Глава 2. Глиняные сердца
27 июня 2026 г., 20:38
Прошёл почти год.
Дом мисс Перегрин стоял на острове Кэрнхолм, как стоял всегда — неприступный, увитый плющом, с высокими окнами, которые смотрели на море, как глаза старого моряка, повидавшего слишком много штормов. За этот год стены особняка не изменились, не сменили цвета, не потрескались от ветров. Но внутри что-то неуловимо сдвинулось. Что-то стало иначе. И это что-то носило рыжее платье и почти не разговаривало.
Лилли Хэйл больше не была новенькой. Она стала частью дома — такой же неотъемлемой, как скрип половиц в коридоре второго этажа, как запах трав из оранжереи Фионы, как гул пчёл в животе Хью. Дети привыкли к ней, приняли её молчаливость, научились читать её редкие кивки и ещё более редкие улыбки. А она научилась жить среди них — не прячась, но и не выпячиваясь, оставаясь где-то на периферии общего внимания, ровно там, где ей было комфортно.
Утро на острове начиналось рано, особенно летом, когда солнце вставало над морем и заливало дом золотым, почти осязаемым светом. Мисс Перегрин, верная своему распорядку, поднималась первой и обходила комнаты, проверяя, все ли дети на месте и всё ли в порядке. Она двигалась по коридорам бесшумно, как сова в полёте, и только лёгкий стук её каблуков по деревянному полу выдавал её присутствие. За ней просыпалась Эмма — потому что не просыпаться, когда воздух сам начинает играть с твоими волосами, было невозможно. Потом Бронвин, которая всегда вскакивала с кровати так, словно её подбрасывала невидимая пружина. Потом Хью, чьи пчёлы начинали гудеть громче, чуя приближение завтрака. Фиона могла не спать вовсе — она часто проводила ночи в оранжерее и возвращалась оттуда с землёй под ногтями и счастливым, умиротворённым лицом.
Енок просыпался позже всех. Не потому что был ленив — просто он привык засыпать под утро, проворочавшись полночи без сна. Его комната, небольшая и тёмная, с зашторенными окнами, была его убежищем, его берлогой, куда он не пускал никого. Он лежал в кровати, глядя в потолок, и думал о всякой ерунде — о новых фигурках, которые хотел слепить, о вчерашнем разговоре с Эммой, которая опять пыталась втянуть его в какую-то игру, о том, что на ужин было рагу и что новенькая — то есть уже не новенькая, а просто Лилли — опять почти ничего не съела. Эта мысль цеплялась за край сознания, как репейник за штанину, и он каждый раз с досадой её отбрасывал. Какое ему дело до того, сколько она ест?
Но когда он спускался к завтраку и садился на своё место в дальнем конце стола, его глаза сами находили её. Лилли всегда сидела рядом с мисс Перегрин — не потому что та её заставляла, а потому что так получилось в первый день и с тех пор не менялось. Она сидела тихо, положив руки на колени, и ждала, пока все рассядутся. Её тарелка, как и год назад, была почти нетронутой — пара ложек каши, маленький кусочек хлеба, и всё. Енок заметил, что она ест чуть больше, чем раньше — не намного, самую малость, но всё-таки. Может быть, дело было в том, что мисс Перегрин каждый раз мягко, но настойчиво просила её съесть «ещё хотя бы ложечку». А может быть, в том, что Енок иногда бросал на неё хмурые взгляды через весь стол, и она, чувствуя их, послушно подносила ложку ко рту.
— Доброе утро, — сказала мисс Перегрин, занимая своё место во главе стола. — Сегодня чудесный день. После завтрака можете идти гулять, но прошу не уходить далеко от дома. Надвигается гроза, и к вечеру может испортиться погода.
— Гроза! — радостно воскликнул Хью, и пчёлы в его животе загудели громче. — А можно мы будем смотреть на молнии с крыльца?
— Можно, если будете сидеть под навесом и не высовываться под дождь, — ответила мисс Перегрин с лёгкой улыбкой. — Бронвин, присмотри за ним.
— Почему всегда я? — проворчала Бронвин, но тут же пихнула Хью локтем в бок, и тот захихикал.
Эмма, сидевшая рядом с Фионой, что-то тихо рассказывала ей о новом фокусе с воздухом, который она придумала вчера вечером. Фиона слушала рассеянно, ковыряя ложкой кашу и думая о чём-то своём — наверное, о новых саженцах, которые должны были вот-вот взойти. За столом было шумно, весело, и только двое сидели молча — Енок в своём углу и Лилли рядом с мисс Перегрин. Они не смотрели друг на друга, но каждый чувствовал присутствие другого, как чувствуют тепло очага, даже не глядя на огонь.
После завтрака все разбрелись кто куда. Эмма потащила Фиону в сад — ей не терпелось опробовать новый воздушный трюк на какой-нибудь несчастной яблоне. Бронвин и Хью убежали к скалам — искать крабов в приливных лужах. Мисс Перегрин удалилась в кабинет, где её ждали бумаги и расчёты, связанные с созданием петли, о которой дети пока ничего не знали. А Лилли… Лилли пошла в оранжерею.
Она часто приходила туда, когда Фиона была занята чем-то другим. Ей нравилось сидеть среди растений, вдыхать влажный, густой воздух, пропитанный запахом земли и зелени. Нравилось смотреть, как растут цветы, как тянутся к свету стебли, как распускаются листья. Здесь было тихо, и эта тишина была другой — не такой, как в доме, не тревожной, а живой, наполненной медленным, неспешным дыханием природы. Сегодня она пришла сюда, чтобы полить саженцы, о которых её попросила позаботиться Фиона. Это была простая работа — набрать воды из бочки, обойти все горшки и грядки, проверить, не завелись ли где вредители. Но Лилли нравилось. Она двигалась между растениями, как тень, лёгкая и бесшумная, и её рыжие кудри мелькали среди зелени, как осенние листья.
Енок зашёл в оранжерею случайно. Он искал Фиону — хотел попросить у неё какого-то сока из трав для своих глиняных человечков, чтобы они лучше держали форму. Но Фионы не было, а была Лилли. Она стояла к нему спиной, склонившись над грядкой с какими-то ростками, и её распущенные волосы спускались почти до земли. В одной руке она держала лейку, другой аккуратно поправляла стебелёк, который накренился. Свет, проникавший сквозь стеклянную крышу оранжереи, падал на неё мягко, делая её похожей на одну из тех фей, о которых рассказывали в сказках.
Енок замер в дверях. Он хотел уйти, но почему-то не ушёл.
— Фиона здесь? — спросил он, хотя уже видел, что её нет. Просто чтобы что-то сказать.
Лилли выпрямилась и обернулась. Её карие глаза встретились с его тёмными, и она покачала головой.
— Ушла. Скоро вернётся, — сказала она тихо, но отчётливо. За этот год она научилась говорить чуть больше. Не длинными фразами, нет — всё ещё коротко, скупо, но уже не одним словом. Иногда она даже произносила целых три слова подряд, и для тех, кто знал её, это было почти речью.
— Ладно, — буркнул Енок и уже развернулся, чтобы уйти, но снова остановился. — Ты что тут делаешь?
— Помогаю Фионе, — ответила Лилли и показала лейку, как будто это требовало пояснений.
Енок посмотрел на лейку, на грядки, на её руки, перепачканные землёй. Он заметил, что она стала чуть менее худой, чем год назад. Совсем немного — всё ещё тонкая, всё ещё бледная, но уже не такая прозрачная. Может быть, мисс Перегрин всё-таки заставила её есть. А может, она сама научилась находить в еде хоть какой-то вкус.
— Тебе помочь? — спросил он и тут же мысленно обругал себя. Зачем он это сказал? Он никогда никому не предлагал помощь. Он вообще не помогал, если его не просили. Но слова уже вылетели, и Лилли смотрела на него с тем самым выражением, которое он не мог понять, — не удивление, не благодарность, а что-то между.
— Да, — сказала она просто. — Если хочешь.
Он не хотел. Но вошёл в оранжерею, взял вторую лейку и начал поливать дальние грядки, делая вид, что ему всё равно. Лилли ничего не сказала. Просто вернулась к своим росткам, и следующие полчаса они работали молча — каждый на своей стороне, но вместе. И это было странно хорошо.
Эмма появилась в дверях оранжереи внезапно, как она всегда появлялась — с лёгким порывом ветра, который взметнул её золотистые волосы и заставил листья на ближайших растениях зашелестеть. Она была на год старше Лилли, и её энергия била через край, как родниковая вода.
— О, вы здесь! — воскликнула она. — А я везде ищу. Лилли, можно тебя на минутку?
Лилли выпрямилась, отставила лейку и кивнула.
— У меня волосы запутались после вчерашней тренировки, — Эмма провела рукой по своим золотистым прядям, и те, повинуясь её жесту и её способности, взметнулись в воздух, как живые. — Я пыталась расчесать, но там такой колтун… Ты не поможешь? У тебя так хорошо получается.
Лилли кивнула снова. Она никогда не отказывала, когда кто-то просил о помощи. Это было в её природе — не благородство, не желание понравиться, а что-то более глубокое, почти инстинктивное. Ей нужно было быть полезной, нужно было чувствовать, что она делает что-то хорошее для других. Может быть, потому что её собственный дар казался ей таким ужасным.
— Я сейчас, — сказала она тихо, обернувшись к Еноку. — Ты…
— Иди уже, — буркнул он, не поднимая глаз от грядки.
Он слышал, как они ушли — лёгкие шаги Эммы и почти бесшумные шаги Лилли. И в оранжерее вдруг стало тихо. Слишком тихо. Так тихо, что ему стало неуютно. Он полил ещё пару грядок, но делал это уже механически, не вкладывая в работу того странного удовольствия, которое только что испытывал. Что-то пропало. Что-то ушло вместе с этой тихой девчонкой, которая даже не сказала ему спасибо.
А в комнате Эммы в это время происходила сцена, которая, не случись она, возможно, изменила бы всё — или не изменила бы ничего. Эмма сидела на стуле перед зеркалом, и её золотистые волосы, обычно послушные её воле, сейчас бунтовали — спутались в узел, в котором, кажется, можно было найти обрывки веток и листьев после вчерашней бури. Лилли стояла за её спиной и медленно, терпеливо распутывала прядь за прядью. Её пальцы двигались осторожно, почти неощутимо, и она не дёргала, не тянула — просто методично, как она делала всё, разбирала колтун.
— Ты такая терпеливая, — сказала Эмма, глядя на неё в зеркало. — Я бы уже психанула и отрезала всё к чертям. Серьёзно.
Лилли чуть улыбнулась — уголками губ, почти незаметно.
— Не надо отрезать. Красивые волосы.
— Правда? — Эмма просияла. — Ты так думаешь?
Лилли кивнула.
— А ты знаешь, что ты ему нравишься? — вдруг спросила Эмма, и в её голосе промелькнуло что-то озорное.
Пальцы Лилли замерли на мгновение. Она подняла глаза и встретилась с отражением Эммы в зеркале.
— Кому?
— Еноку, конечно! — Эмма фыркнула. — Ты что, не видишь, как он на тебя смотрит? Он вообще ни на кого так не смотрит. Только на тебя. И он тебе помогает, и сидит с тобой, и…
— Он всем помогает, — тихо перебила Лилли, возвращаясь к волосам.
— Енок? Помогает всем? — Эмма рассмеялась. — Ты Енока вообще знаешь? Он мухи не прибьёт, если его не попросить. То есть он, конечно, может прибить, но не станет. А с тобой он сам предлагает помощь. Это разница, понимаешь?
Лилли ничего не ответила. Она продолжала распутывать волосы, но её мысли были далеко. Эмпатия позволяла ей чувствовать эмоции других людей, но она никогда не использовала эту способность на Еноке — по крайней мере, сознательно. Ей казалось, что это неправильно — вторгаться в его чувства, читать его, как открытую книгу. Он был закрытым, мрачным, и она уважала его границы. Но слова Эммы что-то разбудили в ней. Что-то, о чём она не хотела думать.
— Ладно, не хочешь — не говори, — Эмма пожала плечами и сменила тему. — Слушай, а ты можешь мне помочь ещё кое с чем? Я хочу устроить воздушный танец вечером, чтобы всех развеселить. Мисс Перегрин говорит, гроза будет, так что на улице всё равно не погуляешь. Поможешь украсить гостиную?
— Да, — сказала Лилли.
И Эмма улыбнулась ей в зеркало.
К обеду погода начала портиться. Небо затянуло серыми тучами, море потемнело, и ветер загудел в печных трубах низким, утробным голосом. Дети вернулись в дом — Бронвин и Хью прибежали мокрые от морских брызг, Эмма с Лилли закончили украшать гостиную бумажными гирляндами и лентами, Фиона принесла из оранжереи горшки с цветами, которые должны были добавить уюта. Дом готовился к грозе, и в воздухе висело то особенное, тревожно-радостное напряжение, которое всегда бывает перед бурей.
Енок сидел в своей комнате и лепил. Перед ним на столе стояли уже несколько готовых фигурок — солдатиков, зверей, одну птичку. Но сегодня работа не шла. Глина была непослушной, пальцы — неловкими, и всё, что он делал, казалось ему кривым и уродливым. Он сминал очередную неудачную фигурку в комок и уже собирался начать новую, когда в дверь постучали.
Стук был тихим, почти робким. Так стучала только она.
— Войди, — сказал он, не оборачиваясь.
Дверь приоткрылась, и в комнату скользнула Лилли. Она была всё в том же светлом платье, которое за год стало ей чуть короче — она росла, хотя всё ещё была самой маленькой в доме. Рыжие кудри, как всегда, распущены, на бледном лице — веснушки, которые становились ярче летом.
— Можно? — спросила она тихо.
— Ты уже вошла, — буркнул Енок, но без злости.
Она подошла ближе и села на стул рядом с его столом — тот самый, который он сам когда-то поставил для неё, хотя никогда бы в этом не признался. Она всегда садилась на этот стул, когда приходила к нему. И она всегда сидела тихо, не мешая, просто глядя на его руки.
— Что делаешь? — спросила она.
— Ничего. Глина не слушается.
Она посмотрела на комок в его руках, на разбросанные по столу фигурки, на его пальцы, перепачканные серым.
— Можно мне попробовать? — спросила она вдруг.
Енок поднял на неё глаза. За весь год она ни разу не просила его научить её лепить. Она просто смотрела, и ему этого хватало. А теперь она просила.
— Ты же не умеешь, — сказал он.
— Научи.
Он хотел отказать. Хотел сказать, что это сложно, что у неё не получится, что она испортит глину. Но вместо этого он отломил кусок от своего комка и протянул ей.
— Держи. Смотри на мои руки и повторяй.
Она взяла глину и стала смотреть, как он мнёт свою половину, разогревая её, делая податливой. Её пальцы повторяли его движения — неуверенно, неловко, но старательно. Глина в её руках была холодной, непослушной, и она никак не могла придать ей нужную форму. Енок наблюдал за ней искоса, делая вид, что занят своей работой, но на самом деле всё его внимание было приковано к её рукам.
— Не так, — сказал он наконец. — Ты слишком сильно давишь. Глина любит, когда её…
Он не договорил. Его пальцы накрыли её руку — просто чтобы поправить, просто чтобы показать, как правильно. Их кожа соприкоснулась, и Енок почувствовал, какая она холодная, и одновременно — какой тёплой вдруг стала его собственная ладонь. Он отдёрнул руку так резко, будто обжёгся.
— Прости, — сказала Лилли тихо, и в её голосе прозвучало что-то, чего он раньше не слышал. Растерянность? Или, может быть, обида?
— За что? — буркнул он.
— Я… — она запнулась, опустила глаза на глину в своих руках. — Я не хотела мешать.
— Ты не мешаешь, — сказал он и сам удивился своим словам. А потом, прежде чем успел передумать, снова протянул руку и взял её за пальцы. Теперь уже намеренно. — Смотри. Надо вот так. Медленно. Чувствуешь?
Он вёл её руку, показывая, как разминать глину, как придавать ей форму. И она не отдёрнула руку. Не вздрогнула. Просто смотрела на их переплетённые пальцы, и в её карих глазах отражался свет из окна — мягкий, серый, предгрозовой.
— Чувствую, — сказала она едва слышно.
Они лепили вместе, пока за окном не потемнело. Гроза приближалась, и первые раскаты грома докатились до острова глухим, далёким эхом. Енок зажёг лампу на столе, и в её свете лицо Лилли казалось почти прозрачным, а веснушки — тёмными точками на бледном пергаменте. Он поймал себя на том, что лепит что-то непонятное — не солдатика, не зверя, а просто форму, которая повторяла изгиб её плеча. Он смял её, не доделав, и отложил в сторону. Лилли этого не заметила. Она была увлечена своей работой — маленькой чашкой, кривой и неровной, но сделанной с таким старанием, что Еноку вдруг стало… нет, не жалко её. Что-то другое.
— Оставь, — сказал он, когда она попыталась смять свою чашку, решив, что та недостаточно хороша. — Я обожгу её в печи. Будет держать воду.
— Правда?
— Я никогда не вру, — соврал он, и Лилли чуть улыбнулась — той самой редкой улыбкой, которая появлялась на её лице, может быть, раз в неделю. Енок уже знал эти улыбки наперечёт. Знал, что эта — третья за последний месяц. И почему-то вёл им счёт.
Вечером гроза обрушилась на остров всей своей мощью. Ветер выл, как голодный волк, дождь хлестал по окнам, молнии рассекали небо на куски. В доме погас свет, и мисс Перегрин зажгла свечи. Дети собрались в гостиной — все, кроме двоих.
Лилли сидела на подоконнике в коридоре второго этажа, на том самом месте, где год назад Енок впервые заговорил с ней. Она обхватила колени руками и смотрела на бурю. Гроза пугала её — не сама по себе, а тем, что она чувствовала. Эмпатия в такие моменты обострялась, и она слышала не только страх детей (а кто-то из младших, наверное, плакал сейчас в гостиной), но и ярость ветра, и боль деревьев, которые гнулись под его напором, и тревогу птиц, попрятавшихся в укрытия. Весь мир кричал, и она слышала этот крик.
Енок нашёл её почти в темноте. Он узнал её по рыжим волосам, которые даже в сером сумраке коридора горели, как угли.
— Ты чего здесь? — спросил он, подходя.
— Смотрю, — сказала она, не оборачиваясь.
Он встал рядом, прислонившись плечом к стене. Молния полыхнула, и на мгновение её лицо осветилось — бледное, с широко раскрытыми глазами.
— Боишься? — спросил он.
Она помолчала. Потом кивнула.
— Немного.
Он ничего не сказал. Просто остался стоять рядом. И они смотрели на бурю вместе, и в этом совместном молчании было что-то, что словами выразить было нельзя. Спустя какое-то время — Енок не знал, сколько прошло, минута или час — он заметил, что Лилли дрожит. Не от страха — от холода. В коридоре было прохладно, а она сидела в одном платье.
— Держи, — сказал он и, стянув с себя куртку, протянул ей.
Она посмотрела на куртку, потом на него.
— Тебе самому…
— Бери, говорю, — перебил он и, чтобы она не спорила, просто накинул куртку ей на плечи. Она была ей велика — рукава свисали, закрывая пальцы, — но ей, кажется, было всё равно. Она закуталась в куртку, и Енок вдруг подумал, что она выглядит… правильно. Как будто эта куртка всегда должна была быть на ней.
— Спасибо, — сказала она тихо.
— Да ладно, — буркнул он и отвернулся, чтобы она не видела его лица.
Гроза бушевала до полуночи. А они так и сидели в коридоре — он стоял, она сидела на подоконнике, укутанная в его куртку, — и молчали. И это молчание было лучше любых слов.
Утро после грозы выдалось тихим и ясным, словно природа извинялась за вчерашний разгул. Солнце светило мягко, море успокоилось, и только сломанная ветка старого вяза в саду напоминала о том, что здесь бушевала стихия. Дом просыпался медленно, нехотя — дети устали после беспокойной ночи, и даже мисс Перегрин позволила себе задержаться в постели на лишние полчаса.
Енок спустился к завтраку позже обычного. Он плохо спал — мысли крутились в голове, как белки в колесе, и никак не желали угомониться. Он думал о вчерашнем вечере, о том, как они сидели в коридоре, о том, как она дрожала, о том, как он отдал ей свою куртку. Он думал об этом и злился на себя — зачем он это сделал? Зачем остался с ней? Зачем вообще обратил на неё внимание в тот самый первый день, год назад? Было бы проще пройти мимо. Было бы проще не замечать её, как он не замечал других новеньких, которые появлялись в доме и через какое-то время становились просто частью фона.
Но с ней так не получалось. Она не была фоном. Она была… ярким пятном. Рыжим, тихим, ничего не требующим — но ярким пятном, которое он не мог игнорировать, как ни старался.
За завтраком он заметил, что Лилли выглядит бледнее обычного. Она сидела на своём месте и ковыряла ложкой кашу, но даже не делала вид, что ест. Глаза у неё были красноватыми — не то от недосыпа, не то от слёз. Мисс Перегрин, сидевшая рядом, время от времени бросала на неё обеспокоенные взгляды, но ничего не говорила — она знала, что Лилли сама придёт, если ей понадобится помощь.
После завтрака Енок отправился в сад. Ему нужно было собрать ветки, сломанные грозой, — мисс Перегрин попросила, и он не стал отказываться, потому что работа на воздухе помогала ему думать. Вернее, не думать. Вернее, думать, но не о том, о чём он думал ночью.
Он прошёл мимо старого дуба, под которым обычно сидел, и вдруг заметил что-то в траве. Маленький серый комочек, почти незаметный среди мокрой зелени. Он наклонился и увидел птицу. Это был скворец — молодой, судя по оперению, с перебитым крылом. Он лежал на боку и тяжело дышал, и его глаза-бусины смотрели на Енока с каким-то отчаянным, предсмертным страхом. Должно быть, буря сбила его с дерева.
Енок взял птицу в ладони — осторожно, как умел только он. Скворец дёрнулся, но сил на сопротивление у него не было.
— Тише, — сказал Енок тихо. — Не бойся.
Он уже собирался идти в дом, чтобы найти коробку и как-то помочь птице, но тут увидел Лилли. Она стояла неподалёку, у старого вяза, и смотрела на него. Она, кажется, тоже вышла подышать воздухом.
— Что это? — спросила она, подходя ближе.
— Птица. Крыло сломано.
Она посмотрела на скворца, и её лицо изменилось. В карих глазах промелькнула боль — чужая боль, которую она чувствовала острее, чем свою.
— Ты можешь помочь? — спросила она.
— Я не могу оживлять по-настоящему мёртвое, — сказал Енок. — Но она ещё жива. Можно попробовать наложить крыло.
— Я помогу, — сказала Лилли, и это прозвучало не как предложение, а как утверждение.
Они пошли в сарай, где Енок хранил свои инструменты. Там было темно и пахло глиной, деревом и старым железом. Енок усадил Лилли на ящик, дал ей держать птицу — она взяла её в ладони, осторожно, как держала когда-то его глиняного солдатика, — а сам начал искать бинты. Он нашёл старую тряпку, разорвал на полоски и принялся накладывать крыло. Его пальцы двигались уверенно, почти профессионально — он давно научился обращаться с живыми существами, которых оживлял, и знал, как фиксировать конечности.
— Держи крепче, — сказал он, и Лилли сжала ладони чуть сильнее.
Птица дёрнулась, пискнула, но не вырвалась. Енок продолжал работать, и в какой-то момент их пальцы снова соприкоснулись — его, перепачканные глиной и землёй, и её, тонкие и бледные. Но теперь никто из них не отдёрнул руку.
— Готово, — сказал он наконец, затягивая последний узел. — Пусть живёт у меня в коробке пару дней, потом посмотрим.
Лилли посмотрела на птицу. Скворец уже не метался — он затих, закрыл глаза и, кажется, заснул. И на лице Лилли снова появилась та самая улыбка — четвёртая за месяц.
— Ты хороший, — сказала она тихо.
— Я не хороший, — буркнул Енок и отвернулся.
Но в глубине души — там, куда он боялся заглядывать, — ему было приятно. Не от похвалы. А от того, что она сказала это. Она. Которая почти не говорит. Которая никогда никому не грубит и не обижает. Которая всех любит. Она сказала «ты хороший» — ему, Еноку, которого все считали мрачным и грубым. И в этот момент он вдруг понял, что ему важно, что она думает. Важно, что она чувствует. Важно, чтобы она была рядом.
Это было новое, странное, неудобное чувство. И он не знал, что с ним делать.
Несколько дней спустя, когда солнце уже высушило лужи после грозы и жизнь в доме вернулась в привычное русло, Енок заболел. Это случилось внезапно — утром он проснулся с тяжёлой головой и болью в горле, и к обеду уже лежал в кровати, укрытый одеялом до подбородка, и дрожал от озноба. Мисс Перегрин осмотрела его, измерила температуру и вынесла вердикт: простуда. Ничего серьёзного, но постельный режим на пару дней обязателен.
— Я не буду лежать, — проворчал Енок, пытаясь встать. — У меня дела.
— Твои дела подождут, — отрезала мисс Перегрин. — А если не будешь слушаться, я пришлю сюда Бронвин, чтобы она тебя держала.
Енок сдался. Перспектива быть удержанным Бронвин, которая могла сломать ему рёбра, даже не напрягаясь, не вдохновляла. Он лежал, глядя в потолок, и злился на весь мир. На грозу, из-за которой он, наверное, и простыл. На свою дурацкую куртку, которую он отдал этой… этой…
В дверь постучали.
— Я сплю, — соврал Енок.
Дверь всё равно открылась. Вошла Лилли. В руках она держала поднос с чашкой чая и какими-то пузырьками.
— Мисс Перегрин сказала, тебе нужно пить, — сказала она тихо, ставя поднос на прикроватный столик.
— Я не хочу.
— Это с мёдом, — добавила она, как будто это могло его переубедить.
Он покосился на чашку. От неё действительно пахло мёдом, и пар поднимался ароматный, согревающий. Но он не собирался сдаваться так легко.
— Я не болен, — сказал он и тут же закашлялся.
Лилли ничего не ответила. Просто села на стул рядом с кроватью — тот самый, на котором она всегда сидела, — и стала ждать.
— Ты что, будешь сидеть, пока я не выпью? — спросил он.
Она кивнула.
Енок вздохнул, пробормотал что-то неразборчивое и взял чашку. Чай был горячим, сладким от мёда и каким-то особенно вкусным. Он выпил его быстрее, чем собирался, и вернул чашку на поднос.
— Довольна?
Она снова кивнула. А потом вдруг спросила:
— Тебе ещё что-нибудь нужно?
— Ничего, — буркнул он. — Иди уже.
Но она не ушла. Она продолжала сидеть, глядя на него своими карими глазами, и ему вдруг стало спокойнее. Не так тошно лежать одному. Не так скучно смотреть в потолок.
— Ладно, — сказал он через минуту. — Можешь остаться. Если хочешь.
— Хочу, — сказала она.
И осталась.
Она сидела рядом, пока он дремал. Когда он просыпался, она подавала ему лекарство — микстуру, которую мисс Перегрин оставила на столике, — и он морщился, но пил. Когда к вечеру ему стало хуже и мисс Перегрин сказала, что нужно растереть ему грудь и спину согревающей мазью, Лилли вызвалась помочь. Точнее, не вызвалась — её попросила мисс Перегрин, и она не отказалась. Потому что она никогда не отказывала в помощи.
Но Енок отказался. Категорически. Он отбивался от неё, как мог — отползал на другой край кровати, заворачивался в одеяло, бурчал, что ему и так хорошо. Но мисс Перегрин была непреклонна, а Лилли просто стояла с баночкой мази и ждала.
— Енок, — сказала мисс Перегрин тоном, не терпящим возражений, — это не обсуждается. Либо Лилли поможет, либо я позову Бронвин.
— Почему все всегда угрожают мне Бронвин? — проворчал он, но сдался.
Когда Лилли села рядом и начала растирать ему спину, он думал, что умрёт от стыда. Её пальцы были прохладными, а мазь — жгучей, и это сочетание заставляло его вздрагивать. Но она делала всё так осторожно, так бережно, что через минуту он расслабился. И когда она закончила и тихо спросила: «Лучше?», он, помолчав, честно ответил:
— Немного.
И, кажется, он не соврал.
Ночью дом снова затих. Гроза не вернулась, небо было чистым, и луна висела над морем, как серебряная монета. Лилли, как это часто с ней бывало, не спала. Она сидела на своём подоконнике — уже в своей комнате, не в коридоре — и смотрела на воду. Мысли её текли медленно, как волны внизу, и она пыталась разобраться в том, что чувствовала.
С Еноком было странно. Когда она была рядом с ним, ей становилось легче. Не так одиноко. Не так страшно. Она не понимала, почему — ведь он был грубым, мрачным, он мог обидеть словами, он никогда не улыбался. Но он же отдал ей куртку. Он научил её лепить. Он спас птицу вместе с ней. Он сидел с ней в коридоре во время грозы. И когда она касалась его сегодня вечером, растирая мазью его худую спину, она чувствовала его эмоции — не специально, они просто просачивались сквозь её защиту. Он был смущён. Ему было неловко. Но под этим смущением было что-то ещё. Что-то тёплое. Что-то похожее на благодарность. Или на нежность. Или на то, чему она пока не знала названия.
Она не знала, что в соседней комнате Енок тоже не спал. Он лежал, чувствуя, как мазь всё ещё жжёт кожу, и думал о ней. О том, как она сидела рядом весь день. О том, как она не ушла, когда он её прогонял. О том, как она держала птицу в ладонях. О том, как сказала «ты хороший». И о том, что, кажется, он начинает к ней привыкать.
Эта мысль его пугала. Он не хотел привыкать. Не хотел нуждаться в ком-то. Но где-то глубоко внутри — там, куда он не заглядывал, — он уже знал, что привык. Что она стала частью его жизни, такой же необходимой, как глина для лепки, как воздух для дыхания. И что если она вдруг исчезнет, что-то сломается. Что-то внутри него.
За стеной Лилли наконец легла в кровать. Ей было холодно, и она натянула одеяло до подбородка. Но прежде чем закрыть глаза, она вдруг встала, подошла к двери и чуть приоткрыла её. В коридоре было тихо. Она наклонилась и положила под дверь соседней комнаты маленькую глиняную чашку — ту самую, которую слепила сама и которую Енок обжёг в печи. А рядом с чашкой оставила клочок бумаги, на котором тонким, аккуратным почерком вывела:
«Поправляйся. Л.»
И закрыла дверь.
А наутро, когда Енок нашёл эту чашку и эту записку, он долго стоял в коридоре, вертя их в руках. И впервые за долгое время — может быть, за целый год — он улыбнулся. По-настоящему. Но этого никто не видел. Кроме мисс Перегрин, которая проходила мимо и сделала вид, что не заметила. Она прошла в свой кабинет, села за стол и открыла дневник. И записала в него всего одну строчку:
«Кажется, наш Енок нашёл того, ради кого стоит быть хорошим».
А потом закрыла дневник и улыбнулась.