***
Я никогда не считал себя человеком, способным записывать свои мысли на бумаге. Всегда казалось, что это занятие принадлежит кому-то другому — тем, кто умеет складывать слова в предложения так же легко, как я складываю куски глины в форму. Мои руки всегда говорили на другом языке, языке объемов и линий, языке, который не требует букв и знаков препинания. Я лепил то, что чувствовал, превращая бесформенную материю в образы, которые жили своей жизнью, и мне казалось, что этого достаточно. Мне казалось, что я могу выразить всё, что у меня внутри, через камень и глину, через те формы, которые рождались под моими пальцами. Я думал, что этого достаточно. Я ошибался. Есть вещи, которые невозможно вылепить. Есть вещи, слишком тонкие и хрупкие для того, чтобы их можно было заключить в материю, слишком эфемерные, чтобы обрести форму, которая просуществует дольше нескольких мгновений. Они ускользают, тают, растворяются в воздухе, как дым от догорающей свечи, как тот особенный свет, который бывает только перед рассветом, когда небо еще не решило, быть ли ему серым или голубым. И если не записать их, если не попытаться удержать их в словах, они исчезнут навсегда, оставив после себя только тишину и смутную память о чем-то важном, что ты потерял, даже не успев понять, что это было. Я не хочу терять это. Я не хочу, чтобы эта тишина вернулась в мою жизнь, чтобы заполнить ту пустоту, которая всегда была внутри меня. Я хочу запомнить каждую деталь. Каждый звук. Каждое движение. Я хочу запомнить ту ночь, когда дождь шел так, как будто мир хотел утонуть в собственной печали, и я услышал музыку, которая перевернула всё, что я знал о себе.***
15 сентября Дождь начался еще днем, но к вечеру он стал совершенно иным — тяжелым, густым, почти осязаемым, как будто небо решило обрушиться на землю целиком, разбиться о крыши и стены, о мокрый асфальт, по которому разбегались дрожащие отражения уличных фонарей. Я стоял у своего верстака и слушал этот дождь, и мне казалось, что я слышу в нем что-то далекое, что-то, что я уже давно потерял и не надеялся найти, какой-то отголосок прошлого, которое уже никогда не вернется. Передо мной на верстаке лежала незаконченная рука. Я лепил ее уже три дня, но она не получалась — глина под моими пальцами была холодной и тяжелой, она не хотела принимать ту форму, которую я пытался ей дать, как будто сопротивлялась моим прикосновениям, не позволяя мне вдохнуть в нее жизнь. Я водил пальцами по ее поверхности, чувствуя, как что-то важное ускользает от меня, как какая-то неуловимая линия, какой-то единственный правильный изгиб уходит из-под моих рук, оставляя меня с чувством пустоты и глухого разочарования, которое копилось внутри меня с каждым днем. Я отступил назад и долго смотрел на свою работу, вглядываясь в каждый изгиб, в каждую линию, пытаясь понять, что именно я делаю не так. Свет настольной лампы падал на глину, создавая глубокие тени, которые делали руку почти живой, почти настоящей, но я знал, что это лишь иллюзия, что в ней нет того, что делает форму живой и дышащей. Она была мертвой, как камень, как тот кусок мрамора, который лежит в углу мастерской и ждет, когда я начну работать с ним. Я устал. Усталость была той привычной тяжестью, которую я носил в себе уже несколько лет, с тех пор как понял, что в моей жизни нет ничего, кроме мастерской, кроме глины и камня, кроме этих бесконечных ночей, которые я проводил в одиночестве, пытаясь создать что-то настоящее. Я хотел просто лечь на старый диван в углу мастерской, накрыться курткой и забыться, провалиться в темноту, где нет ни глины, ни камня, ни этого постоянного чувства, что я что-то упускаю, что я живу не своей жизнью. Но в ту ночь, в ту самую ночь, когда дождь решил, что ему недостаточно просто падать и он хочет заполнить собой весь мир, я услышал это. Сначала звук был едва различим, просто дрожание воздуха, которое можно было списать на ветер, на шум дождя, на игру уставшего воображения. Но он становился отчетливее с каждой секундой, теплее и ближе, и я понял, что это не ветер и не игра моего сознания — это была музыка. Кто-то играл на рояле в час ночи под проливным дождем, когда весь кампус спал, и только я один стоял у своего верстака и смотрел в темноту, чувствуя, как этот звук проникает в меня и заполняет ту пустоту, которую я носил внутри. Я подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу, вглядываясь в темноту за ним. Сквозь залитое водой стекло я видел северный корпус — старое здание консерватории с высокими витражными окнами, которые отражали свет фонарей и превращали его в тысячи мелких искр, танцующих на стекле. В одном из окон горел свет — один, единственный свет среди десятков темных окон, маленький теплый огонек, который мерцал в ночи как маяк, как обещание чего-то важного, что я должен был найти. Я не знаю, почему я пошел туда. Это не было решением, которое я принимал осознанно — это было что-то большее, что-то, что не подчиняется логике или рассудку, какое-то первобытное чувство, которое вело меня вперед, как мотылька к пламени. Я просто накинул куртку, даже не застегивая ее, и вышел в коридор, оставляя позади свою мастерскую, свою незаконченную работу и всю ту жизнь, которая была у меня до этого момента. Скульптурный корпус ночью казался мертвым, населенным только тенями и призраками прошлого. Мои шаги отдавались эхом от высоких потолков, и гипсовые бюсты под простынями стояли вдоль стен, похожие на уснувших стражей, которые провожали меня своими пустыми взглядами, не в силах остановить меня. Я почти бежал мимо них, потому что не хотел смотреть им в глаза, не хотел видеть ту пустоту, которая была в них, потому что она напоминала мне о моей собственной пустоте, о той тишине, которая жила внутри меня и которую я не мог заполнить ничем. Двор встретил меня ливнем — дождь обрушился на меня всей своей тяжестью, и я почувствовал, как холодные капли разбиваются о мое лицо, как вода затекает за воротник куртки, как мокрые волосы прилипают ко лбу, застилая глаза. Но я почти не замечал этого, почти не чувствовал холода и влаги, потому что все мое внимание было приковано к светящемуся окну в северном корпусе. Я шел к нему, пересекая двор по мокрому асфальту, который блестел под фонарями как черное зеркало, отражая в себе ночное небо и дождь. Музыка становилась все громче с каждым шагом, все отчетливее, все ближе. Она проникала сквозь шум дождя, сквозь ветер, сквозь стук моего собственного сердца, которое колотилось так сильно, что я слышал его даже сквозь этот ливень. Я чувствовал, как она заполняет меня, как она проникает под кожу, в кровь, в кости, как она касается тех мест внутри меня, о существовании которых я даже не подозревал. Я не знал, что это было за произведение, я никогда не разбирался в классической музыке, но это звучало как исповедь — как будто кто-то рассказывал историю, которую нельзя было произнести словами, которая была слишком большой и слишком важной для человеческой речи. Я вбежал в северный корпус через черный вход, и здесь пахло по-другому — старым деревом, воском и чем-то еще, что я не мог определить, сладким и едва уловимым, почти забытым. Музыка текла по коридорам, отражаясь от стен, струясь по полу, заполняя каждую пустоту, и я шел на нее, и мне казалось, что я иду не по коридору, а по самой музыке, которая вела меня куда-то, где я никогда не был, куда-то, где все было по-другому. Дверь малого концертного зала была приоткрыта. Я остановился перед ней, боясь сделать последний шаг, боясь разрушить это, спугнуть то, что происходило там. Я стоял, прислушиваясь к своему дыханию, которое казалось слишком громким и грубым для этого мира, и медленно, очень медленно, заглянул внутрь. И я увидел его. Он сидел за роялем в центре пустой сцены, и свет падал на него откуда-то сверху — мягкий, теплый, почти лунный, который просачивался сквозь старые витражи, залитые дождем. Старый черный рояль блестел, отражая этот свет, делая его частью этой картины, и рядом с ним он казался не человеком, а частью музыки, ее продолжением, ее живым воплощением. Высокие окна за его спиной были залиты водой, которая струилась по стеклу, и свет дробился в каждой капле, создавая призрачную дымку вокруг его фигуры, делая его почти нереальным, почти сном. Я смотрел на него и не мог отвести взгляда, потому что он был прекрасен той красотой, которая не принадлежит этому миру — красотой, которую можно только созерцать, которой можно только поклоняться, к которой нельзя прикоснуться, потому что она слишком тонка, слишком хрупка, слишком свята для грубого прикосновения. Его профиль был тонким и почти острым — скулы, проступающие сквозь бледную кожу, линия челюсти, которая казалась вырезанной из мрамора, длинная шея с легким изгибом, когда он наклонялся к клавишам, отдаваясь музыке целиком. Темные волосы падали на глаза, и он не поправлял их, позволяя им скрывать половину лица, делая свой образ еще более загадочным и недосягаемым. Его ресницы отбрасывали длинные тени на бледную кожу, и когда он закрывал глаза на сильных аккордах, он казался статуей, которая ожила на мгновение, чтобы создать это чудо, а потом снова застыть в вечном молчании. Но его руки — его руки были самым прекрасным, что я когда-либо видел в своей жизни. Я скульптор, я видел тысячи рук, я изучал их анатомию, их пропорции, их движение, я мог бы описать каждую кость, каждый сустав, каждое сухожилие, но его руки были не просто анатомией — они были искусством, которое не подчиняется никаким правилам и законам. Длинные, тонкие пальцы, почти прозрачные в том мягком свете, который падал на них сверху, каждый сустав выделялся при движении, создавая сложный рисунок, который я хотел запомнить навсегда. Они двигались по клавишам с невероятной легкостью, как будто не касались их, а только скользили, едва касаясь, создавая звук из одного лишь дыхания, из одного лишь присутствия. Я смотрел, как его большой палец мягко ложился на клавишу, как мизинец чуть оттопыривался в стороны, создавая неожиданный изгиб, как запястье плавно переходило в линию предплечья, создавая ту единственную линию, которую я так долго искал в своей глине. Я смотрел на каждое движение, запоминая каждую деталь, впитывая каждую секунду этого танца, и мне казалось, что я вижу не просто руки — я вижу душу, которая выходила наружу через эти пальцы, через этот звук, через эту музыку, которая заполняла пустой зал и делала его полным, живым, настоящим. Он не знал, что я смотрю на него, он играл для себя, для той пустоты внутри, которую никто не мог заполнить, и от этого музыка была еще более честной, еще более настоящей, еще более пронзительной. Я чувствовал, как каждое движение его пальцев отзывается во мне, как каждая нота касается чего-то глубоко внутри, чего-то, что я не мог назвать и не мог объяснить. Это было страшно и прекрасно одновременно, и я знал, что этот момент никогда не повторится, что я должен запомнить его, сохранить его, не дать ему исчезнуть. Я не знаю, сколько я простоял у двери. Может быть, час. Может быть, вечность. Я потерял счет времени, я потерял себя, я потерял всё, что было до этого момента, потому что осталась только музыка и он, этот незнакомец с прекрасными руками и печальным лицом, который создавал мир из звуков. И когда он закончил, когда последняя нота замерла в воздухе и начала таять, оставляя после себя тишину, которая была тяжелее любой музыки, он несколько секунд сидел неподвижно, его плечи опустились, голова склонилась ниже, и мне показалось, что я увидел, как на его губах появилась едва заметная улыбка — улыбка человека, который только что закончил что-то очень важное. Потом он медленно поднялся, так медленно, как будто не хотел покидать это место, как будто он прощался с чем-то, что было для него дороже всего на свете. Он закрыл крышку рояля, и звук был тихим, почти неслышным, но я почувствовал его всем телом. Он собрал ноты со стенда, поправил рукав рубашки, и пошел к выходу, и его шаги были такими же плавными, как его игра. Он прошел мимо меня. Я вжался в стену, затаил дыхание, стараясь стать невидимым, стать частью этой тени, которая лежала у двери, и он не заметил меня. Он прошел в полуметре от меня, и я почувствовал запах его одежды — чистый, свежий, с едва уловимой ноткой чего-то теплого и далекого, что заставило мое сердце биться еще быстрее. Я видел его лицо всего секунду, но этой секунды было достаточно, чтобы оно врезалось в мою память навсегда. Усталое, бледное, с легкой тенью под глазами — лицо человека, который не спит ночами, слишком много думая о чем-то важном. И его глаза — огромные, темные, почти черные, с каким-то мягким, почти детским выражением, которое делало его одновременно таким далеким и таким близким, таким недосягаемым и таким родным. А потом он исчез за дверью, и я остался один в пустом зале, слушая, как дождь стучит по стеклу и как тишина постепенно заполняет пространство, которое еще несколько секунд назад было наполнено его музыкой. Я стоял там долго, очень долго, чувствуя, как внутри меня что-то меняется, как что-то новое прорастает в той пустоте, которую я носил внутри себя столько лет. Что-то, чему я еще не мог дать названия, что-то, что будет расти и заполнять меня изнутри, пока я не взорвусь этим чувством, которое было слишком большим, чтобы оставаться внутри. Я подошел к роялю и провел пальцами по его крышке — она была теплой. Теплой от его рук. От тех самых рук, которые я видел и которые теперь навсегда остались в моей памяти. Я вернулся в мастерскую под утро, когда дождь уже прошел и небо начинало сереть за окнами, наполняя мир тем особенным светом, который бывает только перед рассветом, когда все замирает в ожидании нового дня. Я не лег спать, потому что не мог спать — в моей голове все еще звучала его музыка, и перед глазами все еще двигались его пальцы по клавишам. Я сел за верстак, взял глину и начал лепить. Я лепил его руки, те самые руки, которые видел всего несколько часов назад, и глина слушалась меня так, как не слушалась последние три дня. Она не сопротивлялась, не ускользала, не была мертвой — она была живой, податливой, настоящей, как будто тоже слышала ту музыку и тоже хотела стать частью этого чуда. Я лепил его пальцы — длинные, тонкие, почти прозрачные. Я лепил его запястья — плавные, изящные, с той линией, которую я так долго искал. Я водил пальцами по глине, и мне казалось, что я касаюсь его, что я чувствую его тепло, его дыхание, его присутствие. Я сделал его руки. Я сделал их так, как запомнил. И когда я закончил, я долго смотрел на свою работу, и мне казалось, что она дышит, что она живет своей собственной жизнью, что она смотрит на меня и ждет чего-то. Впервые за долгое время я чувствовал, что я не один. 16 сентября Я не спал вторые сутки, но не чувствовал усталости — она растворилась в том странном возбуждении, которое жило во мне с той самой ночи. Я пришел на лекцию по анатомии, но не слышал ни слова из того, что говорил профессор, потому что мои мысли были далеко, там, где горел свет и звучала его музыка. Я сидел на заднем ряду, смотрел на свои руки, на свои пальцы, и думал о его руках, пытаясь представить, как они касаются клавиш, как они двигаются в такт музыке, как они выглядят в покое, когда он просто сидит и смотрит куда-то вдаль. Я рисовал их в своей тетради, хотя никогда не умел рисовать, но это был единственный способ удержать их рядом, не дать им ускользнуть в туман моей памяти. Линии выходили кривыми и неуклюжими, но я узнавал в них его пальцы — длинные, тонкие, с той особенной грацией, которую нельзя было передать простым рисунком. Мой однокурсник Джин толкнул меня локтем, возвращая в реальность. — Ты чего, Чон? Опять не спал? Я кивнул, потому что это было проще, чем объяснять правду, чем рассказывать о той ночи, о том незнакомце с прекрасными руками и печальной музыкой. — Ты выглядишь как зомби, — сказал он. — Сходи поешь. Отдохни. Я снова кивнул, но не двинулся с места, продолжая смотреть на свои рисунки и думать о нем, о том, как его пальцы касались клавиш, и о том, что я должен узнать его имя. Имя... Я должен увидеть его снова. Я сидел на скамейке во внутреннем дворе, когда увидел его. Он вышел из консерватории, держа в руках стопку нот, и остановился на мгновение, подставляя лицо слабому осеннему солнцу, которое наконец пробилось сквозь облака. Он был одет в простую белую рубашку, расстегнутую на верхнюю пуговицу, и его темные волосы слегка шевелились от ветра, который гулял по двору, играя с опавшими листьями. Он выглядел уставшим — под глазами лежали тени, а на лице была та легкая бледность, которая появляется у людей, забывающих о сне и еде. Но его глаза были живыми, в них горел какой-то внутренний свет, который не мог погасить даже многодневный недосып, какой-то огонь, который питала его музыка. Он стоял так несколько секунд, потом поправил ноты в руках и пошел через двор, не глядя по сторонам, погруженный в свои мысли. Я смотрел, как он идет, как его рубашка развевается на ветру, как он одной рукой придерживает ноты, а другой поправляет волосы, упавшие на глаза, и мне казалось, что я не могу дышать, что воздух слишком тяжелый и плотный, чтобы входить в мои легкие. Он прошел мимо меня, не заметив, не подняв головы, не увидев того, кто сидел на скамейке и смотрел на него с таким чувством, которое я не мог назвать. Я сидел на скамейке еще долго после того, как он ушел. Я смотрел на пустой двор, на фонтан, который уже не работал, на мокрый асфальт, на котором еще оставались следы его шагов. Я сидел и думал о том, что я хочу знать, кто он, я хочу слышать его музыку снова, я хочу видеть его руки, я хочу прикоснуться к ним. Я хочу, чтобы он знал, что я существую. 20 сентября Сегодня я узнал его имя. Это случилось в коридоре консерватории, куда я пришёл без всякой цели, просто чтобы снова оказаться рядом с тем местом, где звучала его музыка. Я стоял за углом, прижавшись спиной к холодной стене, и слушал, как моё сердце колотится где-то в горле, когда мимо прошли двое студентов с инструментами в руках. Голос девушки, державшей виолончель, был полон того особенного восхищения, которое появляется у людей, соприкоснувшихся с чем-то настоящим. Она говорила о нём, о том, как он играл на вчерашней репетиции, о том, как его пальцы двигались по клавишам, создавая музыку, от которой невозможно было дышать. Она говорила о том, что он совсем не спит, что он проводит в зале по десять часов, а иногда и больше, забывая о еде и отдыхе, просто сидя за роялем и играя, пока пальцы не начинают кровоточить. Она говорила о том, что он гений, что такое бывает раз в сто лет, когда музыка рождается не из пальцев, а из самой души, из той пустоты внутри, которую никто не может заполнить. Я стоял за углом и слушал, и каждое слово врезалось в мою память, оседая где-то глубоко внутри, становясь частью меня. Тэхен. Ким Тэхен. Теперь у меня было имя, и это имя стало самым важным звуком в моей жизни — более важным, чем музыка, которую я слышал той ночью, более важным, чем собственное дыхание. Я повторял его про себя, снова и снова, пробуя на вкус, чувствуя, как оно растекается по языку, как оно оседает в груди, как оно становится моим секретом, моей тайной, моей одержимостью. Я закрыл глаза и снова увидел его — его пальцы на клавишах, его лицо, освещённое тёплым светом, его усталую и прекрасную улыбку, ту самую, которую я мельком заметил, когда он заканчивал играть и его плечи опустились в тихом облегчении. Я представил, как он сидит в пустом зале один, как его пальцы касаются клавиш снова и снова, как он создаёт ту музыку, которая заставляет мир замирать и слушать. Я представил, как он устал, как он одинок, как он нуждается в ком-то, кто поймёт его без слов, кто будет рядом, когда его пальцы устанут и он опустит руки на колени, закрыв глаза и просто дыша в тишине. Я хочу быть этим кем-то. Я хочу быть тем, кто будет рядом с ним всегда. Я хочу быть тем, кто увидит его не только в свете софитов, но и в темноте, когда он остаётся наедине с собой и той пустотой, которую никто не может заполнить. Я хочу быть тем, кто коснётся его рук, кто почувствует их тепло, кто будет держать их, когда они устанут и перестанут слушаться. Вернувшись в мастерскую, я долго стоял у верстака, глядя на руки, которые я слепил из глины. Они почти жили, почти двигались, почти касались меня — но это была только глина, холодная и мёртвая материя, которая не могла передать того тепла, которое я чувствовал, когда видел его настоящего. Я провёл пальцами по глиняным пальцам, и мне показалось, что я чувствую его кожу, его дыхание, его пульс. Ким Тэхен. Ким Тэхен. Ким Тэхен 22 сентября Сегодня я видел его в кафе. Это был обычный осенний день — серый, холодный, с тем особенным светом, который просачивается сквозь плотные облака и делает всё вокруг плоским и безжизненным. Я сидел в своей мастерской, глядя на глиняные руки, и чувствовал, что ещё немного — и я сойду с ума от этого ожидания, от этой тишины, в которой не было его музыки. Я должен был увидеть его, должен был убедиться, что он существует, что он не исчез, не растворился в воздухе, как дым, как тот звук, который я слышал той ночью и который теперь преследовал меня везде. Я вышел из мастерской и пошёл к кампусу без всякой цели, просто двигаясь в том направлении, куда вели меня ноги. И когда я проходил мимо маленького кафе на углу, я увидел его через стеклянную витрину. Он сидел за столиком у самого окна, и свет падал на его лицо, делая бледную кожу почти прозрачной, почти нереальной. На нём был тот же белый свитер, который я видел на нём в прошлый раз, и его волосы были слегка влажными, как будто он только что вышел из-под дождя или из душа, и капли воды ещё не успели высохнуть на его висках. Он пил американо, держа чашку обеими руками, и я смотрел на его пальцы — те самые пальцы, которые я видел на клавишах, те самые пальцы, которые создавали ту музыку, которая изменила мою жизнь. Они мягко сжимали белую керамику, и я смотрел на них, не в силах отвести взгляд, запоминая каждый изгиб, каждую линию, каждое движение. Он что-то писал в блокноте, наклоняясь низко над страницей, и его тёмные волосы падали на глаза, создавая ту самую тень, которая делала его лицо ещё более загадочным, ещё более недосягаемым, ещё более прекрасным. Иногда он поднимал голову и смотрел куда-то вдаль, за окно, на серое небо, на прохожих, которые спешили по своим делам, не зная, что мимо них проходит гений, что мимо них проходит тот, кто создаёт музыку, которая может изменить мир. И в эти моменты я видел его глаза — огромные, тёмные, с какой-то особенной глубиной, в которой можно было утонуть, как в тёмной воде, как в той музыке, которую он создавал. Я стоял на другой стороне улицы и смотрел на него, вцепившись в стену, как будто боялся упасть, как будто если я отпущу стену, я рухну и разобьюсь на тысячу осколков. Я стоял там почти час, и прохожие обходили меня стороной, не замечая того, кто застыл на углу, не замечая того, чья жизнь только что изменилась навсегда. Машины проезжали мимо, люди разговаривали, смеялись, спешили, а я стоял и смотрел на него, и мне казалось, что мир перестал существовать за пределами этого стекла, за пределами этого лица, за пределами этих рук. Я смотрел, как он пьёт кофе, как его губы касаются края чашки, как он облизывает их, когда ставит чашку обратно на стол. Я смотрел, как он поправляет волосы, упавшие на глаза, как его пальцы касаются виска, как он улыбается чему-то, что написал в своём блокноте — тихо, едва заметно, той улыбкой, которая появляется у людей, когда они остаются наедине с тем, что любят. Я смотрел на его руки, сжимающие чашку, и представлял, как они касаются моей кожи, как они скользят по моему лицу, как они зарываются в мои волосы, как они сжимают мои пальцы в ответ. Я хочу подойти к нему. Я хочу заговорить с ним. Я хочу, чтобы он знал, что я существую, что я видел его игру, что я помню каждую ноту, каждое движение его пальцев, каждый вздох, который он делал между аккордами. Я хочу, чтобы он смотрел на меня так, как я смотрю на него. Я хочу, чтобы его руки касались меня так же нежно, как они касаются клавиш. Я хочу, чтобы он играл только для меня, чтобы его музыка принадлежала только мне, чтобы никто другой не мог слышать её, видеть её, чувствовать её. Но я боюсь. Я боюсь, что если я подойду, если я заговорю, он исчезнет, как сон, который я выдумал в своей пустой и одинокой жизни. Я боюсь, что он окажется всего лишь плодом моего воображения, созданного из усталости, одиночества и той тоски, которая живёт во мне с тех пор, как я себя помню. Я боюсь, что я протяну руку, чтобы коснуться его, и моя рука пройдёт сквозь пустоту, потому что его никогда не было — он был только в моей голове, в моей уставшей, больной голове, которая создала себе бога, чтобы поклоняться ему в одиночестве. Но он был настоящим. Он сидел там, за стеклом, и я видел, как он дышит, как он моргает, как он отпивает глоток кофе и ставит чашку обратно на стол, как его пальцы касаются блокнота, как он проводит рукой по волосам. Он был настоящим, и это знание разрывало меня изнутри, потому что я не мог подойти к нему, не мог заговорить с ним, не мог коснуться его. Я стоял на другой стороне улицы, вцепившись в стену, и чувствовал, как внутри меня что-то растёт, что-то тёмное и горячее, что-то, что не давало мне дышать. Это чувство было похоже на голод, но не тот голод, который можно утолить едой — это был голод по нему, по его голосу, по его рукам, по его присутствию, по его дыханию, по его запаху. И чем дольше я смотрел на него, тем сильнее становился этот голод, тем больше он заполнял меня изнутри, пока я не почувствовал, что ещё немного — и я просто взорвусь, разлетевшись на тысячи осколков, которые никто не сможет собрать. Я хочу его. Я хочу, чтобы он был моим. Я хочу, чтобы он знал, что я существую, что я видел его игру, что я помню каждую ноту, каждое движение его пальцев, каждый вздох, который он делал между аккордами. Я хочу, чтобы он смотрел на меня так, как я смотрю на него. Я хочу, чтобы его руки касались меня. Я хочу, чтобы он был моим. Только моим.Техен..
26 сентября Сегодня я понял, что больше не могу жить без него. Это случилось утром, когда я проснулся на своём старом диване в мастерской, и первым делом посмотрел на глиняные руки, которые стояли на верстаке. Они были такими же, как вчера — холодными, мёртвыми, безжизненными, и в этот момент я почувствовал такую пустоту внутри, такую бездонную пустоту, что мне показалось, я захлебнусь ею, утону в ней, исчезну навсегда, растворившись в той тишине, которая окружала меня. Я не ел уже несколько дней — я потерял счёт времени, я потерял счёт тому, сколько прошло с той ночи, когда я впервые услышал его музыку. Я не спал уже почти неделю, и моё тело дрожало от усталости, но я не мог остановиться, не мог уснуть, потому что стоило мне закрыть глаза, как я снова видел его — его пальцы на клавишах, его лицо, освещённое тёплым светом, его усталую и прекрасную улыбку, ту самую, которую я мельком заметил, когда он заканчивал играть и его плечи опустились в тихом облегчении. Я не мог остановиться, потому что его музыка звучала в моей голове постоянно, не давая мне покоя, не давая мне забыться. Я не выходил из мастерской, не говорил ни с кем, не отвечал на звонки и сообщения. Мой телефон лежал в углу, разряженный и забытый, и я даже не смотрел на него. Всё, что я делал — это смотрел на глиняные руки и думал о нём, о его пальцах, о его музыке, о его лице, которое я видел всего несколько секунд, но которое преследовало меня везде, куда бы я ни пошёл. Я смотрел на глину и понимал, что это не помогает. Это не настоящее. Это только форма, только материя, только холодный камень, в котором нет жизни, нет дыхания, нет того тепла, которое я чувствовал, когда стоял рядом с ним. Он настоящий. Он живой. Он дышит. Он ходит по этому же кампусу, по этим же коридорам, дышит этим же воздухом, и я хочу быть рядом с ним, хочу чувствовать его дыхание на своей коже, хочу слышать его голос, его смех, его музыку, которая звучит только для меня. Я встал с дивана и подошёл к верстаку. Я взял глиняные руки в свои и сжал их так сильно, что они начали крошиться, рассыпаться под моими пальцами, превращаясь в пыль, в ту самую пыль, из которой они были созданы. Я смотрел, как глина падает на пол, как она оседает на моих руках, как она смешивается с той пылью, которая покрывала всё в моей мастерской. Я чувствовал, как вместе с ней рассыпается что-то внутри меня, какая-то последняя преграда, которая держала меня на месте, какая-то тонкая стена, за которой я прятался от себя самого. Я больше не могу ждать. Я больше не могу смотреть на него издалека, прятаться за углами, стоять на другой стороне улицы и бояться подойти. Я должен сделать что-то. Я должен подойти к нему. Я должен заговорить с ним. Я должен сделать так, чтобы он знал, что я существую, что я видел его игру, что я помню каждую ноту, каждое движение его пальцев, каждый вздох, который он делал между аккордами. Я должен сделать так, чтобы он стал моим.Только моим.
Я не знаю, как я это сделаю. Я не знаю, что я скажу ему, когда подойду. Я не знаю, как я объясню ему то, что чувствую, то, что живёт во мне и растёт с каждым днём, заполняя каждую клетку моего тела, вытесняя всё остальное, оставляя только его. Но я знаю, что я должен это сделать. Я должен подойти к нему, я должен заговорить с ним, я должен коснуться его, я должен почувствовать его тепло, его дыхание, его пульс. Я должен сделать так, чтобы он никогда не ушёл. Я не позволю ему уйти. Я не позволю ему исчезнуть из моей жизни, как исчезают все хорошие вещи, как исчезает музыка, когда замолкает рояль, как исчезает свет, когда гаснет лампа, как исчезает надежда, когда остаёшься один. Я сохраню его. Я удержу его. Я сделаю так, чтобы он всегда был со мной, чтобы он всегда был моим, чтобы он никогда не покинул меня, никогда не оставил меня одного с этой пустотой, которая живёт внутри меня. Он не знает этого. Он не знает, что его уже кто-то любит, что его уже кто-то ждёт, что его уже кто-то выбрал. Он не знает, что он уже принадлежит мне, что он всегда принадлежал мне, с той самой минуты, когда я впервые увидел его пальцы на клавишах, когда я впервые услышал его музыку, когда я впервые понял, что есть что-то прекрасное в этом мире, что-то, ради чего стоит жить. Но он узнает. Он обязательно узнает. Я сделаю так, чтобы он узнал, чтобы он понял, чтобы он принял это, потому что у него нет выбора. У него никогда не было выбора. С той самой ночи, когда я впервые увидел его, он стал моим. Он просто ещё не знает об этом. Но я скажу ему. Я покажу ему. Я сделаю так, чтобы он понял. Он будет моим. Он будет только моим. И никто, никто не сможет отнять его у меня. 28 сентября Дневник! Сегодня я сделал это. Я подошёл к нему. Я ждал его у выхода из консерватории. Я стоял там, прислонившись спиной к холодной стене, и смотрел на дверь, из которой он должен был выйти. Сердце колотилось так сильно, что я слышал его стук в ушах, перекрывающий все остальные звуки. Ладони были влажными, и я вытирал их о джинсы, но они снова становились мокрыми, потому что я не мог успокоиться, не мог дышать ровно, не мог думать ни о чём, кроме того, что я сейчас увижу его. Он вышел, когда солнце уже начало клониться к закату, окрашивая небо в тёплые золотистые тона, которые делали его силуэт ещё более прекрасным, ещё более нереальным. Он был один — с той же стопкой нот в руках, с тем же усталым, погружённым в себя выражением лица. Он шёл по коридору, глядя перед собой, и я видел, как он устал, как его плечи опущены, как он сжимает ноты так, будто они единственное, что удерживает его в этом мире. Я сделал шаг вперёд. Мои ноги почти подкосились, и я должен был опереться о стену, чтобы не упасть. Я чувствовал, как дрожь проходит по всему моему телу, как каждый мускул напрягается, как воздух становится слишком плотным, чтобы входить в мои лёгкие. Но я сделал ещё один шаг. И ещё один. Я оказался перед ним. Он остановился и поднял на меня глаза. Впервые я видел его так близко — так близко, что мог разглядеть каждую линию на его лице, каждую тень под его глазами, каждый изгиб его губ, каждую ресницу, каждую пору на его бледной коже. Он смотрел на меня с лёгким удивлением, с той особенной настороженностью, которая появляется у людей, когда к ним подходит незнакомец. Но в его взгляде не было страха — только усталое любопытство, только вопрос, который он не задал вслух, только то тепло, которое я чувствовал, когда смотрел на него издалека. Я заговорил. Мой голос звучал чужим, как будто принадлежал не мне, как будто кто-то другой говорил через меня, используя мои губы, мои связки, моё дыхание. Я сказал ему, что слышал его игру той ночью, что это было самое прекрасное, что я когда-либо слышал в своей жизни, что я скульптор и что я работаю в южном корпусе, что я видел его из окна своей мастерской, что я не мог не подойти, потому что его музыка изменила что-то внутри меня, перевернула всё, что я знал о себе и о мире. Он слушал меня. Я видел, как его лицо меняется — сначала на нём было то лёгкое удивление, с которым встречают незнакомцев, потом оно сменилось интересом, а потом появилось что-то другое, что-то тёплое, что-то почти благодарное. Он улыбнулся — той самой тихой улыбкой, которую я видел мельком той ночью, когда он закончил играть и его плечи опустились в облегчении, той улыбкой, которая делала его лицо ещё более прекрасным, ещё более недосягаемым. Он представился. Ким Тэхен, сказал он, и хотя я уже знал это имя, когда он произнёс его сам, оно прозвучало по-другому — как будто он дарил его мне, как будто он доверял мне что-то важное, как будто он впускал меня в свой мир, который был закрыт для всех остальных. Он сказал, что редко кто понимает его музыку так, как я, что большинство людей слышат только ноты, а не то, что стоит за ними, не ту душу, которую он вкладывает в каждое прикосновение. Он сказал, что ему приятно, что есть кто-то, кто видит больше, чем просто звуки, кто чувствует больше, чем просто мелодию. Его голос был тихим, немного хриплым от усталости, но в нём было что-то такое, что заставляло меня забывать обо всём на свете — о времени, о пространстве, о том, что я стою в коридоре и разговариваю с ним, о том, что это происходит на самом деле. Он говорил о музыке. О том, как она рождается внутри него, о том, как она течёт через него, как вода через русло, как будто он не создаёт её, а только пропускает через себя, позволяя ей выходить наружу. Он говорил о том, что иногда не может остановиться, даже когда пальцы начинают болеть, потому что музыка просто течёт через него, и если он остановится, она захлебнёт его изнутри, разорвёт его на части, оставив пустым и мёртвым. Я слушал его и чувствовал, как что-то внутри меня раскрывается, как та пустота, которую я носил в себе все эти годы, начинает заполняться, наполняться светом, теплом, музыкой, его голосом, его присутствием, его дыханием. Я смотрел на него и понимал, что я уже не могу без него, что я не хочу быть без него, что я сделаю всё, чтобы он остался со мной, чтобы он никогда не ушёл. Когда он закончил говорить, мы стояли в тишине. Я смотрел в его глаза, и мне казалось, что я вижу в них что-то знакомое, что-то, что я искал всю свою жизнь, но не мог найти. И в этот момент я понял, что я не могу больше ждать, что я должен сделать что-то, что я должен сказать ему, что я должен прикоснуться к нему, что я должен сделать его своим. Я сказал ему, что как-нибудь хочу показать ему свою следующую работу, что я хочу, чтобы он увидел, как его музыка вдохновила меня, что я хочу, чтобы он пришёл в мою мастерскую. Он согласился. Он улыбнулся той своей тихой улыбкой и сказал, что ему интересно, что он никогда не думал о том, как музыка может выглядеть в камне, что он хочет увидеть это, хочет понять, как я вижу его музыку. Я смотрел на него и чувствовал, как моё сердце бьётся быстрее, как кровь стучит в висках, как мир вокруг нас исчезает, оставляя только его лицо, его руки, его голос. Он не знает, что я покажу ему не просто работу. Он не знает, что я покажу ему себя, всю свою любовь, всё, что я чувствую к нему.Тэхен...
Мой любимый Ким Тэхен
Я с нетерпением жду нашей следующей встречи