был сухим, как степной песок — Тебе мало было зрелища ночью? Надеялся увидеть, как я окончательно превращусь в животное? Артемий медленно поднял голову. Его глаза были красными от недосыпа, а на широком лице застыло суровое, почти каменное выражение — Если бы я хотел посмотреть на животное, я бы пошел в Термитник, Данковский, — глухо пробасил он выпрямляя затекшую спину — Там люди хотя бы за жизнь цепляются. Ногтями стены скребут, лишь бы еще один глоток воздуха сделать. А ты… Светило науки. Тьфу. Приехал сюда Смерть побеждать, а сам от первой же неудачи в бутылку полез. Даниил криво, болезненно усмехнулся. Эта наглая, приземленная прямота Бураха сейчас резала без ножа, но у Бакалавра просто не было сил защищаться — От первой неудачи? — Данковский поднял на него тяжелый, воспаленный взгляд — Ты ничего не понимаешь, мясник. Ты местный. Ты привык к этой грязи, к этим суевериям, к тому, что люди здесь мрут как мухи. Для тебя это… порядок вещей. А для меня? Моя лаборатория в столице закрыта. Мои труды сожжены. Мой Изолятор чертова Башня, которая должна была доказать, что человек выше природы оказалась просто красивой клеткой, где Ева… где все мы просто ждем конца. Меня больше никто не ждет в столице, Артемий. Там я посмешище. Здесь я ничтожество, которое не способно вылечить даже обычную лихорадку. У меня забрали всё. Мою работу, мое имя, мое самоуважение. Он судорожно вздохнул, и его голос сорвался на хрип — Ты думаешь, это просто алкоголь? Да я пить начал только для того, чтобы замолк этот проклятый червь у меня в голове! Который каждую секунду шепчет, что я проиграл. Что Даниил Данковский это просто пустое место. Когда Даниил замолчал, тяжело дыша и уткнувшись лбом в кулаки, Бурах встал. Он подошел к столу, налил из кувшина кружку холодной воды и с глухим стуком поставил её перед Бакалавром — На, попей сначала. Хватит связки рвать. Даниил нехотя взял кружку обеими руками, чтобы не расплескать из-за тремора, и сделал несколько жадных глотков. Вода показалась ему ледяной и горькой. — Ты думаешь, ты один такой особенный, Данила? — менху опустился на край стола, скрестив руки на груди и глядя на него сверху вниз. — Думаешь, у меня внутри ничего не горит? Мой отец мертв. Мой народ режут в степи. Мой Город, который я должен был принять от отца, гниет заживо. Я каждый день вскрываю грудные клетки людям, с которыми вырос, и вытаскиваю оттуда черную жижу. Ты думаешь, мне не хочется всадить пулю в лоб или залить глаза твирином, чтоб этого не видеть? Данковский промолчал, лишь сильнее сжал ладонями глиняные бока кружки. — Но если я напьюсь и лягу рядом с тобой на эту кушетку, кто пойдет в бараки? — голос Бураха стал тише, но в нем прорезалась пугающая, первобытная сила степи — Кто Еву защитит, когда мародеры полезут в Омут? Ей и так тошно. Она на тебя молится, дурак. Она в твоем чистом пальто видела надежду на то, что из этой ямы есть выход. А ты… Ты мало того что сам в грязи извалялся, так еще и её туда за собой тащишь. Тебе не перед столицей должно быть стыдно. Тебе перед ней стыдно должно быть. Перед живыми, которые еще дышат. Даниил медленно закрыл глаза. Слова Бураха попали в самую цель, туда, где еще оставались остатки его совести. Образ Евы, которая ночью без тени отвращения держала его за голову, пачкая свое чистое платье в его позоре, выжег внутри Бакалавра последнюю гордость. Ему стало по-настоящему, невыносимо тошно, но уже не от алкоголя, а от самого себя. — Ей нельзя здесь оставаться, — едва слышно прошептал Даниил, не открывая глаз. — Город убьет её. Или я убью. — Вот и сделай так, чтоб она выжила, — мужчина подошел к стулу, взял тяжелое кожаное пальто Даниила и бесцеремонно швырнул его Бакалавру на колени. — Вставай. Одевайся. Даниил открыл глаза и посмотрел на «змеиную кожу». Пальто было холодным, тяжелым и пахло мылом — Артемий на рассвете все-таки успел застирать самые страшные пятна. Это была его броня. Изуродованная, пахнущая войной и степью, но все еще целая.— Я не смогу вернуть все назад, Бурах, — тихо сказал Даниил, поднимаясь на ноги. Его покачнуло от слабости, но он удержался, ухватившись за край стола. — Тот Данковский, который приехал сюда двенадцать дней назад… он мертв.— Туда ему и дорога, — хмуро отрезал Артемий, закидывая свою сумку на плечо. — Слишком много гордости в нем было для наших мест. Мертвым тут делать нечего, Данила. А нам с тобой еще жить. На Управе Комендант ждет отчет по замене фильтров в водопроводе. Если твой великий столичный ум еще не окончательно пропит иди и работай. — Иди и работай? — выплюнул Даниил, подаваясь вперед. Его губы задрожали. — Какая праведность, Артемий! Какой пафос. Скажи мне, потрошитель, тебе самому от себя не тошно? Откуда в тебе эта рабская, собачья покорность? Бурах замер у самого выхода, медленно повернув к нему голову. Его широкие плечи напряглись под тканью одежды. — Ты ведь видишь, что этот город — труп, — Данковский поднялся на ноги, покачнулся, но удержал равновесие, вцепившись пальцами в край кушетки. — Его жрут черви. Чума здесь повсюду, в воде, в земле, в головах этих полоумных местных. Но ты упорно, день за днем, таскаешь свои дурацкие сумки с травами. Зачем?! Кому ты пытаешься доказать, что ты святой? Своему покойному папаше, который сдох в этой же грязи, оставив тебе в наследство только нож и кучу долгов? Или ты думаешь, что если ты вырежешь еще пару сотен сердец, Степь скажет тебе «спасибо»? Кого ты спасаешь, Бурах?! Здесь некого спасать! Ты просто упрямый, ограниченный баран, который бегает по кругу, потому что боится признать, что всё это бессмысленно! Воздух в комнате словно сгустился до предела. Даниил тяжело, прерывисто дышал, его столичная спесь на секунду вернулась к нему в виде этой ядовитой, жестокой атаки. Он бил наотмашь, целясь в самую суть линии Бураха. И Артемий сорвался. Он развернулся так быстро, что Даниил даже не успел выставить руки. Огромная, тяжелая ладонь Бураха с маху врезалась в грудь Данковского, с силой впечатав его обратно в стену над кушеткой. Посуда в шкафу испуганно звякнула. Бурах навис над ним всей своей массивной фигурой, и его лицо, обычно каменное и спокойное, сейчас исказила глухая, звериная ярость. Глаза Менху налились кровью — Заткни свою пасть, Данковский! — рявкнул Артемий прямо ему в лицо. Его низкий бас перешел в глухой, вибрирующий рык, от которого у Даниила перехватило дыхание — Ты ничего не знаешь про моего отца! И про этот город ты не знаешь нихуя! — он так сильно сжал пальцами ворот его рубахи, что ткань жалобно затрещала. Его колотило от ярости, которую он копил все эти двенадцать дней — Думаешь, я святого из себя корчу?! Думаешь, мне нравится этот ад?! — он тряхнул Даниила так, что тот сильно ударился затылком о доски стены — Да я ненавижу каждый день в этом проклятом месте! Я спать не могу, потому что у меня руки по локоть в крови моих соседей! Я не ради «спасибо» в эти бараки хожу, ты, столичная дрянь! Я хожу туда потому, что если я остановлюсь, эти люди начнут жрать друг друга за корку хлеба! Потому что если я опущу руки, как ты, и закроюсь в кабинете с бутылкой, то завтра этот Город сгорит дотла вместе с детьми, вместе с Евой и вместе с твоей сраной Башней! Он тяжело дышал, его лицо было в считанных сантиметрах от лица Даниила. Бакалавр замер, широко распахнув глаза. Он впервые видел Менху в таком состоянии. Из Бураха сейчас рвалась наружу вся та вековая, степная боль и усталость, которую он прятал за напускным ворчанием.— Спасать некого?.. — тихо, со страшным надрывом переспросил Артемий, и его пальцы на воротнике Даниила медленно разжались. — Пока человек дышит его есть за что спасать. Даже такого червя, как ты. Мой отец умер за то, чтобы этот Город жил. И я костьми здесь лягу, но не дам чуме сожрать то, что он защищал. А ты… ты просто трус, Данковский. Ты испугался, что мир оказался сложнее твоих столичных книжек, и залез под лавку.Бурах резко отступил на шаг назад, тяжело выдыхая воздух сквозь плотно сжатые зубы. Он брезгливо вытер ладонь о свои штаны, словно испачкался о Бакалавра, и подобрал с пола свою сумку. — Я, блять, больно всего этого хотел? — вдруг вновь глухо и с бешеной, ядовитой обидой выдавил мужчина, уставившись в стену над головой Даниила. — Ты думаешь, я мечтал бегать здесь как белка в колесе, по локоть в гнилой крови? Я, по-твоему, хотел людей убивать? Потрошить их на анатомических столах? Даниил замер, даже не пытаясь поправить разорванный ворот рубахи. Ярость Артемия сменилась чем-то куда более страшным, застарелой, детской болью — Я пацаном был, Данила, — тихо, со скрежетом продолжил Артемий, и его голос впервые за всё время дрогнул — Я до усрачки боялся всей этой нашей темы. Боялся крови. Боялся этих вечных убийств, обрядов, быков, которыми кишат наши верования. Меня тошнило от запаха парного мяса. Я забивался в угол, когда отец уходил к Укладу. Я не хотел продолжать эту чертову семейную службу Степи! Слышишь ты, столичный умник? Не хотел! — Он резко повернулся к Даниилу и пронзил его острым взглядом своих глаз — Меня просто заставили. У меня, сука, не было выбора! Отец поставил перед фактом, либо едешь в твою Столицу учиться на врача, чтобы хоть какую-то пользу Укладу приносить, либо ты мне больше не сын. И я поехал. Спал на вокзалах, зубами грыз латынь, учился. Думал, откуплюсь от Степи этим дипломом хирурга. А потом вернулся… Он тяжело опустил свои огромные ладони на стол, и тот жалобно затрещал — И взял это проклятое наследство. Не потому, что я сам так хочу! Не потому, что я фанатик, как эти консерваторы из Костров! А потому что надо. Потому что это долг, который мне на шею повесили ещё до моего рождения. Я устал, Данковский. Ты представить себе не можешь, как я, блять, устал. Мне выть хочется от этих земляков, от кровных братьев и сестёр, которые смотрят на меня и ждут, что я стану новым Исидором. Что я вывезу на своем горбу всю эту бойню. Обязанность… Долг… Смерть. Артемий замолчал. Он прислонился спиной к стене и прикрыл глаза. Вся его агрессия испарилась, оставив только пустую, выжженную оболочку, точно такую же, как у самого Бакалавра — Я ведь в нашей вере не за быками этими бегаю, — уже совсем тихо, почти шепотом произнес он в пустоту комнаты — И не ради Уклада. Я просто… тишины ищу. Покоя. Того, которого у меня никогда не было. Зарежешь этого жертвенного быка, сделаешь, что от тебя требуют, а потом уйдёшь далеко в Степь. Ляжешь в траву, подальше от Города, от чумы, от всех этих рож… И слушаешь, как сердце земли бьётся где-то там, под коркой, прогретой солнцем. Там тихо, Данила. Там никто от тебя ничего не ждёт. Там нет долга. Только ты и земля. Он открыл глаза. В них больше не было злости. Только бесконечная, серая, как степной рассвет, тоска — Но земля сейчас больна. И если я её не вылечу тишины больше не будет. Будет только это кладбище. Артемий он медленно поправил ремень сумки на плече. Движения его снова стали медленными, шаркающими, медвежьими. Он вернул себе свою маску — Пальто надень, — уже глухо, возвращая себе привычный каменный тон, бросил Бурах, не глядя на Даниила. — Жду тебя на улице через пять минут. Если не выйдешь я запру Омут снаружи, и гни здесь сам, сколько влезет. Больше я к тебе не приду. Артемий развернулся и тяжело шагнул к дверям. Его рука уже легла на массивную ручку, готовая распахнуть её, когда из глубины комнаты раздался тихий, ломаный голос Данковского — Мой отец меня тоже заставил. Бурах замер. Его широкая спина под кожаными наплечниками напряглась. Он не обернулся, но и дверь открывать не стал, замерев у самого порога. Даниил сидел на кушетке, судорожно сжимая в руках холодную «змеиную кожу» пальто. Он смотрел в спину Гаруспика, и его губы перекосила горькая, надрывная усмешка — Я слишком хилым был для службы в армии, — тихо, со свистом выдохнул он в звенящую тишину кабинета. — Слишком бледным, слишком слабым. Позор для благородного столичного семейства. Вот меня и сунули куда подальше, в медицинский. Лишь бы пользу приносил. Лишь бы под ногами не путался со своей чахоточной грудью и книжками. Мензу медленно повернул голову. На его суровом, заросшем щетиной лице не дрогнул ни один мускул, но в полумраке его лаза блеснули странным, понимающим блеском. Он слушал. — Пользу… — Даниил поднялся на ноги. Его покачнуло, голова отозвалась дикой похмельной болью, но он удержался, ухватившись за край стола. Он посмотрел прямо в лицо Бураху — открыто, без прежней спеси и яда. — Мы ведь с тобой заложники, Артемий. Заложники чужих идей и мёртвых стариков, которые решили всё за нас ещё до нашего рождения. Твой отец хотел спасти Степь, мой сделать из меня человека. И вот мы здесь. Два дурака по локоть в чужой гнили. Ты режешь быков и людей ради долга, а я пытался построить Башню, чтобы доказать отцу, что я чего-то стою. И мы оба проиграли. Проиграли… — глухо повторил он, и в его басе больше не было ярости — только серая, бездонная степная усталость. — Но мёртвым на это наплевать, Данила. А живые всё ещё ждут. Одевайся. Он толкнул дверь и вышел в коридор, оставив створку приоткрытой. Даниил остался один. Но эта общая, разделенная на двоих правда подействовала на него лучше любого лекарства. Хватит жалеть себя. Хватит прятаться. Он с трудом, морщась от ломоты в суставах, продел руки в рукава пальто. Тяжёлая столичная броня привычно легла на плечи. Пускай под ней скрывалось изломанное нутро, пускай воротник рубахи был разорван, а на лацкане запеклась грязь, фасад был восстановлен. Защита была на месте. Он застегнул уцелевшие пуговицы жилета и взял дорожный саквояж. Перчаток не было, да и чёрт с ними. Город всё равно содрал с него кожу, прятать пальцы теперь не имело смысла. На крыльце Омута его встретил холодный утренний туман. Воздух за пределами дома был горьким от дыма костров. Бурах стоял у перила, поправляя ремень своей тяжелой сумки. Услышав шаги, он не обернулся, лишь хмуро двинулся вперёд, сходя по ступеням в серую степную грязь.— пойдем уже к этому пидорасу на поклон — тихо, но твёрдо сказал Данковский, спускаясь следом за ним. — Раз уж нам суждено до конца дней служить чужим призракам, давай сделаем это профессионально. И они пошли вместе, плечом к плечу, навстречу очередному чумному дню. Они шли по пустынным улицам Горных Спиралей. Сырой, пахнущий гарью туман обволакивал дома, скрадывая очертания заборов и патрульных на перекрестках. Шаги Бураха были тяжелыми, размашистыми, его сапоги глубоко увязали в оставшейся после дождя осенней слякоти. Даниил шел чуть позади, шатаясь от похмельной слабости, но упорно держа темп. Холодный утренний воздух жег воспаленные легкие, выветривая остатки твиринового угара. Данковский долго смотрел в широкую, обтянутую грубой кожей спину Гаруспика. Слова, сказанные в полумраке Омута, до сих пор ворочались в его голове тяжелыми камнями. «Отец поставил перед фактом... Либо ты мне больше не сын». Даниил поглубже зарылся подбородком в поднятый воротник, и ускорил шаг, ровняясь с Менху. Несколько минут они шли молча, слышно было только их тяжелое дыхание и чавканье грязи под подошвами. — Он… действительно был так строг с тобой? — вдруг тихо, почти робко спросил Даниил. Его голос прозвучал непривычно мягко, начисто лишенный столичного апломба. Бурах не остановился. Он даже головы не повернул, лишь сильнее насупил брови, из-за чего его лицо в утренних сумерках стало похожим на грубо вытесанный идол — Исидор-то? Он не был злым, Данила. Он просто… не умел по-другому. Он сам был частью этой земли, а земля со слабыми не нянчится. Если Степь требовала жертвы, отец шел и отдавал. И от меня ждал того же. Для него Уклад и долг стояли выше всего. Выше семьи, выше моих «хочу». Даниил посмотрел на свои обнаженные, мелко дрожащие пальцы, сжимающие ручку саквояжа — Ты сказал, что боялся, — он замялся, подбирая слова, что было совсем на него не похоже. Его столичный цинизм окончательно капитулировал перед этой непривычной честностью. — Боялся крови и убийств в детстве. Насколько… насколько сильно? Артемий наконец притормозил. Он остановился посреди заброшенного переулка и повернулся к Бакалавру. В его уставших глазах не было злости, только старая, глубокая, как степные курганы, память.— До дрожи, Данила, — негромко, со страшной простотой ответил он — До тошноты. Мне лет семь было, когда отец впервые взял меня на обряд в Кострища. Там забивали старого жертвенного быка. Вокруг темно, факелы горят, пахнет паленой шерстью и парной кровью. Мясники поют свои глухие песни, земля под ногами от их топота гудит… А отец сунул мне в руку длинный нож и сказал: «Режь, Артемий. Слушай, как уходит кровь. Принимай наследство». Мужчина замолчал, глядя куда-то сквозь Даниила, словно снова видел те факелы — А я не смог, — он криво, болезненно усмехнулся — Бросил нож в грязь и убежал. Спрятался в степи, в высокой траве, весь в слезах и соплях. Думал, отец меня убьет или проклянет. Я дрожал так, что зубы стучали. Мне казалось, что вся эта Степь это огромный рот, который хочет меня сожрать, и отец его правая рука. — И что он сделал, когда нашел тебя? — спросил Даниил и в его глазах, подернутых похмельными тенями, сквозило странное, детское любопытство. Он слишком хорошо помнил холодный, презрительный взгляд собственного отца, когда тот заставал его за слабостью. — Ничего не сделал. Пришел, сел рядом в траву. Долго молчал. А потом сказал, что страх это хорошо. Страх значит, что у меня внутри еще есть человек, а не просто мясник. Но долг свой я все равно выполню, потому что больше некому. Через неделю я сам пришел на Кострища. И зарезал того быка. Больше я не плакал. Но тошнить меня от запаха крови так и не перестало… До сих пор временами мутит, когда руки в чужую грудную клетку опускаю. Он тяжело вздохнул, поправляя ремень своей сумки, и снова двинулся вперед, к виднеющемуся в тумане шпилю Управы. Даниил пошел следом. На сердце у него было тяжело, но этот разговор окончательно сорвал с них обоих маски. Столичный франт и степной потрошитель, они оба были лишь испуганными мальчишками, которых отцы силой вытолкали на эту бойню, заставив стать мужчинами — Мой отец никогда не сидел со мной в траве, — тихо, в спину Бураху, произнес Даниил — Он просто запирал меня в кабинете с анатомическими атласами на двое суток, если я заваливал экзамен. Говорил, что хилым телом я могу компенсировать только безупречным умом. Артемий не оборачивался, но его шаги на секунду стали чуть медленнее, словно он без слов принимал эту ответную исповедь — Ну вот видишь, — негромко донеслось в тумане впереди. — Твой старик выучил тебя думать, мой, резать. Теперь придется делать и то, и другое. Пришли. Они вышли на площадь перед Управой. Чумной день вступал в свои права, туман постепенно рассеивался, обнажая серые, сонные патрули у костров и далекий, глухой звон колокола на кладбище. Впереди их ждала долгая, грязная работа, но теперь этот груз больше не казался неподъемным. Даниил остановился у самого подножия каменной лестницы Управы. Он поднял голову, подставляя бледное лицо слабому утреннему свету, и горько, но на удивление искренне улыбнулся. В этой улыбке уже не было прежнего столичного высокомерия или пьяной желчи, только тихая, измученная ясность человека, который наконец нашел под ногами твердую землю.— Знаешь, Артемий… — негромко произнес он заставляя Бураха остановиться на первой ступени и обернуться. — Всё же во всём этом кошмаре есть что-то хорошее. Собеседника вопросительно выгнул густую бровь, хмуро глядя на Бакалавра сверху вниз. — Пути наших насильно навязанных судеб… — Даниил покрепче перехватил ручку саквояжа, и его пальцы больше не дрожали — Они сошлись так, что мы встретились. Два сломанных сына великих отцов. Если бы не этот проклятый город, я бы сгнил в своей сияющей лаборатории от гордости, а ты бы до конца дней резал скот в степи, проклиная Уклад. А теперь… теперь мы хотя бы знаем, ради чего стоим в этой грязи. Артемий долго смотрел на него. Его каменное лицо оставалось непроницаемым, но в глубине темных глаз впервые за все эти двенадцать дней промелькнуло что-то похожее на скупую, мужскую гордость за своего столичного коллегу. Бакалавр Данковский вернулся. Изломанный, повзрослевший, пахнущий степной травой вместо дорогого парфюма но живой.Бурах коротко, веско кивнул и едва заметно шевельнул уголками губ под густой щетиной. — Ну вот и ладно, — негромко пробасил он разворачиваясь к тяжелым дверям Управы. — Значит, не зря нас старики мучили. Пошли, Данила. Нас люди ждут. И они поднялись по ступеням вместе, плечом к плечу, готовые до самого конца нести этот чужой, великий долг, который наконец-то стал их собственным. * * * Финал чумы принес тишину, но эта тишина была страшнее самой болезни. Многогранник рухнул. Великое чудо, вершина столичной мысли и личная гордость Даниила, теперь лежала грудой колотого стекла, искореженных стальных балок и строительного мусора посреди выжженной степной земли. Вечернее солнце окрашивало обломки башни в кроваво-красный цвет. Даниил сидел на обломке некогда зеркальной плиты, уперев локти в колени. Его шкура была изодрана, полы пальто обгорели, а под глазами залегли такие чёрные тени, словно он сам только что выбрался из могилы. От него пахло гарью, пылью и всё тем же горьким, неизбежным твирином, который больше ничего не глушил, а просто жёг горло. Артемий подошёл сзади. Его шаги по битому стеклу звучали как хруст костей. Он был без своих тяжёлых наплечников, в одной окровавленной кофте с закатанными рукавами, а его огромные ладони были покрыты слоем сажи и засохшей человеческой лимфы. Он не сел рядом, просто тяжело оперся на торчащую из земли железную арматуру, уставившись на закат. Они долго молчали. Город позади них затихал, зализывая раны, а здесь, на отшибе мира, двое заложников чужих идей смотрели на финал своей службы. — Ну вот и всё, Бурах, — тихо, со свистом выдохнул Даниил. Его голос был настолько сухим и безжизненным, что казался шелестом пепла — Посмотри на это. Моё чудо. Моё доказательство того, что человек может победить законы природы. Куча мусора. Артемий медленно вынул из кармана измятый кисет, но пальцы, привыкшие держать хирургический нож, дрожали так сильно, что он просто уронил его в стеклянное крошево. Он лишь злобно выдохнул сквозь зубы и даже не стал поднимать табак — Город живой, Данила. Люди дышат. Дети на Управе кашу едят. Чума ушла. Земля приняла кровь и успокоилась. Мы сделали то, что должны были. Даниил горько, надрывно рассмеялся, и этот смех перешёл в хриплый кашель. Он поднял голову, и Бурах увидел в его глазах такую глубокую пустоту перед которой пасовала даже песчанка. Депрессия, которую Даниил глушил работой все эти последние дни, теперь вернулась и окончательно сожрала его изнутри — Город живой?.. — бакалавр посмотрел на свои обнаженные, покрытые шрамами и копотью руки. — А мы? Мы с тобой живы, Артемий? Посмотри на себя. Ты похож на палача, который сам ждёт плахи. А я… я даже не знаю, кто я. Мой отец хотел, чтобы я приносил пользу. Твой чтобы ты спас Уклад. Мы выполнили волю мертвых стариков. Мы выжали себя до последней капли, пролили цистерны крови, сожгли дотла всё, что я любил. Ева… Евы больше нет. Башни нет. Моей жизни в столице тоже больше нет. Он поднялся с обломка стекла, покачнулся, но удержался на ногах. Шагнул к Бураху, заглядывая в его каменное, измученное лицо. — Скажи мне, ради чего был весь этот ад? Чтобы этот гнилой посёлок среди степи жил дальше? Чтобы эти люди завтра снова начали резать друг друга из-за твирина и суеверий? Мы отдали свои души за то, чтобы спасти эту навозную кучу. Я чувствую себя пустым склепом. Внутри меня ничего не осталось. Вообще ничего. Только песок. Артемий медленно повернул к нему голову. На его лице не было привычного сурового гнева. Он смотрел на Даниила так, как смотрят на смертельно раненого зверя, которому уже нельзя помочь, но и бросить нельзя — Я знаю, Данила, — тихо, почти шёпотом произнёс старшина и в его низком голосе прорезался тот самый мальчишка, который когда-то плакал в степной траве от страха перед кровью — Думаешь, у меня внутри что-то осталось? Я когда последнюю грудную клетку зашивал, я понял, что у меня самого сердца нет. Выгорело. До тла. Каждый человек, которого я не успел спасти, забрал с собой по куску моей жизни. Он отпустил арматуру, подошёл ближе и тяжело положил свою огромную, грязную ладонь на плечо Даниила. Кожа пальто под его пальцами жалобно скрипнула — Мы заложники, верно ты тогда сказал. Нас выдрессировали быть спасителями, а про то, как нам самим после этого жить, никто из стариков не подумал. Им-то легко, они в земле лежат, им тишина. А нам с тобой эту тишину в ушах теперь до конца дней слушать. Даниил замер под тяжестью его руки. Он опустил взгляд на обломки Многогранника, в которых отражалось умирающее солнце. — И что теперь? — спросил Бакалавр. Его губы дрожали, а из уголков глаз по грязным щёкам покатились редкие, горькие слёзы. Ему больше не было стыдно перед Бурахом. Они оба были на самом дне. — Куда идти, если идти некуда? Артемий обернулся, глядя туда, где за рекой медленно зажигались первые редкие огни спасенного Города — Пойдём в Степь, Данила, — негромко сказал он слегка сжав его плечо. — Ляжем в траву, подальше от этих стен и от людей. Земля сейчас чистая, тёплая. Послушаем, как она дышит. Ей сейчас тоже тяжело, она тоже устала. Мой отец говорил, что земля умеет затягивать раны. Может, и наши затянет. Хоть немного. А завтра… завтра видно будет. Даниил горько улыбнулся, вытирая слезы рукавом обгоревшего пальто. В этой улыбке была последняя, тихая покорность судьбе. — В Степь… — повторил он, пробуя это слово на вкус, словно столичный доктор впервые по-настоящему принимал эти дикие земли — Что ж. Веди, Гаруспик. Твоя взяла. Хуже, чем здесь, уже точно не будет. Артемий убрал руку, развернулся и медленно, шаркающим шагом пошёл прочь от руин Многогранника, углубляясь в бескрайнее море степной травы. Даниил Данковский, крепче прижав к себе пустой дорожный саквояж и запахивая полы изорванного пальто, шагнул следом за ним. Небо над Степью было свинцовым, тяжёлым и хмурым, словно Город, излечившись от чумы, выдохнул всю свою копоть и боль вверх, в облака. Солнце окончательно скрылось, оставив после себя лишь холодные, сизые сумерки. Потускневшая, выжженная солнцем и болезнью трава больше не колыхалась, она стояла плотной, сухой стеной, наполняя неподвижный воздух своим густым, приторно-горьким запахом увядания и сырой земли. Этот аромат въедался под кожу, забивал лёгкие, вытесняя из мыслей последние воспоминания о столичных духах и пороховой гари. Они прошли далеко за черту Города, туда, где затихал даже собачий лай со Складов. Артемий остановился там, где трава доходила до пояса. Он опустился прямо на сухую, прогретую за день землю, вытянул свои тяжелые ноги и устало откинулся назад, подставив грудь хмурому небу. Даниил постоял над ним несколько секунд. Его изорванная одежда казалась в этой дикой глуши чужеродным, нелепым лоскутом цивилизации. Но силы оставили и его. Саквояж с глухим стуком упал в заросли, а сам Бакалавр опустился рядом, поджав колени к груди. — Пахнет… как в склепе, — тихо, без прежней брезгливости произнёс Даниил, утыкаясь подбородком в колени — Всё вокруг мёртвое, Бурах. Твоя Степь тоже сдохла вместе с моим Многогранником. Артемий лежал с закрытыми глазами, заложив огромные, покрытые сажей руки за голову. Его широкая грудь поднималась медленно и тяжело, в такт какому-то одному ему известному ритму — Не сдохла она, Данила. Она спит. Устала просто. Ей каково, по-твоему? Мы её двенадцать дней железом жгли, трупы в неё зарывали, кровь цистернами лили. Она сейчас этот яд пережёвывает. А трава… трава по осени всегда тускнеет. Зато запах честный. Не то что ваша столичная пудра. Данковский горько усмехнулся. Ему было холодно, похмельный тремор в пальцах сменился крупной, голодной дрожью депрессивного истощения, но земля под ним действительно была тёплой. Она словно слабо, едва ощутимо пульсировала, отдавая последнее человеческое тепло тем, кто её спас. — Честный… — повторил Даниил, глядя на хмурый горизонт, где небо сливалось с тёмной полосой земли — Знаешь, я ведь до сих пор не верю, что всё закончилось. Мне кажется, я закрою глаза, а когда открою, Ева снова будет стоять у окна в Омуте, а на столе будет лежать проклятая карта с чёрными кварталами. Мой мозг отказывается принимать эту тишину. Она… она давит на уши сильнее, чем крики чумных. Артемий медленно открыл глаза и повернул голову к Даниилу. В сумерках его лицо казалось высеченным из того же камня, что и степные могильники. — Это потому, что ты внутри всё ещё воюешь. Ищешь, кого спасти, или кого обвинить в том, что ты сломался. А обвинять некого. Бурах приподнялся на локте, сорвал сухую, потускневшую травинку и принялся задумчиво крутить её в пальцах, разминая в труху. Густой полынный запах стал ещё сильнее. — Я ведь всю жизнь думал, что если вернусь и приму наследство, то сразу пойму, зачем я на свет родился. Думал, Степь мне в уши нашепчет все ответы. А она молчит, Данила. Ей плевать на мои вопросы. Ей просто нужно было, чтобы кто-то пришёл и зашил её раны. Вот я пришёл. Зашил. И остался один на один с этой тишиной. Даниил медленно перевёл взгляд на Бураха. В его глазах, лишенных столичного блеска, проступила странная, пугающая покорность. — И каково это? Каково это, выполнить долг и понять, что ты остался абсолютно пустым? Что твое великое предназначение, ради которого тебя ломали с детства, закончилось в грязном бараке? — Паршиво, — честно ответил Артемий, бросая растёртую траву по ветру — Так паршиво, что выть хочется. Но это правильная пустота, Данила. Это как чистый холст. Из нас вытряхнули всё, что в нас чужого было, отцовские прихоти, столичную спесь, страхи детские. Всё сгорело в чумных кострах. Остались только мы. Настоящие. Из плоти и костей. Бурах снова лёг на спину, закрывая глаза. — Ложись, Данковский. Хватит сычом сидеть. Прижмись ухом к земле, послушай. Трава отболела, и нам пора. Даниил медленно, стараясь не тревожить повисшую над ними тишину, опустился на бок. Стоило ему лечь на сухую землю, как сильные, огромные руки Артемия резко, но удивительно бережно потянули его на себя. Даниил не успел ничего понять, как оказался лицом к лицу с мужчиной, намертво прижатым к его широкой, горячей груди. Тёма обнимал его. Он обнимал его изо всех сил, крепко сцепляя пальцы за спиной, словно Бакалавр был единственным живым человеком на всей этой бескрайней, остывающей земле. В этом объятии не было ни покровительства, ни столичной вежливости. Это была слепая, отчаянная попытка двух искалеченных, измученных душ удержаться друг за друга на краю разверзшейся пустоты. Даниил замер, уткнувшись лицом в окровавленную, жесткую ткань рубахи Артемия. Он чувствовал лихорадочный жар его тела, пахнущего гарью и полынью, и слышал, как тяжело, с натугой стучит чужое сердце. Бакалавр хотел сначала отстраниться, выдать какую-то привычную едкую колкость, но руки сами собой судорожно вцепились в плечи Гаруспика, комкая грубое сукно. Бурах обнимал его и тихо, почти беззвучно плакал. Его мощные плечи едва заметно вздрагивали. Лицо его оставалось прежним, каменным, суровым, насупленным, но из-под закрытых век выкатились две крупные, тяжелые слезы. Они медленно прочертили чистые дорожки по его покрытым сажей щекам, сорвались с подбородка и бесследно пропали в сухих колосьях потускневшей травы. Это не было истерикой. Из Артемия просто уходил скопившийся за все эти дни свинец. Выходила боль за мертвых детей, за убитого отца, за преданный Уклад и за ту страшную цену, которую ему пришлось заплатить за спасение этой навозной кучи. Он оплакивал свое украденное детство и свою выжженную дотла жизнь. Даниил закрыл глаза, чувствуя, как чужие слезы обожгли его собственную шею. Напряжение, державшее его все эти дни, наконец лопнуло. Ему больше не нужно было притворяться гордым столичным доктором, не нужно было держать лицо. В этой глухой степной тишине, прижатый к груди человека, которого он еще неделю назад презирал, Даниил впервые за долгое время почувствовал себя в безопасности. Он слабо, едва заметно улыбнулся и медленно высвободив одну руку из крепких объятий, приподнял её и осторожно провел подушечкой обнажённого пальца по грубой, заросшей щетиной щеке Артемия, смазывая влажную дорожку от слезы — Ну чего ты? — тихо, с мягкой, почти неуловимой издёвкой прошептал Данковский прямо в чужой воротник — Ты должен быть сильным. Как подобает настоящему мужчине. В этом тихом шёпоте сквозила тёплая, усталая ирония. Даниил возвращал Артемию его собственное привычное ворчание, напоминая о тех временах, когда они прятались за масками суровых лекарей. Артемий замер на секунду. Затем его плечи перестали подрагивать, и он тихо, но донельзя искренне засмеялся. Этот смех пошёл из самой глубины его мощной груди, выбивая остатки ночного удушья. Не разжимая объятий, Бурах перехватил руку Даниила, крепко и надёжно сжав его ладонь своими огромными, мозолистыми пальцами. — Пошёл ты нахуй с такими фразами, ойнон, — негромко, с безмерным облегчением в голосе выдохнул он прямо ему в макушку. Эта простая брань прозвучала в степной тишине удивительно правильно. Она мгновенно сорвала остатки пафоса, навязанного долга и вековой трагедии, возвращая их из мифов о спасителях обратно в реальность к двум уставшим, живым людям, лежащим в траве. Даниил тихо хмыкнул, уткнувшись носом в его плечо, и закрыл глаза, крепче сжимая ладонь Артемия в ответ. Хмурое небо над ними окончательно потемнело, затягивая Степь свинцовым покрывалом ночи. Тяжёлый, горький запах полыни коконом укутывал их, отсекая от Города, от мертвых отцов и от всех прошлых чумных кошмаров. В этой бескрайней пустоте им больше не нужно было ничего доказывать миру. Они наконец-то были свободны.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник