Мальчишка

NC-17
Завершён
5
автор
Фэндом:
Размер:
15 страниц, 5 949 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
5 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
      Мёртвую тишину этажа нарушил мягкий, почти робкий щелчок дверного замка — из номера, закусывая то одну щеку, то другую, вышел растерянный Аркаша. Он замер, уставившись на них с Андреем, смиренно дожидавшихся его неподалёку в креслах тёмного дерева под горящим торшером — так, словно не ожидал наткнуться на кого-то снаружи. Потом, потоптавшись с ноги на ногу, обречённо отрапортовал, взявшись за переносицу:              — Лежит. Разговаривать не хочет, плохо ему, видите ли.              — …Что значит «плохо»? — Покрышкин невозмутимо качнул ногой.              — Мне на мигрень пожаловался. Про живот что-то бормотал, дескать, в ресторане чем-то откормили — теперь мучается.              Он усмехнулся — про себя, совсем не изменившись в лице.              — Пить надо меньше, вот что.              — Ты это ему выговаривай, Саш, а не мне. Я, как водится, посланец, моё дело побеседовать и доложить, коли не шлёпнут. Ты же первым не пошёл — а мог бы. Ты у него на подхвате или кто?              Не поспоришь.              Продолжать было необязательно.              Снова сделалось тихо и глухо, как в танке, как в глубоком подземелье, где из живого были только изредка мигавшие лампы. Только где-то далеко на том конце коридора, у мраморной лестницы, галдели очередные заселявшиеся постояльцы, громыхая чемоданами. Саша невольно отвёл взгляд от потемневшего с досады Аркашиного лица, от всей его фигуры, устало прислонившейся спиной к стене у тяжелой резной рамы, и проследил за скрывающимися за поворотом людьми — их голоса стремительно удалялись, словно они падали, а не шли прочь. Когда исчезли даже обрывки слов и цокот каблуков, время на этаже вновь будто бы замерло. В бледно-желтом свете торшера справа от него выплывала замкнутая и хмурая физиономия Андрея — он неподвижно смотрел куда-то на носки сапог, приставленные вплотную к краешку алого ковра, и единственный ничего не говорил. Не сказал ни слова с тех пор, как они сели здесь вдвоём — как несчастные родственники, впустившие в дом священника, чтобы тот исповедовал умирающего.              За стеной умирал прославленный ас-комдив Гриша Речкалов.              Аркаша, наконец, отлепился от стены и, пройдясь до ближайшего горшочка с раскидистыми ветками-лапами, рассеянно оторвал кисло пахучий листочек, принявшись мять его в пальцах.              — Саша.              Он поднял голову, вопросительно моргнув.              — Что будем делать? На ГПЗ его ждут после двух. Не явится — спросят же, ей-богу спросят.              Спросят, конечно, это верно — и сейчас спрашивали. Только знал ли он, что говорить? Да ещё Аркашина решимость в глазах — ты, мол, отвечаешь, ты же зам, как-никак. Это была одна из тех истин, из тех правильных логичностей, от которых даже ему хотелось скрипеть зубами.              Если зам — означало ли, что ему непременно нужно было выгораживать Григория? А даже если нет, даже если «нет» являлось правильным во всех отношениях ответом — выдал ли бы он его теперь? Он сомневался. К тому же, визит на завод волновал его куда меньше, чем Речкалов. Можно сказать, совсем не волновал.              — А ничего не надо делать, пусть после оправдывается, — ожил вдруг Андрей, поднялся из кресла, закуривая на ходу. — Не Саше же ехать. Ему, может, достанется, если он поедет, скажут, самодеятельность. Ты об этом думал?              — Скорее ему достанется, если он не поедет — иногда лучше перебдеть, чем недобдеть, — возразил Аркаша, дёрнув плечами. — Его замом поставили, пусть он и решает.              — Аркадий, — Покрышкин подпёр ладонью щёку.              — Что?              — Ты, видимо, забыл, что я вообще-то здесь.              Аркадий, уж коли случалась какая несправедливость, в пылу выяснения, кто и за что должен браться, мог переборщить — с этим все уже свыклись. В редкие минуты неприятностей, мгновенно из весельчака преображаясь в собранного и уверенного офицера, он был недурным соратником, но для пущего эффекта ему стоило бы знать всё, да и Андрею тоже. А Саша на самом деле не хотел, чтобы они знали. В какой-то степени это даже забавляло — наблюдать за их попытками разобраться, не ожидая в сущности никакого дельного результата. Результат был ему не на руку.              — Извини, — Аркаша запнулся. — Извини, Саш, просто…              — Проехали, — деланно устало бросил он, махнув рукой. — За завтраком всё нормально было, правильно?              В этом расследовании главное не выйти на себя.              Аркадий задумчиво перегонял воздух от щеки к щеке, силясь вспомнить хоть что-нибудь, а Андрей, поколебавшись, выдал:              — Да он не жрал ничего. Он вчера перебрал, с похмелья без аппетита. Потом, ты помнишь, разъехались — ты на двадцать четвёртый выступать, мы с Аркашей на «Фрезер», Гриша — тоже куда-то там… К обеду возвращаемся, до тебя ещё — внизу его нет, в «Московском» нет. Небось, как приехал — так и валяется. Может, врача вызвать?              Не нужен ему врач. Врачи такое не лечат.              И всё-таки он этого не сказал: сказать — означало сознаться в своей прямой причастности. А легенда представала простой и понятной как мир — в момент возвращения Речкалова навеселе в номер он спал мертвецким сном и ничего не видел, ничего не слышал и слышать не мог. Утром никаких разговоров тоже не было — здесь Покрышкин уже не отходил от правды. Речкалов проснулся мрачным, разбитым и взъерошенным, как воробей, и почти сразу занял ванную комнату, словно его не заметив; за шумом воды угадывался какой-то слабый надтреснутый звук, но точно определить его Саша не смог. О звуке он, впрочем, тактично умолчал — их оно, в конце концов, не касалось. Он просто записал это в голове, как факт, и отложил до лучшего момента на дальнюю полку, словно кусочек мозаики, который некуда пока было вставить. В конце концов, так и получалось: некуда.              — Обойдёмся без врачей, — сказал он, на мгновение опустив веки. — Аркадий, я тебя попрошу: спустись сейчас вниз и дозвонись до ГПЗ-1, спроси, сойдёт ли им за выступающего заместитель, Трижды Герой. Попробуем провести рокировку.              — Саша… — начал было Андрей, но тут же умолк под его взглядом — а затем сполз ниже по кресловой обивке, окончательно сдавшись.              — А что по поводу?.. — Аркадий указал на запертую дверь.              — Если спросят про Речкалова, ответишь, что комдив в госпитале — осколок в ноге опять беспокоит. Проверять не станут, делать им нечего.              — Как удобно.              Покрышкин по-птичьи склонил голову набок и прищурился. Аркадий, давивший до того усмешку, мигом посерьёзнел.              — Ладно. Ладно, схожу, позвоню… Но я бы на твоём месте припомнил ему это как-нибудь — пусть хоть «спасибо», хе-хе, скажет.              — Да уж, — ввернул Труд. — От Речкалова «спасибо» — это как Звезду Героя получить.              Саша благополучно пропустил его утверждение мимо ушей. Он смотрел, как Аркадий спешно удалялся в сторону мраморной лестницы.              Отяжелевшим после утренних сборищ умом он уже пытался хотя бы прикинуть, что говорить с трибуны в ГПЗ-1 через два часа, и упорно отмахивался от обжигавшей затылок неясной боли, периодически перетекавшей горячим шариком куда-то вниз, к самой шее, а потом по позвонкам. Боль не отпускала с самого приезда и была такая, словно тугой воротник мундира сдавливал где-то кровоток — он машинально сунул под него два пальца и оттянул, поморщившись. Не помогло. Только виски вдобавок ко всему стало покалывать, точно их набили изнутри мелкой острой крошкой.              — Чего это у тебя? — Андрей вдруг привстал с кресла, потянувшись к нему. — Пятно какое-то…              Не сразу Покрышкин понял, на чём задержался его пристальный взгляд. Он тотчас же отдёрнул пальцы от воротника.              — Ерунда, — отрубил он, поднимаясь на ноги. — Бритвой оцарапался, наверное.              — Ну-ну, — хохотнул Труд. — Брадобрей наш. Ты к нему? Значит, попытка номер два. Откликнется ли комдив Речкалов на бодрящую соколиную песнь заместителя Покрышкина как в старые времена? Вот в чём вопрос…              На мгновение он отчётливо уловил эхо голоса Вадима — и чуть не вздрогнул.              — Отчего бы ему не откликнуться? Он и сам своего рода сокол, Андрей.              Тот только поморщился едва, запрокинув голову к сиявшим под потолком лампам. Вытянутые ноги покоились посередине ковра, словно бревно поперёк дороги: запнёшься — не устоишь. В этой нарочитой расслабленности он прочёл что-то притворное, спрятанное, но смолчал, медленно прохаживаясь у дверей в номер.              — Ты и сам знаешь, что это, выражаясь языком учёных, утверждение спорное и мало чем подкреплённое, Саша. Сокол — он и в душе сокол, а тут так… ящерица, которая время от времени кожу сбрасывает, и иногда почему-то вместе с кожей из неё лезут перья. Она иногда даже вспархивает на веточку-другую, верно, но в общей картине что это меняет?              Он знал, что в общем и целом — ничего. Как бы ни хотелось отрицать, в Речкалове всегда было что-то такое, что выделяло и как бы отделяло его от массы прочих. До того, как стремительно пойти на повышение, он был мальчишкой, рвавшимся покорять небо, и, несмотря на всю пугающую амбициозность, которой позавидовали бы и генералы, в нём одновременно пряталось что-то, на взгляд Покрышкина, очень чистое и почти детское — что-то, за что было легко простить недостатки. И неважно, что сам он оставлял их без внимания, без должной, требовавшейся от всех без исключения проработки — Гриша, кажется, всегда жил мыслью о том, что был хорош именно таким. Неизменным.              Когда-то он бы тоже сказал ему: не меняйся, следуй за мной, будь со мной, я укрою тебя и подброшу вверх, когда не будет сил лететь самому. Но он не был уверен теперь, что Речкалов вообще вспоминал о тех днях под его крылом — и уж тем более с удовольствием. Люди его нынешнего уклада воспринимали далёкую неопытность как постыдное пятно, как тему, которую не к месту непременно поднимут на застолье ради того, чтобы заставить тебя покраснеть.              Покрышкин повернулся к Труду.              — Намекаешь?              — Да нет. Знаешь, мы когда-то с Гришей очень даже хорошо ладили, — Андрей устало улыбнулся и посмотрел куда-то мимо него, словно и впрямь видел это недалёкое прошлое. — Я бы не думал жаловаться. Но для кого-то слава, почести и всё такое — не награда, а совсем наоборот. Вот что я хочу сказать, Саша. Я скучаю по прежнему Грише. Не по комдиву, а по другому, из сорок второго, или раньше… По нашему рыжему…              Потом он снова умолк, смешно сложив руки на животе поверх ремня, и опустил глаза. Может быть, высказаться оказалось труднее, чем думалось, в конце концов в этих словах было слишком много личного — даже между ними двумя.              Саше вдруг показалось, что он словно бы сдвинул в сторону очень тоненькую завесу — мельком подсмотрел недозволенное. И что-то быстрой тенью легло на его сознание: какой-то навалившийся вопрос, который надо было срочно задать, пока есть лучший момент… Но тень слишком стремительно рассеялась — он не успел ухватиться за ускользнувшую юркой мышью мысль, отвлёкшись на поднимавшихся в номера по лестнице людей, а опомнившись уже не смог вернуться.              — Я тоже, — только и сказал он негромко, едва заторможенно, сжав губы. — Я тоже скучаю.              А потом скрылся за дверью.              

***

Речкалов спал сладко, накрывшись одеялом до самого носа и высунув оголённые ступни за край кровати — любо-дорого смотреть. Речкалов спал среди полуденных лучей и летающих пылинок как ангел, как волчонок, с трудом натянувший на себя шкуру ягнёнка, как невиновный, как наплакавшееся дитятко, как хороший несчастный человек. Речкалов спал, позабыв обо всём, как будто ничего не случилось. И, возможно, это было главное — то, как вопреки всему тело сдаётся, даже если в мозгу бушует буря, как оно спасает, даже не зная этого, отодвигая от тебя и других опасность и боль непроницаемой плёнкой сна хотя бы на время.       Речкалов спал — и поэтому в тот день всё было так, как было, и стало так, как стало: непонятно, странно, незаконченно, словно портьеры резко сдвинули на середине. Всё замерло где-то на краю, на самых кончиках пальцев Покрышкина, отыскавших его растрёпанные рыжие волосы, но так и не осмелившихся властно вплестись в них.              Запертая комната хранила тишину. Здесь всё было уже не таким, как ночью, и, может, поэтому ему стало легче, когда он вошёл — легче, чем когда уходил с утра. Его встретили залитые теплом стены, и ещё едва спертый воздух, и привычная горстка окурков в пепельнице у недочитанной вчера книги. Книга лежала иначе, чем он её оставлял, обложкой вниз. На столбике кровати у изножья висела Гришина фуражка, в кресле — смятый мундир. Золотые звёзды покоились на ткани, алыми пятнами пестрели муаровые ленты колодок, и в этой небрежности крылся весь он — небрежный к правилам и всегда сам по себе.              Саша сидел на краю чужой постели и долго смотрел на звёзды — на блеск их острых граней и лучей, на то, как они тускнели, стоило солнцу уйти за облако, и вспыхивали заново, когда оно возвращалось. Солнце едва трогало Гришину макушку — медь волос под пальцами загоралась пламенем изнутри.              Каким был этот Речкалов? Может быть, только во сне он становился прежним, Гришей из воспоминаний Андрюшки — их беспокойным самоуверенным мальчишкой, который, впрочем, ухитрялся найти слушателей для своих трогательных мечтаний о славе. Он взвалил на себя такую ношу, которая была ему не по силам и никому кроме него не была нужна — он принял её как благоволение судьбы, как награду, которая была ценнее всего остального, как шанс. Это было храбро — и губительно.              Он попытался рассмотреть лучше, разглядеть что-то, какую-то крупицу, что по мельчайшим следам, теряющимся в памяти, привела бы его к тому Грише, ясному как день, не пришедшему в ночи живым кошмаром. Веснушки у него на носу — они никуда не исчезли и пестрели на загорелой коже; мягкий рот и трогательную ямку над верхней губой; неподвижные во сне брови — левая в минуты задора подлетала вверх сама собой и Саша почти не устоял перед желанием поласкать, провести по ней большим пальцем. На эту рыжину, на прищур карих глаз слишком легко велись женщины — и выходило так, что он тоже вёлся, искал всё это. Даже вчера искал, и только потому смолчал, покорившись его объятиям.              Но, может быть, он всё-таки изменился необратимо? Может быть, оттого хотел иначе?              Как он хотел? Чтобы вот так, грубо и грязно? Где он только этому выучился?              Он склонился ближе, так, что почти касался носом Гришиной макушки — словно намеревался поцеловать ребёнка перед сном; там, ниже, где волосы были короче выбриты, лёг ладонью, будто брал в руку чашу, и приподнял за голову — но не поил, не давал ему воздуха, ничего не делал из того, что обычно следовало за этим жестом. Его веснушки походили на мушек, отчаянно и навязчиво толокшихся в поле зрения, не сморгнуть. Ласковые крапинки, облюбовавшие курносое лицо, подарок солнца солнышку.              Саша погладил одну, вторую, и с третьей пошёл в разнос, обводя каждую — но насторожился, уши навострил, заметив перемену в ритме дыхания. Оно остановилось, почти замерло, и он поймал мгновение, секунду, которая, казалось, сорвалась слезинкой с дрогнувших ресниц. Потом дыхание снова пошло, участилось — резкий вдох, как после нырка на глубину, следом выдох, теплый, царапнувший подбородок.              — Спи, — произнёс он негромко, глядя на шевелящиеся Гришины губы. — Не смотри на меня, спи…              Но тот всё равно вопреки словам посмотрел — как-то устало, несмотря на сон, обречённо, по-щенячьи.              — Что ты здесь делаешь? — спросил.              И так спросил, будто во всём вопросе слово «здесь» было гораздо важнее слова «делаешь» и уж тем более важнее так и не сказанного «со мной».              — Я хочу поговорить.              Речкалов усмехнулся, закатив глаза.              — Сперва стоило бы уточнить, хочет ли твой командир с тобой разговаривать, Покрышкин. Ты видишь на моём лице это неимоверное желание?              Саша из приличия прищурился.              — Не вижу, — констатировал он, едва сжимая пальцами чужой загривок.              Потом, не добавляя ни слова, дотянулся до его губ, незаметно проползая дальше на постель и отодвигая Гришу к стене. Угол, из которого не выбраться, тихий капкан между взбитыми подушками и утекающим к ногам одеялом — так оно и сложилось, и так, наверное, чувствовал Речкалов. На поцелуй он не отозвался и дёрнулся смешно, попытавшись укусить его в губы и оттолкнуть, ладонями жёстко упёрся в грудь. Но Саша видел в каждом его жесте и вдохе притворство, и это, пожалуй, даже злило — после такой щемящей искренности в ночи ложь он воспринимал болезненно.              — Ты меня не заставишь, если я не захочу.              — Верно, — едва кивнул он. — Мне и не придётся. Заставлять.              На второй раз сопротивления было меньше — но и насовсем оно не исчезло. Он только крепче стиснул в пальцах рыжие вихры, мокро сминая его губы, когда Гриша вдруг поморщился, непослушно мотнув головой.              — Ты придаёшь слишком много значения всему.              — Да ну?              Он взял Гришино красное как маков цвет лицо в ладони, не давая больше смотреть по сторонам или отстранённо изучать бледные обои за плечом.              — Хватит отворачиваться от меня.              — Саша.              — Хватит, я сказал.              Сегодня я спасу тебя единожды — и в будущем, возможно, спасу ещё не раз, когда ты где-нибудь напортачишь. Потому что больше некому. Потому что это моя обязанность. Но пожалуйста — хватит лгать.              Пусть он побудет прежним. Таким, каким был до начала этой нелепой погони за славой всерьёз — лёгким на подъём, живым, золотом в руках, которое хочется удержать до последней крупинки и создать что-то необыкновенное.              Он поцеловал своё золото и смиренно, терпеливо начал сначала — с невесомого прикосновения одними лишь линиями ртов, плавно ускользнув глубже и почувствовав, как нежно щекочет его притихшее дыхание над губой. Он увидел, что Гриша закрыл глаза, и схитрил — отстранился чуть, словно уходя, и тот неверно, слепо потянулся за ним в попытке снова его найти, видом своим умоляя не делать этого. Не оставлять его в номере без себя.              — Кто-то должен ехать на выступление через час, — сказал Саша, вновь и вновь считая его веснушки взглядом.              — Я поеду, — Гриша уставился в потолок. — Я помню, не переживай. Возьмёшь ещё за привычку быть моей записной книжкой…              Он помолчал. Впитывал в себя тепло Гришиного бедра, прижимавшегося к его собственному, и думал: как бы отнёсся Речкалов к тому, что он не только взял на себя улаживание важного вопроса, но и очень хотел его потискать? Сейчас, так сказать, на дорожку.              — Аркадий уже наверняка позвонил, — начал он издалека, небрежно оправляя брюки.              На тесной кровати они оказались прижаты друг к другу как два замёрзших воробья — Гриша будто бы перестал возражать, но всё ещё отстранялся от него всем своим рыжим существом.              — Куда?              — На ГПЗ. Сказал, что я поеду вместо тебя, вот и всё.              — Зачем? — ощетинился разом Речкалов. — Говорю, я хочу поехать сам. Уж два слова-то у меня выйдет связать без твоей помощи, герой. Я командир, я решу…              Он повернулся к Грише, приподнявшись на локте, и, окинув его внимательным взглядом, вынес вердикт:              — Ты не спал всю ночь и лежишь с похмелья. От тебя до сих пор перегаром тянет будь здоров, а ещё ты злой как чёрт и навыков ораторских не заимел для того, чтобы сходу выйти к толпе с речью, учитывая вышеперечисленное. И я говорю, Речкалов, не для того, чтобы тебя обидеть, и ты это знаешь. Это факты, с которыми придётся смириться — хотя бы на сегодня, чтобы не опрастаться перед всеми.              Гриша колебался. Потом цокнул языком, кое-как улёгшись на бок, спиной к нему. Обиделся всё-таки.              — Много ты понимаешь. Тоже мне, оратор от Бога… — пробормотал он.              — Может, и не от Бога… Но я-то в стельку не напивался, а потому что-то могу сделать. И, пожалуй, даже обязан.              Он не ждал, что Речкалов станет его благодарить. Но и обратная реакция забавляла не меньше — тот вскипал от каждого слова.              — Ну да, — зашипел едко Гриша. — Хвала святому Покрышкину, что выручил своего командира и спас от позора. Это я должен сказать? Может, сапоги тебе расцеловать? Или покаяться со слезами? Чего ты от меня-то хочешь?              Вопрос был любопытный.              Саша уставился в окно — там медленно отцветала осень на площадях, по которым он не успел бы пройти за оставшиеся три дня, ветер подгонял и сгребал облака в тучи, предвещая скорый дождь, и удивительно было, как много могла изменить одна ночь. Ещё вчера этот город, казалось, был напитан теплом, привезённым ими с югов — он не хотел засыпать, приветствовал их красными транспарантами и так и просил, чтобы они остались дольше, чем на несколько дней. А теперь город точно попрощался с ними заочно, смирился с их отъездом и переменами: Аркадий и Андрей возвращались назад, он должен был лететь домой, в Новосибирск, а по пути закинуть Речкалова в Свердловск. Двое-трое суток дома — потом забрать Гришу и обратно на фронт, с новыми обязанностями и новыми чинами.              И как ни крути, не нравились ему эти мысли, то, что он видел в недалёком будущем. Он знал, что как только они сядут на аэродроме в Польше — Речкалов попытается совсем вытеснить из себя мальчишку Грицко. И с одной стороны это будет правильно, по-взрослому, но с другой…              — Ничего я от тебя не хочу, — сказал он, откинувшись вновь на подушку. — У тебя нет того, что мне надо.              — Да? — хмыкнул Речкалов. — Благородно, как всегда. Есть в тебе хоть что-то не идеальное?              — Есть, — Покрышкин прикрыл глаза. — Но, пожалуй, будет лучше, если ты никогда об этом не узнаешь.              Гриша ещё с минуту полежал неподвижно в тишине, точно вовсе не желал его замечать. Он тоже только посматривал, со всей аккуратностью посматривал из-под век на его вздымавшееся плечо. Поцеловать вроде и хотел, но желание это сразу угасло, стоило Речкалову выдать:              — Уходи. Тебе ехать скоро.              И он не спорил. А что было спорить? Саша и сам, сверяясь с часами, отсчитывал последние минуты. Потом поднялся с постели, одёргивая мундир, и, ненадолго остановившись у вытянутого зеркала на стене, мельком пригладил волосы.              — Ты хоть знаешь, что я о тебе вчера за столом сказал, герой-спаситель? — спросил Речкалов, не поворачиваясь. — Хотя… Если бы знал — не хлопотал бы.              Покрышкин мог себе представить. Болтовня волновала его крайне редко — в свете случившегося он больше доверял ночи и тому, что она принесла, доверял своей дрожи, даже Грише в его новом амплуа доверял. Но вопрос незримо что-то подрезал в нём и он задержался — обернулся, хоть и не собирался оборачиваться, и уставился на рыжий затылок.              — Передашь, когда вернусь.              Он сунул фуражку под мышку и вышел прочь.              

***

             Никто не мог и помыслить, что когда-то они с Речкаловым заведут такие беседы — и окажутся так близко, но и далеко тоже. Они словно неслись по течению быстрой реки, не контролируя движения, сталкивались болезненно, а потом отрывались, и кто-то оказывался впереди, а кто-то отставал — он всё-таки чаще, чем должен был бы. А между тем их общая река всё не пересыхала и до сих пор не кончалась — не стало лучше ни сегодня, ни в условном завтра, не улеглись и не охладели страсти и не прошёл морок роковой ночи. Саша всё так же в иную минуту вспоминал, думал о ней, дышал ясным воспоминанием, знал, как оно пахло и каково было на вкус. Оно горчило как водка, как Гришино молчание за столом во время трапез. Уходили отпущенные им дни в Москве, а он был заперт в круговороте митингов, выступлений и встреч, отнимавшем всё внимание — Речкалов был заперт тоже, но единственный кипятился отчего-то из-за всего подряд и не давал к себе прикоснуться.              Три ужасных военных года вместе, но как много они изменили в них самих, да и в окружающих тоже — это попросту не укладывалось в голове. Ведь три года — будто бы ничтожно мало для человеческой души, для того, что внутри, а не снаружи. А три дня? Могли ли они ещё что-то поменять?              Ему казалось, что страшна уже не столько война, не столько большая вероятность потерять кого-то, потерять Речкалова, наконец, сколько возникшее чувство. Оно было беспорядочным — с обеих сторон. Беспорядок Саша ненавидел.              Он всегда думал, что нет ничего хуже внутреннего беспорядка, когда и не знаешь, как относиться иной раз, душить или гладить. Речкалов словно нарочно этот беспорядок разводил, словно догадывался, что в его, Сашином, сердце он по-прежнему притягательный драгоценный камешек без огранки, рыжий мальчишка-хвастунишка — и вёл себя противоположно, по-хамски вёл и в руки тем более идти отказывался. Да он, кажется, и не предлагал теперь, толку-то предлагать?              Но, как ни странно, это дало свои плоды. Что там обычно говорят? Клин клином вышибают?              Речкалов, явно почуяв ответный усталый холодок, в ночь накануне последнего дня в столице тихой сапой забрался на его кровать. Он читал и не торопился гасить лампу, потому что Гриша очевидно не собирался ложиться — до того всё нарезал неторопливые круги по номеру, курил и бросался в него трогательно дурацкими, ничего не значащими вопросами, точно вызнавал его настрой.              Саша всё разгадал, но виду не подал. Он только насмешливо подумал про себя о том, что Гриша очень забавно с ним флиртует, даже если малость озлобленно — как голубь, с курлыканьем и всяческими предосторожностями. Естественно, а то вдруг глаз выклюют? Иной раз желание такое действительно находило — устроить ему взбучку от души, какую вовек не забудет. Он всё-таки не претворял его в жизнь. Это означало бы смотреть на Речкалова ему уже знакомого до тошноты — злого, язвительного и во всех отношениях неприятного. Так что он молчал и только перевернул страницу, навострив уши на вкрадчивый скрип пружин.              Речкалов не искал словесного объяснения и тем более не хотел его давать. Казалось, он метался между желанием держаться особняком — и между неясным стремлением вторгаться в его пространство. Только не признавался в этом даже себе. Сначала он просто держался у Саши в ногах, на краешке, ещё удерживая себя где-то на границе, соприкасаясь ступнями с полом. Затем вдруг медленно, потихоньку пополз вперёд — и без слов цапнул пуговицы его брюк едва дрожащими пальцами. Он проделал этот трюк так ловко, так внезапно — глаза из-за книги не выхватывали того, куда метили его руки, — что Покрышкин дёрнулся и, захлопнув томик Гюго, вцепился Грише в запястье. Крепко вцепился, как капкан защёлкнул.              — Ты чего?              — Не всё ли равно? — спросил тот, не убирая ладони. Она накрыла теплой и тяжёлой волной между ног.              — О чём?..              — Ты сказал, у меня нет того, чем я мог бы расплатиться за помощь, а я не люблю быть в долгу. Ты явно не против, как мы выяснили, вот я и спрашиваю: не всё ли равно, как я это сделаю?              Не всё ли равно? Конечно, чёрт возьми, не всё равно.              — Я не хочу, — солгал он. И вдруг добавил еле слышно: — Если это вас унизит, Григорий Андреевич.              Речкалов изменился в лице. В нём промелькнуло что-то тёмное и очень удовлетворённое.              — Повтори.              — Григорий Андреевич. Товарищ командир.              Он едва усмехнулся, отводя взгляд. На скулах у него предательски запылал румянец.              — Даже то, что должно звучать покорно, из твоего рта звучит так, будто ты сопротивляешься. Или слишком достойно — не понимаю…              — Не так, как ты хотел? — уточнил Покрышкин с усмешкой.              — Отчего же? Всё так. Всё правильно.              — И что ты собрался делать со мной?              — Руку отпусти — покажу.              Медленно, ещё не до конца проникшись исходившим от ладони Гриши теплом, он ослабил хватку. Для верности положил пятерню на одеяло, но сгрёб ткань, словно в любой момент могло стать больно и нужно было за что-то держаться. Больно пока не было. Речкалов невозмутимо расстёгивал ему галифе. Расстегнув же, замер на мгновение, встретившись с ним глазами, и едва качнул головой.              — Страшно? — спросил почему-то. — Мария, небось, с тобой таких вещей не вытворяла?              Что делала с ним Мария в редкие минуты наедине — то должно было остаться в его памяти и только в его, и потому он не хотел отвечать. Да Гриша, наверное, и сам это чувствовал, потому что не наседал. Просто развёл мягким движением его ноги в стороны и лёг между ними в образовавшийся просвет, сжав бёдра сквозь плотное сукно. Стой, подумалось Саше встревоженно, ведь ты же не имеешь в виду это?              Во рту пересохло. Он вдруг понял, что проваливался куда-то — кажется, в собственную подушку, подложенную для удобства под спину. Постель стала затягивать его глубже в себя, она напоминала ему тающее масло. Или, может, он сам таял — он хотел бы, мог бы разобраться, но не спешил. Он видел теперь в Речкалове незнакомого причудливого зверя и не мог понять, имел ли право до него дотрагиваться. Имел, должно быть — его рыжий мех прошёл между пальцами охотно и никто его не остановил, вроде бы даже одобряли, потому что подлезли сами, губами оказавшись на уровне чуть ниже пупка. Опасная черта, на которой ещё оставался шанс всё прекратить.              Я не хочу, если это вас унизит, Григорий Андреевич.              Он был ещё слишком молод для того, чтобы его называли всерьёз по имени-отчеству. Мордашка у него выглядела так, что трудно было дать двадцать три года отроду, и особенно тяжко становилось, когда он поднимал свои карие глаза к его лицу, смотрел на него долго-долго, и Саша невольно замечал — Речкалову оно тоже нелегко. Никакой он не искуситель, хоть и пытается его из себя строить, ничего он не знает о той грязи, которую хочет провернуть. Только то, что грязь эта в теории может быть очень приятной.              А если ему захочется Речкалова поцеловать? Уже сейчас хотелось, но он не успел — жар дыхания огненной полоской побежал ниже и ниже, пока не оказался в конечной точке. Саша зажмурился, сжав чужой горячий затылок.              Он лежал не в их номере, не на постели, а будто в ином измерении, и растворялся под Гришиными неумелыми губами, как морская соль в тёплой воде. И казалось прежде, что в таких вещах важно умение, но он понимал теперь, что его возбуждало само старание. Храбрая попытка, игры в того, кто знает, как всё устроено, и мимолётное, но многократное разоблачение — то вновь уставится на него снизу-вверх и, отвлекшись, заденет член зубами, то замрёт вместе со сжатым в спазме горлом.              Саша не хотел говорить. Саша общался с ним только еле уловимыми жестами или взглядами, медленными поступательными движениями и дрожью, сновавшими по телу мурашками. Наслаждался его дыханием, мокрым теплом, медленно охватывавшим снизу вверх, обволакивавшим и лишавшим мыслей. Он ещё пытался думать о чём-то, анализировать, считывать, но уже не справлялся — следовал за движениями Гришиной головы и прислушивался к тем звукам, которые, казалось, были призваны добить его до конца. Он перестал держаться за краешек реальности, за мысль о том, что завтра у них самолёт — путь домой с промежуточной точкой в Свердловске. Перестал держаться — значит, совсем перестал беспокоиться о том, каким Речкалов вернётся из дома, от семьи и жены. Одно он мог сказать наверняка: он знал, каким вернётся сам, почти стопроцентно знал. Ничего бы не изменилось.              Речкалов, пытливо изучавший его отклик каждую секунду, накрыл головку языком — поддразнивал его, но всё ещё едва неумело. Впрочем, и этого хватало для удовольствия, для той волны, что стала крепнуть и снова и снова накатывать всё сильнее, сокращая промежутки. Волна была теперь уже не просто жаром, а чистым огнём.              — Пощады, Речкалов… — взмолился он со смешком — Ты что, сожрать меня хочешь?              Но так, по рассказам, умеют только распущенные женщины — кто-то травил байки о том, что у немцев, дескать, бордели с подобными в обязательной программе, вроде как всё для того, чтобы выпускать пар и избегать неприятных болезней. Он готов был в это поверить. А у кого же учился Речкалов? Неужто у своей жены? У своей Фисынки…              Значило ли это, что ему нравилась распущенность? Или он использовал её лишь для того, чтобы вогнать его в краску — так, словно они сами молодожёны, оставшиеся наедине в первую ночь? Не вышло бы. Он не был женщиной — и он был старше. Не хочет щадить? Пускай.              Саша его тоже не щадил. На макушку надавил крепче, собрав в напряжённых мускулистых бёдрах силу, чтобы удержаться от содрогания, которое бы его выдало, и больше ничего не говорил и не просил. Речкалов ещё держал его налитый кровью член во рту, не распознав уловки, когда он кончил, рухнув взмокшим затылком в подушку — без стона, без сопения, только с тихим и слабым звуком-всхлипом на выдохе, вырвавшимся, когда можно было уже не скрываться.              Гриша в ответ на эту выходку, царапнув его обмякавшую плоть клыками, подался назад вспугнутым зверем, смешно зачем-то надув щёки, и смачно сверзился задом с узкой кровати. Потом опомнился и, схватив стоявший на столе рядом недопитый стакан с водой, принялся остервенело и громко полоскать рот и глотку, стоя на коленях — сплёвывал туда же, стуча себя по груди и захлёбываясь благим матом.              — Сучий ты… Кха-кха!.. С-сучий…              Он неловко, ослабленный ещё, не соображавший, сполз следом на ковёр между постелями. Попытался отнять стакан.              — Ты ещё скажи мне, дескать, хотел как лучше, а получил неблагодарность, — молвил Саша. — Случайно же вышло…              — Случа-а-айно, — передразнил Гриша, поморщившись, и отставил стакан обратно на стол, осев на пол. — Так оно и есть. Неблагодарный сучий…              Ему даже стало совестно. Ненадолго, но тем не менее стало — он сгрёб Речкалова в охапку, прислушиваясь к тому, как тот неровно дышал у него над плечом, красный, как зарёванный младенец, и с капавшей с подбородка на ковёр мутной водой. Сгрёб не для того, чтобы позволить и ему сделать что-то подобное — сейчас Саша бы на это не решился… Он пробрался одной рукой между их телами и вкрадчиво заполз под пояс Гришиных галифе.              — Было так плохо? — спросил он еле слышно губами в губы, поглаживая.              Гриша прошептал что-то матерное вновь, но от руки не ушёл. Лёг в неё всем своим естеством и дал собой управлять, медленно развернуть себя спиной к Саше и лечь к нему в объятия, как в лунку, идеально подходящую по форме и размеру. И судя по тому, что член у него всё ещё стоял, и стоял крепко, даже это маленькое происшествие не могло испортить последнюю ночь в Москве. Да, от него ещё исходила воистину детская обида, но она была уже не столь смертоносной и скорее смешной, и давала уверенность, что на «губу» по возвращении в полк его никто не посадит. Впрочем, подумал Саша, ещё не вечер. Ничего ещё не кончено и не решено, ни намёка на то, как им теперь быть друг с другом. Это сейчас не до беспокойства, но потом…              — Саша… — услышал он хриплое, сорванное, и покрепче обвил его ладонью, успокаивающе касаясь поцелуями уха. Но Речкалова это не успокаивало, он знал, а только распаляло.              Он совсем не сдерживался, не терпел и не выжидал приличия ради, не собирался притворяться перед ним тем, кто много выдержит — удивительно. Он кончил быстро, быстрее, чем Саша мог бы ожидать, и в моменте выгнулся так, что навалился ему на грудь и недвусмысленно прижался ягодицами. Пульсировал и дрожал у него в руке, лежал загривком у него на плече и еле удерживал свои разъезжавшиеся от слабости колени.              Тут бы и свернуть ему шею, как хрупкой беззащитной птице — он не смог. Не хотел. Он просил только о том, чтобы в его рыжей шебутной голове стало наконец тихо, потому что Речкалов этого заслуживал. Потому что этого желал для него он, Саша.              — Ну всё, — зачем-то прошелестел он, закрыв глаза.              И будто бы стоило отпустить, но получалось плохо, не получалось вовсе — как если бы они безнадёжно и намертво приклеились друг к другу. Пожалуй, так оно и было здесь, в этот день и в этот час. В эту минуту — минута безраздельно принадлежала им обоим и никто не высказывался против.              Они не высказались и позже, утром.              Они обошлись каким-то чудом вообще без слов, когда пришло время выбираться из постелей, и держались так, словно в упор не видели друг друга. Без прикосновений, без неминуемых вопросов, которые стоило бы задать, сев плечом к плечу — но почему-то никто не задавал, точно всё время ждал того же от другого, какого-то проявления, какого-то намёка. Или попросту боялся. Нет, они встретили то последнее утро порознь, находясь бок о бок, как с чистого листа. Оба, возможно, хотели обратного — но Саша не стал бы так легко утверждать, не стал бы так просто говорить ни о себе, ни о Речкалове. Не теперь. Смелый вердикт с той стороны наверняка бы зажёг справедливую злобу. Речкалов не любил, когда за него решали заочно — поэтому было так, как было, а стало так, как стало. Никак. Снова зыбко, снова — без опоры, со своего края и с чужого.              Поэтому он жил в то утро как-то наполовину и совсем отрешенно, так, как от него требовал этот день и этот человек. Доверял ли он себе? Ждал ли он на самом деле этой возможности — возможности оторваться на время от Гриши? Может, и ждал. Большей частью — не очень хотел, даже эксперимента ради. Конкретно — опасался. Но так должно было стать легче.              То утро выдалось пасмурным. Небо, расчистившееся было к вчерашним сумеркам, снова посерело, предвещая дождь — вот как им предстояло расставаться теперь. Саша собирал немногочисленные пожитки и гостинцы домашним, вслушиваясь в ленивый стук капель по стеклу. Речкалов одевался здесь же. Спиной к спине, без разъяснительных бесед и признаний — однако с надеждой, что им обоим, возможно, было что друг от друга приберечь до лучшего дня.              Интриги ему на самом деле не нравились, но при Андрее и Аркадии, которые вместе с ними спустились на последний завтрак в «Московский», он ни о чём таком не заговаривал и не намеревался.              Чистил себе и чистил скорлупу с вареного яйца за столом, слушал, как живо рассуждал Аркаша о том, что хорошо, дескать, кончились эти изнурительные деньки с повышенной публичностью — наконец-то можно снова стать собой, бить фашиста и по вечерам кружиться на танцах с телефонистками. Не по душе ему, видите ли, вся эта мишура и прославление — а уж если семью заводить, вздыхал он, это и вовсе каторгой станет.              Тут Фёдоров, вроде, понял, что проговорился, и умолк. Андрей, глянув на Сашу, только усмехнулся и покачал головой.              — Теперь, когда немца погнали назад, он только об этом и думает, — шепнул он, наклонившись.              Славное дело — семья.              Саша кивнул, складывая скорлупу на краешек тарелки. Потом зыркнул косо на Речкалова — тот тоже держался неразговорчиво и равнодушно рассматривал людей за соседними столиками, не награждая его и малейшим вниманием. Может, Москва и не нужна ему была, может, душой и сердцем он уже мечтал об Урале, о материнских шаньгах и груздянке, рвался туда со всех ног, от них, от него подальше.              Может, очень хотел уехать к своей Фисынке и Валерику и ни о чём не думать, ни о чём не вспоминать с замиранием сердца. Не интересоваться же этим, в конце концов, сейчас, не спрашивать, мол, а есть ли у тебя, Гришка, вообще сердце?              Нет, до такого он бы не дошёл. Да он и так знал, что сердце у него было — большое и горячее сердце храбреца, ухавшее ему тяжело в грудную клетку весь вчерашний вечер. Для этого большого мальчишеского сердца он бы сделал многое — он верил, твёрдо и тихо, что всё ещё мог.
5 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (6)