Для чего, Господи, стоишь вдали, скрываешь Себя во времена скорби?
— Псалом 9, стих 22.
Машина мягко тронулась, унося Еву прочь от резиденции. За окном проплывали темные липы, фонари, спящие виллы Жолибожа. Водитель — тот самый молодой охранник — не проронил ни слова. Только раз взглянул в зеркало заднего вида и тут же отвел глаза. Она заметила этот взгляд. В нем не было ни сочувствия, ни презрения — просто усталость человека, который видел слишком много и научился не задавать вопросов. Ева сидела, вжавшись в кожаное сиденье, и смотрела на свои руки. Пальцы дрожали. Она переплела их в замок, сжала до хруста — не помогало. Между бедер все еще саднило, и каждое движение отдавалось тупой болью где-то глубоко внутри, напоминая о том, что случилось. О том, что уже не исправить. «Господи… — мысль всплыла автоматически, как старая молитва. — Господи…» И осеклась. Потому что Господа там не было. В той библиотеке, на том белом ковре, Его не было. Она звала — Он не ответил. Или ответил, но голосом Кароля Навроцкого: «Можешь. Ещё как можешь!». Она вспомнила его слова: «Твое тело честнее твоих молитв». И ее затошнило. Водитель притормозил у ее дома — старой пятиэтажки на окраине Варшавы, где пахло подъездной сыростью и жареной капустой. Он вышел, открыл ей дверь, подал руку. Она оперлась, потому что ноги держали плохо. — Доброй ночи, пани, — сказал он, и в его голосе промелькнула едва заметная нотка — то ли жалость, то ли что-то похожее на вину. — Доброй, — ответила она и сама не узнала свой голос. Пустой. Как у куклы. Дверь подъезда закрылась за ней с тяжелым металлическим лязгом. Ева поднялась на третий этаж, цепляясь за перила, словно старуха. Ключ долго не попадал в замочную скважину. Наконец, замок поддался. В квартире было темно и душно. Она не стала включать свет — просто опустилась на пол прямо в прихожей, прислонившись спиной к холодной стене. Сумка упала рядом, молитвенник выскользнул и раскрылся на какой-то случайной странице. Она не смотрела на него. Не могла. Она сидела так долго — час, может, два. За окном проехала запоздалая машина, свет фар прошелся по потолку и исчез. Где-то наверху соседи включили телевизор — приглушенный смех, обрывки музыки. А она сидела и чувствовала, как внутри что-то застывает. Не заживает — именно застывает. Как вода на морозе. Как воск на подсвечнике в часовне Святого Креста, куда она заходила еще сегодня утром. Целую вечность назад. Она думала о матери. О ее больных суставах, о ее зарплате учительницы, которой едва хватало на лекарства. О том, как мама плакала, когда Ева получила направление в Варшаву — от гордости и страха одновременно. «Доченька, только будь осторожна. Этот город… он ломает таких, как ты». Мама знала. Мамы всегда знают. Но что теперь? Вернуться в Сандомир с позором? Или остаться и каждое утро в девять входить в кабинет человека, который вчера лишил ее всего, во что она верила? Смотреть ему в глаза, подавать кофе, править его речи? Мысли путались, и снова появилось это тяжелое ощущение тошноты. «Завтра в девять утра ты выйдешь на работу в мой секретариат». Она ведь кивнула. Она приняла его правила. Она могла бы кричать, кусаться, расцарапать ему лицо. Могла хотя бы попытаться. Но она не сделала ничего. Только закрыла глаза и кивнула. «Умница», его слова… И это «умница» жгло сильнее, чем боль между ног. Потому что, если она умница — значит, она соучастница. Значит, где-то на донышке души она уже согласилась. Не с ним — с самой ситуацией. С этой сделкой. С этой платой за будущее. С этим шансом! Так великодушно данным — им! Она заставила себя подняться. Прошла в ванную, включила свет — резкий, безжалостный. Посмотрела в зеркало. Из отражения на нее глядела чужая девушка: припухшие губы, красные пятна на шее, размазавшаяся тушь под глазами, волосы спутаны. На запястьях — заметные следы его пальцев. Она стянула платье, и оно упало к ногам бесформенной синей лужей. Бельё было испачкано смесью из крови и спермы. От этого вида и осознания Еву стошнило. Умывшись она посмотрела на себя, и ей казалось, что ее тело больше ей не принадлежит. Что ванная, зеркало, лампочка под потолком — все это чужое. Что сама она где-то в другом месте, наблюдает за собой из темного угла и не может ни вмешаться, ни закричать. Она открыла воду. Горячую — почти кипяток, насколько могла терпеть кожа. Встала под душ и стояла так, пока вода не перестала быть горячей. Терла мочалкой плечи, шею, бедра — до красноты, до жжения, словно пыталась стереть с себя его запах, его прикосновения, его голос. Но голос не смывался. Он оставался внутри, как заноза, как обещание. «Ты моя, Ева. Слышишь?» Она слышала. Слишком хорошо слышала. Выключив воду, она обернулась полотенцем и вернулась в комнату. Достала из сумки молитвенник. Долго держала его в руках, не решаясь открыть. Потом все-таки открыла — на том месте, где засохший цветок яблони, вложенный мамой, отмечал «Псалом 90». «Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится, говорит Господу: прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю». Она захлопнула книгу. Потому что не было у нее больше ни крова, ни сени, ни защиты. Был только завтрашний день, девять утра, кабинет президента и человек с глазами дьявола, который сказал: «Я не сделаю тебе больнее, чем нужно». И соврал. Он сделал больнее. Не с телом — с душой. И это была только первая ночь. Варшава. Резиденция президента. 03:45 Кароль Навроцкий не спал. Он стоял у панорамного окна в одних брюках, с очередным бокалом виски в руке, и смотрел на луну которая освещала территорию резиденции. На журнальном столике рядом с недопитой бутылкой лежал телефон. На экране — фотография Евы, та самая, из личного дела. Он смотрел на нее и улыбался уголками губ. Она была хороша. Даже лучше, чем он ожидал. Не сломалась, не закатила истерику. Только слезы — тихие, безмолвные, почти призрачные. И этот ее кивок… Он стоил больше, чем все крики и мольбы. Она согласилась не потому, что он заставил. А потому, что сама выбрала. Так он объяснил всё себе. И от этого осознания его улыбка стала шире. Он набрал номер. Гудок, второй, третий. — Алло? — сонный голос. — Владислав, выясни все о семье Валевской. Мать, отец, братья, сестры. Финансовое положение на данный момент, долги, болезни. Мне нужно знать все. Абсолютно. К завтрашнему утру. — Но, пан президент, уже почти… — Я сказал — к утру. Он сбросил вызов и сделал глоток виски. Жидкость обожгла горло приятным теплом. Он знал, что делает. Рычаги. Рычаги на человека — это всегда семья, деньги, страх. Или надежда. У Евы была надежда — на лучшее будущее для матери, на карьеру, на то, что все это было не зря. Он даст ей эту надежду. А взамен возьмет все остальное. Потому что таков был его мир. Мир, в котором президент не просит — президент берет. Мир, в котором нет Бога, а есть только сила, воля и умение ждать. И он умел ждать. Завтра она войдет в его кабинет, сядет за стол, начнет работать. И каждый раз, встречаясь с ним взглядом, она будет вспоминать ту ночь. Тот ковер. Ту кровь. И то, как он сказал: «Теперь ты моя». Он допил виски, отставил бокал и направился в спальню. Завтра будет длинный день. А для нее — длинная жизнь. Его жизнь. По его правилам.***
Утро началось с будильника. Ева открыла глаза и несколько минут просто лежала, глядя в потолок. Солнце уже заливало комнату — яркое, летнее, беззаботное. Где-то за окном чирикали воробьи. Мир жил своей обычной жизнью, и это было невыносимо. Она встала. Тело ныло, и каждое движение напоминало о вчерашнем. Она подошла к шкафу и долго выбирала одежду. Ничего вызывающего. Ничего обтягивающего. Строгая юбка до колена, белая блузка с длинным рукавом, чтобы прикрыть синяки, и закрытая шея. Как броня. Молитвенник она убрала в сумку. Нет, читать она его не будет. Просто он должен быть рядом. Как напоминание о том, кем она была. Или как якорь. Или как немой укор небесам, которые промолчали. В метро было душно. Люди спешили по своим делам, толкались, листали телефоны. Никто не смотрел на нее. Никто не знал. Она чувствовала себя невидимой — и в то же время голой, выставленной напоказ. Казалось, все вокруг догадываются, что с ней случилось. Казалось, на лбу у нее горит клеймо. Президентский дворец встретил ее прохладой и гулом кондиционеров. Охрана проверила пропуск — новенький, пахнущий пластиком, с надписью «Секретариат Президента РП». Ей выдали его у входа. Все уже было готово. Она поднялась на второй этаж. Длинный коридор, ковровая дорожка, портреты бывших президентов на стенах. У дверей кабинета сидела пожилая секретарша — та самая, с янтарными четками в пальцах. Увидев Еву, она поджала губы. — Он вас ждет, — сказала она, и в голосе прозвучало то самое «бедная девочка», которое Ева уже слышала вчера. Дверь открылась. Кабинет был залит солнцем — Навроцкий сидел за массивным столом, просматривая какие-то бумаги. Ни следа вчерашней ночи в его облике: свежая рубашка, идеально завязанный галстук, деловой взгляд. Он поднял глаза, увидел ее и улыбнулся — уголками губ, едва заметно. — Доброе утро, пани Валевска. — Его голос был сама любезность. — Проходите. Ваш рабочий стол — справа. И кофе мне, пожалуйста принесите. Черный, без сахара. Приступайте.