Утомлённое солнце Нежно с морем прощалось, В этот час ты призналась, Что нет любви.
Мне немного взгрустнулось — Без тоски, без печали В этот час прозвучали Слова твои…
Том Рэддл ненавидел всей душой порты, корабли и людей. Сегодня именно в такой последовательности. Шрам над левой бровью саднил, не от ветра, не от соли. Том машинально коснулся рубца кончиком пальца, провёл вдоль, будто читая шов на старой ране. Ваза была антикварной, Абракас сам выбирал её в подарок на свадьбу друга и господина. Тончайшая работа стеклодувов треснула с хрустом, осколки брызнули веером. Красивая была ваза. Жаль. — Ответь мне на один вопрос, Абракас. Почему никто ещё не избавил человечество от этих пернатых ублюдков? Пронзительный чаячий крик, грязный, надсадный, как несмазанная петля, был ему одновременно и иллюстрацией, и насмешкой. Палуба под ногами вибрировала, двигатели уже работали, разгоняя воду в пену. Пахло солью, ржавчиной и чьим-то дешёвым табаком, кажется, из курительной комнаты второго класса. По трапу тянулись пассажиры, носильщики с кофрами, дети с гувернантками, женщины в белом и голубом, не практичных цветах, которые к вечеру станут одинаково серыми от океанской мороси. Том смотрел на них, как на меню в плохом ресторане с выражением «выбор есть, аппетита нет». — Мой Лорд, — начал Малфой осторожно, подбирая слова с той же тщательностью, с какой выбирал вино, — эти твари не чувствуют магии. Их разум слишком примитивен даже для страха. Возможно, поэтому они до сих пор… живы. Малфой переступил с ноги на ногу. Правое бедро ныло тупо и глубоко, как память о недавней вспышке господина. Заклинание подсечки было коротким, почти дружеским, пусть и весьма ощутимым, Лорд был в хорошем настроении в тот день. «Хорошее настроение» означало, что никто не умер. Почти. Бедро болело, и Абракас позволил себе мысль, которую никогда бы не произнёс вслух: «Если круиз не поправит ситуацию, мы все охромеем. В лучшем случае». — Думаю, нам стоит пройти в каюту до отплытия. Здесь может быть весьма людно, Господин. Телохранители повинуясь сигналу Малфоя сдвинулись тенями, проверяя коридор. — Пустое, Абракас. Разве не ты инициатор этой увеселительной прогулки в мир вони, чаек и шума. — Мой Лорд. Наши финансовые дела не столь удачны последние пару месяцев, чтобы не попытаться привлечь новый поток инвестиций от Штатов. На борту аристократия, совет попечителей Ильверморни, видные деятели близкие к нашему, прости Мерлин, министерству — Абракас не стал скрывать смешок — И МАКУСА, а также представители Русской аристократии. Старые семьи. Если в процессе путешествие станет чуточку приятней… Что ж. — Ты решил, что мне не хватает качки и дурных духов, и я стану покладистее? Полно Абракас, мы знакомы всю жизнь. Я скорее поверю в то, что наши люди скинулись на аренду всего лайнера, чтобы отдохнуть. Распустились, — прошипел Том с таким отвращением, будто слово оставило на языке привкус дешёвого портвейна. Абракас благоразумно промолчал. Он умел молчать так, словно это была фамильная добродетель Малфоев, передаваемая вместе с серебром, гербами и привычкой выживать рядом с людьми, которые могли испепелить тебя за неправильно поднятую бровь. Однако Том ценил именно прямоту старого друга, несмотря на собственное раздражение. — Мой Лорд, каюта подготовлена. Я распорядился убрать всё лишнее. Цветы, корзины с фруктами, приветственные открытки капитана… — Оставить. — Открытку? — Капитана, Абракас. Если он не будет виноват в качке… Оставить капитана. Малфой успел только слегка склонить голову, когда со стороны трапа раздался женский голос — громкий, радостный и совершенно неприлично живой для этого серого утра. — Осторожнее с кофром! Там коллекция винила, молодой человек, не ваша совесть! Том медленно повернул голову. На палубу поднималась женщина в меховой накидке цвета сливочного крема, с таким количеством колец, что её правая рука могла бы служить весомым аргументом как в раздаче пощечин, так и в финансовой игре. За ней суетились носильщики, горничная, два чемодана, три шляпные коробки и маленькая собачонка, заранее ненавидевшая весь мир, по визгу напомнившая тех же ненавистных Тому Чаек. Женщина смеялась, отряхивала перчатки, спорила с носильщиком, здоровалась с кем-то невидимым и занимала пространство с той беззастенчивостью, какая бывает только у очень богатых женщин, эпидемий холеры и стихийных бедствий. — Кто это? — спросил Том. — Леди Харроугейт, — тихо ответил Абракас. — Американские связи, британский титул, русские деньги через покойного второго мужа. К сожалению, крайне полезна. — «К сожалению» … это единственная часть твоего отчёта, которая внушает доверие. Леди Харроугейт наконец заметила их и просияла так, будто лайнер был нанят исключительно для того, чтобы доставить её улыбку через океан. — Мистер Малфой! Дорогой мой, вы выглядите так, словно уже жалеете, что подписались на сие прекрасное волнительное путешествие! — Леди Харроугейт, — Абракас поклонился безупречно. — Я начал жалеть ещё до того, как услышал, что у вас с собой коллекция пластинок. Леди Харроугейт расхохоталась открыто, грудным смехом, от которого чайки на миг замолчали, будто оскорбившись конкуренцией. — Мой дорогой, представьте же мне наконец вашего друга. — Для этого круиза я решил, что лёгкий флёр тайны развлечёт всех нас. Зовите меня Лорд В., леди Харроугейт– Том едва поднес унизанную перстями руку к губам, не более чем изобразив приличествующий поцелуй. — Проводите же даму до каюты, дорогой друг. И вы, Лорд В., разумеется. Терпеть не могу эти плавучие лабиринты. В прошлом году на пути в Буэнос-Айрес я трижды заблудилась и в итоге ужинала в компании судового механика. Очаровательный человек, но пах соляркой. Моя милая Айна с ног сбилась в моих поисках, можете себе представить, джентльмены. Она рассмеялась, и смех этот прокатился по палубе, как волна, ударившаяся о борт. Том позволил себе улыбку по виду тонкую, бескровную, существовавшую исключительно в рамках протокола. Коридор встретил их полумраком и запахом полироли. Стены мягко вибрировали, где-то в глубине лайнера работали машины, обещая скорое отплытие. Леди Харроугейт щебетала, не умолкая ни на секунду, перескакивая с темы на тему, как камешек, пущенный по воде. — …и непременно заходите сегодня на коктейль. Я настояла на отдельном салоне, мой покойный Остин, мир его праху, всегда говорил: «Дороти, если не можешь заполучить весь пароход, заполучи хотя бы салон». Он был мудрым человеком, хоть и занудой. Ах, вот мы и пришли. Айна, душенька, откройте. Последняя фраза была брошена в полуоткрытую дверь каюты, за которой угадывалось движение — кто-то лёгкий, быстрый, явно уже успевший распорядиться багажом к приходу хозяйки. И в тот момент, когда дверь распахнулась, Том почувствовал запах. Он не был навязчивым. Скорее угадывалась тень запаха, воспоминание о нём. Сандал, что-то горьковато-зелёное, и под этим та самая нота, которую он мог узнать из тысячи. Узнал бы и в аду, наверное. Духи висели в воздухе ровно секунду. Лёгкий шлейф. Том не замедлил шага. Не повернул головы. Его лицо осталось тем же, чем было мгновение назад маской светской любезности, нанесённой поверх бездны. Они проводили леди Харроугейт до порога, склонил голову ровно настолько, насколько требовали приличия, и отступил в сторону, давая Малфою возможность рассыпаться в прощаниях. Он сам создавал кошмары. И если прошлое решило нанести визит, оно будет ждать. Оно умеет ждать. Как и он. — До вечера, леди Харроугейт, — произнёс он, и голос его был безупречен. — Ваши коктейли рискуют стать единственным спасением этого путешествия. Леди расхохоталась, польщённая. Малфой что-то добавил, закрепляя светскость. Дверь закрылась. Том шёл прочь по коридору, не оглядываясь. Шрам над бровью саднил, и в этой сладкой сейчас боли было больше правды, чем во всех словах, сказанных им за утро. Абракас догнал его через несколько шагов. Он чувствовал, что-то изменилось. Но благоразумно молчал. Фамильная, мать ее, добродетель.***
Дороти Харроугейт оказалась женщиной, которая умела говорить без пауз и есть без аппетита. За ужином она успела заново в беседе похоронить двух мужей, похвалить третьего, обругать французских портных, назвать МАКУСА «милыми бюрократическими мальчиками» и трижды напомнить, что деньги любят движение. Том почти её одобрил. Почти. — В Америке сейчас дурные времена для робких вложений, Лорд В., — сказала она, взмахнув вилкой так, будто посвящала его в рыцари. — Все хотят гарантий. Я гарантий не люблю. От них пахнет бедностью и дешевым декадансом. — Отсутствие гарантий обычно пахнет трупами, — ответил Том. — Или судебными издержками. Второе раздражает сильнее. — Ах Лорд В., вы говорите как настоящий Британец. — Бухнул в густые усы мистер Фогерти. — Дороти, похоже вы нашли себе компаньона под стать уже в первый вечер. — Вы, американцы, Сесил излишне много обещаете и крайне мало делаете — наставила на него вилку мисс Харроугейт. — Зато британцы славятся своей крайней осторожностью, граничащей с педантичным воздержанием от риска. — Воздержание, мистер Фогерти, — сказал Абракас, отложив вилку, — полезно только в тех случаях, когда за него кто-то хорошо платит. Во всех остальных это просто дурное воспитание под видом нравственности. За столом засмеялись. Кто-то слишком громко, кто-то слишком поздно, кто-то с тем жалким усердием, с каким люди смеются рядом с деньгами. Абракас улыбнулся тонко и безупречно, будто смех тоже входил в перечень заранее согласованных инвестиций. Том поднял бокал, не отпивая. Он следил не за Леди Харроугейт. Дороти была понятна как разделочная доска на кухне: вдова с капиталом и титулами, опасная ровно настолько, насколько опасен тяжёлый шкаф на качающемся корабле, что может раздавить, но редко делает это намеренно. А вот остальные, собравшийся в уютной кают-кампании вызывали зубную боль своим существованием. — Ах, к чёрту риски, — продолжила леди Харроугейт. — Риск — это единственная форма вежливости, которую будущее ещё принимает. Айна, душенька, где же вы? Принесите нам ту пластинку. Нет, не Вагнера, ради всего святого. После Вагнера у мужчин появляются идеи, а у женщин мигрень. Где-то за спиной Тома мягко открылась боковая дверь. Запах… Сандал. Горькая зелень. Сладкая нота под ней — такая тонкая, что другой принял бы её за случайность, за шлейф чужих духов, за память ткани, вынутой из дорожного сундука. Том не верил в случайности. Случайности не более чем ложь, которую лень доказывать. А Тёмный Лорд никогда не ленился. — Эту, миледи? — спросил женский голос. Очень спокойный, бархатный между меццо и контр-альто. Сдержанный до почти полной бесцветности, с едва уловимым акцентом. У Тома едва заметно дрогнули пальцы на ножке бокала. Хрусталь не треснул. Это было уже достижение. Дороти обернулась с сиянием человека, который владел не только пластинкой, но и правом заставить всех вокруг её слушать. — Да, да, именно её. Моя драгоценная Айна обладает отвратительно точной памятью. Удобнейшее качество в женщине, если не жениться на ней. — Смертельно неудобное, если жениться, — заметил Том. Смех снова прошёл по столу. На этот раз осторожнее. Абракас посмотрел на него на долю секунды дольше, чем требовалось. Потом перевёл взгляд на женщину у граммофона. Потом заиграл граммофон. Первые ноты были тихими, чуть хриплыми, будто игла задела не пластинку, а старую рану. Том не двинулся. Только пальцы на ножке бокала сжались сильнее. Он знал эту мелодию. Долохов когда-то поставил её в доме на Грейвс-стрит, смеясь, что магглы хотя бы иногда способны на приличное отчаяние. Тогда в соседней от музыки в гостиной, комнате пахло дождём, вином и ЕЁ волосами. Тогда ОНА стояла у окна босиком, в его рубашке, и сказала, что эта музыка звучит так, будто кто-то заранее простил убийцу. У Долохова была польская пластинка — старая, затёртая по краям, с голосом, который не умел расставаться достойно. В той песне не было ни утомлённого солнца, ни общей вины, ни этого почти светского обещания не злиться. Там просили ещё один день. Последний. А после позволяли миру рухнуть. A potem niech wali się świat. Том помнил перевод. Его жена когда-то произнесла эти слова ему в шею, лениво, почти насмешливо: А потом пусть рушится мир. Теперь мир оставили целым. Просто заменили слова. Том моргнул. Леди Айна стояла в полутени, держа пластинку обеими руками. Тёмное платье без единого лишнего украшения, высоко закрывающее горло, волосы убраны так гладко, что ни одна прядь не позволяла себе самостоятельности. Лицо оставалось чуть в тени, профиль спокойный, почти чужой. Почти. Ноты поднялись из граммофона с мягким шорохом, будто кто-то провёл ногтем по старому письму. Том наконец посмотрел на ее руки. Тонкие пальцы, изящные с длинными ногтями, аккуратными, острыми. Большой палец на мгновение задержался у края пластинки в точности, как когда-то задерживался у края фарфоровой чашки перед тем, как она говорила нечто непростительное. Леди «никакая не» Айна подняла глаза, взгляд темных бездонных глаз затягивал, заставлял остановиться, прежде чем произнести следующую реплику. Это было почти неприлично. — Леди Айна, — произнесла Дороти с торжеством фокусника, вытаскивающего из шляпы не кролика, а завещание, — позвольте представить вам Лорда В. Таинственный человек, ужасно остроумный. Ужасно полезное качество на корабле, где все остальные успели рассказать о себе слишком много. А также мистер и Миссис Фогерти, мисс Черчит и мистер Гривс. Ай бедолага уже уснул. Всех остальных ты знаешь, моя девочка, все та же редкостно поганая компания. Айна сделала лёгкий реверанс, не отводя зрительного контакта. — Милорд. Господа. Дамы. — Леди Айна. Редкое имя. — Том склонил голову. — Редкие имена удобны, милорд. Их труднее спутать с чужими. — Или легче запомнить. — Это зависит от того, кто вспоминает. Дороти довольно засмеялась, прерывая напряженность момента, которую заметили едва ли трое за обширным столом. — Вот! Вот за это я и прошу мою дорогую девочку оставаться при мне. Говорит мало, зато каждый раз так, будто оставляет штамп под завещанием. — Разумная привычка, — сказал Том. — Завещания часто честнее живых людей. Айна чуть повернула голову. Теперь свет коснулся её лица сильнее, скулы, линия губ, тень от ресниц. Ничего явного. Ничего, что можно было бы назвать уликой.***
Первые четыре дня круиза Том Рэддл был безупречен. Он просыпался рано, когда океан за иллюминатором ещё лежал серым, непроявленным, как фотопленка, ожидающая реактивов. Приводил себя в порядок с той методичностью, с какой хирург моет руки перед операцией, в ход шла холодная вода, бритва, запонки, манжеты. К завтраку он выходил уже собранным, будто не человек, а лезвие в дорогом костюме. Абракас, встречавший его у дверей кают-компании, внутренне ликовал. Не показывал, разумеется, Малфой вообще редко показывал то, что можно было использовать против него, но в глубине души позволял себе осторожный оптимизм. Его Господин вернулся в свою стихию. Охота на крупную дичь всегда была его лучшим лекарством. За четыре дня Том Рэддл успел то, что они планировали на все двенадцать дней. С Фогерти вышло легко, так как к третьему дню он уже трижды звал Тома «заглянуть без дам». Рэддл вежливо уклонялся. Абракас мысленно поставил галочку. Фогерти должен был захотеть. Желание всегда надёжнее логики. Чета Вайрон готова была подписаться под чем угодно, лишь бы их британские деньги выглядели американскими. Том мысленно поставил галочку. Тёмный лорд даже успел провести с русскими аристократами два вечера, не выдав ни единой эмоции. Русские были осторожны, умны и держались особняком. Но один из них, пожилой князь с лицом гончей и манерами человека, пережившего две революции, после второго бренди сказал: «Вы, англичане, всегда приходите поздно, зато с документами. Я это уважаю». Это почти означало «да». И если бы в каюте его супруге не звучала проклятая пластинка, Том мог бы назвать вечер почти приятным. Американец подписал бумаги в четверг. В пятницу утром Том стоял у иллюминатора и смотрел, как чайки гадили на шлюпку, трепля несколько тухлых рыбешек. Он смотрел на это четыре минуты. Потом сказал: «Хотя бы у кого-то день удался». Абракас не засмеялся. И самое сложное, он ни разу не повыситл голос на Пожирателей, сопровождающих Господина почти невидимой охраной, так и на оставшихся на большой и не очень земле. Абракас, получавший ежедневные отчёты по защищённому каналу, с удивлением отмечал, что ответы Лорда стали короче, суше и эффективнее. «Утверждаю», «отказать», «ждать», «передать Лестреинджу». Ни одной вспышки ярости. Удивительно. К четвёртому дню Абракас Малфой позволил себе мысль, которую не позволял уже полгода: возможно, всё наладится. В коридоре пахло сандалом.***
Океан за бортом лежал ровный, маслянисто-чёрный, в редких блёстках звёзд. Лайнер дышал размеренно, как спящий зверь, и где-то в его утробе уже звенели первые бокалы. Наступал вечер, и Том Рэддл, Тёмный Лорд, человек, заставлявший чиновников заикаться, а авроров седеть раньше времени, шёл на коктейль к леди Харроугейт. В салоне было слишком тепло. Том ненавидел это тепло, липкое, густое как смешанное с молоком масло, почти так же, как портовый ветер и чаек: оно делало людей расслабленными, разговорчивыми и уверенными, что мир создан для их удобства. Американцы смеялись у камина. Кто-то обсуждал Ильверморни, политику новой директрисы-южанки, кто-то курс галеона, кто-то предстоящий шторм, как будто шторму было дело до чужих предсказаний. Абракас двигался между группами легко, изящно, с бокалом в руке и болью в бедре, замаскированной лучше, чем большинство политических убийств. Она была рядом с шумной Дороти. Всегда. Тенью за плечом леди Харроугейт, тихой нотой в углу салона, фигурой у граммофона. Она не заговаривала с ним без необходимости, не искала встреч, не подавала знаков. В этом была особая жестокость, ведь леди Айна вела себя так, будто ничего не было. Будто он случайный попутчик. Черт бы побрал старую дуру и ее пластинки. Ваза, подаренная Абракасом, разбилась четыре года назад. Иногда Тому казалось, что осколки всё ещё лежат между ними. Она поднимала бокал, он отворачивается к окну. Она ставила пластинку, он смотрит на воду. Каждый жест шаг по стеклу, босиком, молча. Проклятье, любая из дам от самых юных до престарелой леди Астер в кают-кампании Харроугейт ждала одного его мановения руки, чтобы упасть к его ногам, если он того захочет. Любая… Он помнил её кожу. Тусклый шёлк под пальцами там, где плечо переходило в шею. Он помнил, как однажды провёл ладонью вдоль её позвоночника, медленно, позвонок за позвонком, так как змея скользит по шелку, и она выгнулась с тихим выдохом. Вкус её губ, когда она впервые поцеловала его сама, без приказа, без просьбы, будто он был не Тёмным Лордом, а мужчиной, которого можно целовать, проводя языком по сухим губам. Она знала своё тело с той же пугающей точностью, с какой знала его. Знала, где он сломается. Знала, где станет бессловесным, беспомощным, живым. В темноте их спальни не было господина и подданной. Были двое, говорившие на языке, который никто больше не понимал, древнее чем любой из существующих, сложнее чем Парселтанг. Том сжал портсигар. Металл нагрелся в ладони. Он вошёл в салон ровно в тот момент, когда Дороти Харроугейт провозгласила тост за «безнадёжно ответственных мужчин, которые хотя бы раз в жизни должны совершить безответственную глупость». Все засмеялись. Рэддл позволил себе улыбку, которую знающие его люди назвали бы «Улыбкой людоеда». Но таких людей на всем лайнере было двое. Она стояла у граммофона, меняя пластинку. Сегодня тёмно-синее платье с глухим воротом. Он ненавидел на ней любой цвет кроме черного. Цвета уродовали ее, делали слишком чужой. Волосы убраны низким узлом, изящная шпилька с крупным нефритом. Тонкий макияж, с виду только кожа, гладкая, матовая, светящаяся в полумраке салона, как старый жемчуг. Том подошёл. Ближе, чем позволяли приличия. Ближе, чем позволяла память. — Леди Айна, — произнёс он. — Сегодня вы без бокала. Она не обернулась. Пальцы замерли над пластинкой. — Я не пью на службе, милорд. — А когда не на службе? — Я всегда на службе. Моя госпожа не любит отпускать меня надолго. Она наконец повернулась. Глаза чёрные, с миндалевидным разрезом. В них было спокойствие человека, который давно всё решил. — Вам не нравится русская музыка? Ваши пальцы дрогнули при первых аккордах. Это старое танго. — Вы ошиблись. — Я никогда не ошибаюсь в ваших пальцах, милорд. — Она чуть склонила голову. — Пластинка заедает в третьей дорожке. Позволите пройти? Том не двинулся. За их спинами Дороти хохотала, мистер Фогерти рассказывал что-то о бирже, Абракас разливал бренди. Никто не смотрел. Никто не слышал, уж Малфой об этом позаботился, увлекая в новые витки бесед. — Ты невыносима, — сказал Том на парселтанге, так чтобы слышала только леди Айна. Шипящие звуки прорезали воздух, как лезвие. Она впервые за весь вечер перестала двигаться совсем, так мгновенно и полно, как перестают двигаться змеи перед броском. — Ты тоже, — ответила она на том же языке. — Но я хотя бы не устраиваю сцен. — Я никогда не устраиваю сцен. — Ты устраиваешь их каждую секунду, когда смотришь на меня. — Нагайна. Она протиснулась мимо него, едва коснувшись его предплечья. Прикосновение длилось долю секунды, но этого хватило. Том остался стоять у граммофона. Пластинка заела. «Без тоски, без печали» щелк «Без тоски, без печали» щелк «Без тоски, без печали» … Игла ходила по кругу, повторяя одну и ту же фразу, будто заикающийся свидетель, который боится сказать лишнее. Том смотрел на иглу. Вот что раздражало его на самом деле. Не мелодия. Милосердие новых слов. В польской версии никто не принимал расставание с такой воспитанной кротостью. Там цеплялись за последнее воскресенье, унижались просьбой и были готовы позволить миру рухнуть, когда оно закончится. Здесь слегка грустили. Здесь не злились. Здесь делили вину поровну и принимали разлуку как прощальный подарок, как достойный конец красивой истории. Мерзость. Ложь, превращённая в хорошее воспитание. Рэддл сам поставил иглу на место.***
Пятый, шестой и седьмой день прошли спокойно: переговоры, улыбки, осторожные тосты, вечерняя пластинка. К восьмому дню Том знал каждую царапину на третьей дорожке и ненавидел её почти так же сильно, как себя за то, что ждал. — Найми человека, чтобы эту демонову пластинку выкрали и разбили. Нет, принесли мне я сам разобью ее. Дважды. А потом заставлю собрать и разобью снова. — Рычал Тёмный лорд на восьмой день плаванья. — Старая ведьма крутит ее каждый гребаный вечер. Том мерил каюту шагами — от иллюминатора к двери, от двери к иллюминатору. Движения резкие, рваные, как у зверя в клетке, который уже не проверяет прутья, но ещё не смирился. Шрам над бровью саднил не переставая, тупо, глубоко, словно под кожей засела заноза и медленно продвигалась к кости. Абракас Малфой застыл у дверей каюты. Он не был трусом, Малфои вообще не трусы, это генетически невозможно, но сейчас он испытывал чувство, которое в его роду последний раз испытывал прапрадед, когда понял, что подписал не брачный договор, а смертный приговор. За окном истошно закричали чайки. Чёрт. — Мой Лорд, — начал он осторожно, подбирая слова с той же тщательностью, с какой сапёр выбирает провода, — украсть пластинку у леди Харроугейт… это всё равно что украсть кость у голодного гиппогрифа. Она заметит. Она поднимет шум. И шум этот будет громче, чем сирена этого парохода. — ПЛЕВАТЬ. — Он резко развернулся на каблуке. Глаза горели алым — не магия, просто бешенство. — Старая ведьма крутит её каждый грёбаный вечер. Каждый. Ты слышишь меня, Абракас? Восемь вечеров. Я считал. Малфой позволил себе ровно одну секунду тишины — ровно столько, сколько требуется, чтобы ярость господина не нашла новую мишень — и заговорил. Голос его был мягок, обволакивающ, как шёлк, которым Малфои веками укутывали неприятные истины. — Мой Лорд, я всецело разделяю вашу… музыкальную нетерпимость. Но леди Харроугейт… Вы знаете, как это бывает, Господин, старые деньги, старые связи, старые пластинки. Она неуязвима для прямого воздействия. По крайней мере, до тех пор, пока последний из американцев не подпишет бумаги. Том смотрел на него, долго, молча, пристально. Абракас выдержал взгляд. Правое бедро заныло памятью о подсечке. Он не шевельнулся. — Ты танцуешь, — произнёс Том тихо, и тишина эта была страшнее крика. — Ты танцуешь на льду, Абракас, и лёд трещит. Не лги мне что ты не узнал Её! — Восемь раз, когда вы не могли отвести от неё глаз. Да, мой Лорд. Я узнал. И я молчал, потому что вы были… эффективны. Американцы почти готовы подписать все что вы им предложите, Русские очарованы, даже представители МАКУСА, прости Мерлин, готовы обсуждать условия совместной работы. Вы были безупречны эти восемь дней. — Ты использовал Её как наживку? — В голосе Тома не было ярости. Пока. Было что-то другое — любопытство хирурга, который хочет понять, как устроена рана, прежде чем нанести новую. — Я использовал ситуацию, мой Господин. — Абракас чуть склонил голову, признавая и удар, и его точность. — Леди Айна… Леди Нагайна, лишь счастливое стечение обстоятельств. Том молчал. Шрам ныл так, что хотелось расцарапать его до кости. Ваза, брошенная бывшей женой. Леди Айна чтоб тебя. Тёмный Лорд молчал. И это молчание было страшнее любого Круцио. — Вы несколько лет были… весьма категоричны, — продолжил Абракас тихо. — Наши верные люди боялись поднять глаза. Практически каждая третья сводка из Министерства заканчивалась чьей-то госпитализацией. Вы не спали, не ели, существовали, но не жили. А потом я подумал: круиз, американские инвесторы, Атлантика, две недели покоя и тонкой финансовой политики. Почему бы и нет? Хуже уже не будет. — Хуже будет, Абракас. — Том подошёл вплотную. Теперь он смотрел сверху вниз, и в глазах его плясало алое зарево. — Ты играешь с вещами, которых не понимаешь. — Я понимаю ровно настолько, насколько нужно, мой Лорд. — Абракас не отступил. — Вы ненавидите эту пластинку. Но каждый вечер приходите в салон. Вы проклинаете чаек. Но каждый день поднимаетесь на палубу. Вы говорите, что хотите разбить эту музыку. Но слушаете её. До последней ноты. Каждый вечер. Восемь вечеров. Том медленно выдохнул. Алый огонь в глазах потускнел, но не погас. — Иди, — сказал он наконец. — Дай мне подумать. Абракас поклонился — безупречно, как всегда — и двинулся к двери. У самого порога он остановился. — Мой Лорд? Пластинку… красть? — Не надо. — Том повернулся к иллюминатору. За стеклом океан лежал чёрный, бесконечный. — Пусть играет. Если она выносит эту музыку каждый вечер, значит… значит, она тоже считала. Дверь закрылась с тихим щелчком. Том остался один. Шрам саднил. Пластинка, наверное, уже заела свою третью дорожку. И где-то там, в салоне леди Харроугейт, женщина, которую он не мог ни забыть, ни удержать, ставила иглу на место — вечер за вечером, нота за нотой. Он посмотрел на своё отражение в тёмном стекле. Шрам. Всегда шрам. — Nec sine te, nec tecum, — прошептал он. — Ты была права, Нагайна. Это проклятие. И океан ответил ему тишиной.***
Лондон, дом на Грейвс-стрит. Гроза пришла в три часа ночи. Не предупреждая, не намекая, а как свойственно стихии, просто обрушилась на город. Молнии рвали небо над Темзой, гром сотрясал стёкла, и дождь хлестал в окна с такой яростью, будто хотел проникнуть внутрь и затопить всё, включая память. Том Рэддл не спал. Он стоял у окна в гостиной, босиком, в расстёгнутой до середины груди рубашке, и смотрел, как вода стекает по стеклу, искажая уличные фонари в жёлтые подтёки. Работа не шла, мысли не держались, казалось, все расползалось, как чернила под пролитым чаем. Нагайна сидела на полу у камина, поджав под себя стройные ноги, и перебирала виниловые пластинки. Том смотрел, как её пальцы скользят по корешкам конвертов — не касаясь, почти не дотрагиваясь. Картон был старый, потёртый, с выцветшими названиями. Она выбирала долго. Рэддл никогда её не торопил в такие минуты, хотя и сам не знал почему. На ней была его рубашка. Белая, мужская, с манжетами, которые она так и не застегнула, и они болтались у запястий, когда она поднимала руку. Рубашка была ей велика, плечевой шов сползал на предплечье, открывая ключицу, а когда она наклонялась к пластинкам, ткань натягивалась на бёдрах. Он знал это место. Знал, какая там кожа на ощупь, кожа чувствительнее, чем на запястье, и темнее на тон. Знал, что, если провести там губами, она замрёт и перестанет дышать на четыре три секунды. Шаг. Поворот. Провал. Чертово танго. — Вот эту, — сказала Нагайна, не оборачиваясь. — Ты её ненавидишь. — Я нахожу её… неуместной. — Неуместной… Ты говоришь о музыке, как о покойнике. Она тебе не нравится. Скажи, как есть. — Она мне не нравится. — Уже лучше. Она поднялась с пола одним текучим движением, без опоры на руки. Пластинка легла на граммофон. Игла опустилась. Музыка была медленной и неправильной, будто не мелодия, а последовательность звуков, которые не должны были складываться во что-то цельное, но складывались. Голос, высокий мелодичный тенор пел на чужом языке, произнося слова жестко, заостряясь на «С», теряя мягкость окончаний. Том не хотел слушать, но слушал, так как слушают чужой разговор в соседней комнате, вовсе не из интереса, а потому что тишина была бы отвратительной. Почти порочной. Нагайна подошла к нему. Не вплотную, всегда по началу на расстоянии вытянутой руки. Остановилась. Посмотрела снизу вверх — она была ниже его на полголовы, но никогда не задирала подбородок. Она просто поднимала глаза, и этого хватало. — Потанцуй со мной, — сказала она. — Здесь? — Здесь. Сейчас. Пока пластинка не кончилась. — Я не танцую. — Ты не танцуешь на людях. Здесь нет людей. Здесь только я. Он взял её за руку. Сначала просто сжал пальцы, проверяя что-то, что не мог обречь в слова или даже образы мыслей. Её ладонь была сухой и прохладной, и он вспомнил, как однажды в темноте вёл этими пальцами вниз по своему животу, медленно, потому что она боялась причинить боль и от этого её прикосновение становилось почти невыносимым. Он помнил, как поймал её запястье тогда, прижал к постели над её головой и сказал: «Бойся того, что я могу перестать бояться себя». Они не двигались. Музыка шла такт за тактом, а они стояли посреди комнаты, держась за руки, как двое, которые не умеют танцевать и не хотят учиться. — Мы не танцуем, — заметил он. — Танцуем, — ответила она. — Мы никогда не делаем то, что ожидают. В этом вся суть. — Это не комплимент. — Это и не должно быть комплиментом. Это факт. Ты ходячий набор отрицаний: не человек, не маг, не смертный, не бессмертный. Ты — мой. — Ты слишком много говоришь. — Я говорю ровно столько, сколько ты не договариваешь. Мы в равновесии. Он мог бы поцеловать её. Любой другой поцеловал бы. Но он положил ладонь на её горло. Кожа под его пальцами была прохладной и чуть влажной от духоты помещения. Он знал этот пульс. Знал, как он ускоряется, когда она на грани, и как замирает на секунду перед тем, как она выкрикнет его имя сдавленно и хрипло, будто это слово вырывают у неё силой. — Ты понимаешь, на что идёшь? — спросил он. — Понимаю. — Я не изменюсь. — Я знаю. — Я буду душить тебя. Не руками — собой. Своим присутствием. Своей работой. Своей войной. Ты будешь задыхаться. Она накрыла его ладонь своей и надавила совсем чуть, самую малость, чтобы он почувствовал сопротивление её гортани. — Я уже задыхаюсь. Она повела его руку ниже, по грудине, туда, где рёбра расходились солнечным сплетением. Ткань рубашки смялась под его пальцами. Том смотрел. Большой палец лежал в ямке между ключицами, указательный касался основания горла. Он мог сжать сильнее, вдавить ее в стену, мог оставить синяки, которые она потом не будет прятать под воротником. И она позволила бы, вовсе не из страха, не из покорности, а потому что ей нравилось быть доказательством его неспособности оставаться равнодушным. Он убрал руку с её горла. Медленно. Провёл пальцами вверх — по шее, по подбородку, по скуле. Остановился у виска. — Я не скажу, что люблю тебя, — сказал он. — Я знаю. — Я не скажу, что ты нужна мне. — Я знаю. — Я не скажу вообще ничего. — Не говори… Некоторое время спустя огонь в камине погас. Музыка играла. Они лежали посреди комнаты в ворохе сброшенной одежды двое, которые не умеют любить, не умеют танцевать, не умеют быть вместе и не могут быть порознь. Нагайна прижалась теснее, водя пальцами по его груди. Её прикосновения были единственным, что он не контролировал в этой комнате, и именно поэтому он их терпел. Он не шевелился. Позволял. Не наслаждался, Тёмный Лорд не «наслаждался», а сжимал челюсти и ждал, пока волна пройдёт от основания позвоночника к затылку и схлынет — Nec sine te, nec tecum. — Шепот, похожий на шипение. — Ты никогда не говорила мне, откуда это. — Из одного письма. Очень старого. Очень чужого. Она подалась вперёд и прикусила кожу у основания его шеи, туда, где воротник рубашки не скроет. Не игриво, не дразня. По-настоящему. До красного полумесяца, который через час станет лиловым. Том сжал её затылок, пальцы обхватили основание черепа. Он не давил, держал. Нагайна почувствовала его пульс на своей коже, частый и тяжёлый, выдававший то, что лицо скрывало. Дождь за окном лупил в стёкла, заглушая всё, кроме их дыхания. — Ты укусила меня, — сказал он. Голос был низким, с той особой интонацией, которую она узнавала мгновенно. Предвкушение. — Ты заслужил. Она высунула язык и провела по отпечатку своих зубов медленно, от края до края. Губы были прохладными от остывшего воздуха, язык горячим и влажным. Контраст заставил его ладонь сжаться сильнее. Пальцы сплелись с её волосами, запрокидывая голову назад, заставляя посмотреть в его глаза. Зрачки расширены на всю радужку. Желваки ходят под скулами. Дыхание сбито. — Ещё, — сказал он. Не попросил. Приказал. Она улыбнулась. Медленно, одними уголками губ, не разжимая челюстей. Улыбка человека, который знает: приказ Тёмного Лорда в этой комнате ничего не стоит, если она сама не захочет его исполнить.***
День десятый. Том сидел в кольце матрон, в салоне леди Харроугейт. Они обступили его, как вороны кусок хлеба, сытые, напудренные до вмятин от родинок, разодетые, уверенные, что их дочери имеют значение. Леди Гримторп держала веер так, будто это был скипетр. Леди Блэквуд щебетала без пауз, не нуждаясь в собеседнике, только в присутствии. — Моя Арабелла, — ворковала она, — закончила Шармбатон с отличием. И, вы не поверите, Лорд В., у неё совершенно отсутствует этот ужасный французский акцент. Она говорит как коренная британка. Почти как вы. — А моя Лилитана, — подхватила Гримторп, не давая конкурентке передышки, — владеет маггловским в таком совершенстве, что мы наняли ей переводчика. На всякий случай. Чтобы она не забывала родной язык. Том улыбнулся одними губами. Улыбка не коснулась глаз, не коснулась шрама, не коснулась вообще ничего живого. Это была гримаса вежливости, нанесённая на лицо, как восковая маска. — Переводчик с маггловского на британский, — повторил он. — Какая предусмотрительность. Должно быть, такая предусмотрительность делает юную леди звездой вечеринок. Леди Гримторп засмеялась. Леди Блэквуд засмеялась громче, перекрывая соперницу. Ни одна не поняла иронии. Ни одна не поняла, что он только что вытер об них ноги. Матроны продолжали расхваливать свой выводок, не замечая, что «Лорд В.» уже не с ними. Его взгляд скользнул вправо. Нагайна стояла у кресла Дороти, чуть склонившись к её плечу. В красном, очередной цвет который ей не шел. Она произнесла что-то тихое, ровное, мелодично-тонкое, и сидящие вокруг расхохотались. Леди Харроугейт подняла бокал, салютуя собеседникам. — Ах, где вы находите такие сокровища, Дороти? Я бы отдала за неё двух горничных и мужа в придачу. Мужа особенно. — Мужей не принимаю, — отозвалась Дороти, не оборачиваясь. — У меня своих было три. Этого более чем достаточно, да и Сесил вряд ли обрадуется. Новый взрыв смеха. Нагайна выпрямилась. Её лицо было спокойным, как вода в безветренный день. Глаза темные, неподвижно-спокойные смотрели в зеркало напротив. И Рэддл смотрел туда же. Их взгляды встретились в отражении. — Лорд В.? — Леди Блэквуд тронула его за рукав. — Вы слышали? Я говорила, что Арабелла играет на арфе. — На арфе, — повторил Том, не отрываясь от зеркала. — Это прекрасно. Арфа. Чудесный инструмент. Особенно если на нём выразительно молчат. Дороти поднялась, хлопнув в ладоши. — Айна, милочка, поставь музыку. Думаю, мы все слегка засиделись. Дамы и господа. Молодёжь, потешьте меня танцами. Нагайна двинулась к граммофону. Том поднялся, без спешки, без единого лишнего движения, направляясь к стойке с граммофонными пластинками с видом коллекционера. Они встали почти плечом к плечу, лицом к зеркалу. Рэддл не смотрел на неё в упор. Нагайна не смотрела на него. Только отражение. — Это не перевод, — сказал он тихо, почти касаясь ее. — Нет. — Её пальцы замерли над рычажком. — Подмена. — Да. — Почему ты ставишь её каждый вечер? — Потому что прежнюю я не могла дослушать. — А эту можешь? Она наконец посмотрела на него. — Эту можно пережить. — Значит, ложь. — Значит, воспоминание. Она не вздрогнула. Не обернулась. Её пальцы опустили иглу на пластинку. Музыка полилась медленная, тягучая, та самая, черт бы побрал этот неправильный омерзительный мотив… «Утомлённое солнце… нежно с морем прощалось». — Ты позволила себе уйти от меня, — сказал он на парселтанге. Тихо. Так тихо, что пластинка перекрыла шипение почти полностью. Губы почти не шевелились, что делало их беседу приватнее некуда. «Расстаемся я не стану злиться… виноваты в этом ты и я». Она слушала. Дала мелодии дойти до первого «виноваты». И только потом, всё ещё глядя в зеркало, ответила — так тихо, что пластинка перекрыла шипение почти полностью: — Ты позволил мне уйти, — ответила она на том же языке. — Я не умею останавливать. — Ты умеешь убивать. Ты не убил меня. Значит, не хотел. Она повернулась. Медленно. Теперь они смотрели друг на друга вживую, не в отражении. Её зрачки были расширены на всю радужку, точь-в-точь как тогда, в грозу, на полу гостиной. Голодные. Жадные. Живые. Она замерла, словно змея, заметившая добычу. Или мангуста. — Лорд В., — произнесла она вслух, для окружающих, голосом спокойным и бесцветным. — Вы приглашаете меня на танец? Том смотрел на неё. Зеркало за их спинами молчало. Зеркало знало правду, но зеркала не говорят. — Леди Айна, — сказал он, и голос его был безупречен. — Вы позволите? Она подала ему руку. Ладонь легла в ладонь.***
День двенадцатый. Закат лежал на воде рваным золотом. Солнце усталое, налитое медью, цеплялось за горизонт, будто не решалось уйти. Чайки орали истошно, надсадно, как несмазанная петля. Том не слышал их. Он видел только силуэт. Нагайна стояла у борта. Ветер рвал тёмное платье, прижимал ткань к узким бёдрам, трепал выбившуюся прядь. Она не держалась за поручень, чертова змея никогда ни за что не держалась. Рэддл подошёл не таясь. Шаги тяжёлые, медленные, шаги человека, который устал ждать. — Ты, — сказал он. — Я. — Что ты делаешь здесь? На корабле? Она повернулась. Закат ударил ей в лицо, высветил скулы, зажёг камень в шпильке зелёным огнём. Глаза чёрные, глубокие, голодные как мрак внутри него смотрели не отрываясь. Если долго всматриваться в бездну…. — А ты? Он схватил её. Не за руку, напротив за талию, рывком, грубо, так, что спина впечаталась в поручень. Пальцы сжались на ткани платья, на рёбрах, выше, на том самом месте, где когда-то лежала его ладонь в темноте гостиной. Шрам над бровью полыхнул. К чёрту. Нагайна не отшатнулась, не оттолкнула, тонкими пальцами вцепилась в лацканы его пиджака и притянула ближе. Ещё ближе. Так, что воздух между ними исчез, сгустился, обратился в черную дыру. — Двенадцать дней, — прорычал он. — Двенадцать дней ты ходишь мимо. Дышишь моим воздухом. Смотришь в мои зеркала. Ставишь мою пластинку. — Твою пластинку? — Её смех был коротким, злым, горячим. — Ты ненавидел её. Ты ненавидел меня. Ты дал мне уйти. — Ты ушла сама. — А ты не остановил. Он вжал её в поручень. Бёдра прижались к бёдрам, грудь к груди, пальцы в черных волосах, шпилька упала с металлическим звоном освобождая черный шелк. Её дыхание стало частым, рваным, губы приоткрылись. Нагайна смотрела на него снизу вверх, и в зрачках плясал закат пополам со змеиным голодом. — Я видел. Я видел каждую секунду. Ты сводишь меня с ума. — Ты был сумасшедшим задолго до меня. Он поцеловал её. Жадно, жарко, дико. Так, как целуют после четырёх лет голода по ее прикосновениям, запаху, вкусу. Она отозвалась без колебаний, без игры, без светских масок. Её пальцы впились в его затылок, ногти длинные, черные царапнули кожу. Рэддл зарычал. Чайки взвыли где-то над мачтами. Солнце дрогнуло и провалилось за горизонт, утомленное длинным днем над Атлантикой. Небо налилось лиловым, потом чёрным. — Ты моя, — сказал он, отрываясь на секунду. Губы в губы. Дыхание в дыхание. — Ты была моей. Ты будешь моей. Ты не уйдёшь снова. Ты можешь менять имена, платья, страны, хозяйек, Нагайна. Но не принадлежность. — Принадлежность не доказывают словами, Том. Прикажи, — выдохнула она. — Прикажи мне остаться. Я не подчиняюсь просьбам. — Я не прошу. — Тогда прикажи. — Останься. — Это не приказ. Это мольба. — Останься. — Он сжал её лицо в ладонях. Большие пальцы легли на скулы, указательные у висков. Он смотрел ей в глаза. Без маски. Без «Лорда В.». Без Тёмного Лорда. Просто Том. — Останься. Это приказ. Ты подчинишься. — Нет, — прошептала она. И улыбнулась. — Но я останусь. Он снова поцеловал её. Ветер рвал одежду. Брызги долетали до палубы. Где-то в салоне Дороти, наверное, уже крутили проклятую пластинку. Им было плевать. Они стояли на корме, в темноте, в ветре, в соли — двое, которые не умеют вместе и не могут порознь. — Nec sine te, nec tecum, — прошептала она ему в шею. — Заткнись, — ответил он. И прижал её крепче. Чайки замолчали. Может быть, впервые за весь круиз.***
— Абракас, милый, в следующий раз давай мне хоть немного больше вводных данных. — Леди Харроугейт шутливо стукнула его веером по правой руке. Не больно, но ощутимо. У неё вообще всё было ощутимо, на полную, чересчур. — Мне тоже пришлось импровизировать, — ответил Малфой, не отрывая взгляда от горизонта. Там, в сгущающихся сумерках, уже угадывались огни порта. — Нет никаких гарантий, что по прибытии он не убьёт меня. — Никаких. — Дороти расхохоталась, раскрывая веер. — Будь я на его месте, я бы тоже держала тебя в напряжении. Абракас позволил себе кривую усмешку. Правое бедро заныло памятью о подсечке. Он уже и забыл, когда оно не ныло. — Моя девочка вытрясет из него часть дури, — продолжила Дороти, глядя куда-то в сторону кормы. Туда, где два силуэта почти слились в один на фоне умирающего заката. — По правде, мне так жаль её терять. Два года она за моим плечом. Очень способная. — Способная — это мягко сказано, — заметил Абракас. — Моя девочка не только компаньонка, Абракас. Она за эти две недели спасла мне больше денег, чем три юриста и один покойный муж. Я выбираю слова с той же тщательностью, с какой ты выбираешь, кому служить. — Она сложила веер и постучала им по ладони. — У тебя нет больше товарищей, не умеющих удержать жену? А то у меня образовалась вакансия компаньонки. И потребность в развлечениях. — Если появятся, я вам обязательно сообщу. — Абракас чуть склонил голову. — Кстати, уместно ли называть сестру моей родной тёщи матушкой? Дороти фыркнула. Потом расхохоталась — громко, открыто, тем самым грудным смехом, от которого чайки замолкали, а официанты роняли подносы. — Нахал. Она развернулась и двинулась к салону, но на полпути остановилась и бросила через плечо: — Кстати, Абракас, милый. Если он тебя всё-таки убьёт — я займусь твоими бумагами. В память о нашей чудесной дружбе. — Польщён, — отозвался Малфой. — Но постараюсь выжить. Из спортивного интереса. Дороти взмахнула веером и исчезла в дверях салона, унося тяжелый шлейф дорогих духов. Абракас остался на палубе один, если не считать двух фигур на корме, которые не видели никого и ничего, кроме друг друга. Он сунул руку в карман. Нащупал портсигар, постучал ногтями по крышке и оставил на месте. Бедро не болело. Кажется, впервые за две недели. танго «Последнее воскресенье» / «To ostatnia niedziela»). Впервые исполнена в 1937 году джазовым оркестром под названием «Расставание». В работе упоминается в исполнении Александра Вертинского.