***
В такси до сестры Ирина смотрела в окно и думала о том, что надо было взять вино получше, то, что она купила у метро, было приличным, но не настолько, чтобы скрасить вечер, если вечер пойдёт так, как обычно шли такие традиционные семейные вечера перед праздниками. Москва за стеклом была вся в гирляндах, на каждом фонаре, на каждом торговом центре, на деревьях вдоль Садового, и это выглядело нарядно и немного избыточно одновременно, как всё, что старается слишком сильно. Квартира сестры встретила её запахом жареного лука и несколькими разговорами сразу. Племянники носились по коридору, в гостиной что-то обсуждали зятья, с кухни доносился голос мамы, перекрывающий всё остальное с той лёгкостью, с которой он перекрывал всё остальное последние шестьдесят лет. — Ира приехала! — крикнула Наташа из кухни. Мама появилась через тридцать секунд — маленькая, плотная, с полотенцем в руках. — Похудела, — сказала она вместо здравствуй. — Мам. — Я просто говорю. Ешь нормально вообще? — Ем. Ирина разделась, повесила пальто на ту же вешалку, что и двадцать лет назад, только вешалка теперь другого цвета, а привычка та же, поздоровалась с зятьями, потрепала племянника по голове. Он увернулся с видом человека, которому уже десять лет и которого не надо трепать по голове. На кухне Наташа резала салат и одновременно следила за кастрюлей. — Как доехала? — Нормально. — Мама спрашивала, когда приедешь. Два раза. — Я не опоздала. — Я и не говорю, что опоздала, — сказала Наташа, и в этом была вся их с сестрой многолетняя система: Наташа никогда не говорила прямо, всегда чуть сбоку, и это было одновременно деликатно и невыносимо. Ирина взяла с тарелки маслину и съела молча. За столом было девять человек. Первые двадцать минут ушли на еду и на разговоры про работу зятьёв, про школу племянников, про соседей, которые делали ремонт и теперь сверлят по выходным. Ирина ела, отвечала, когда к ней обращались, и иногда смотрела на стену напротив: там висела фотография, семейная, лет десять назад, все вместе на даче, и она сама там была, только моложе и с другой стрижкой, и смотрела в объектив с таким видом, будто уже тогда не до конца понимала, что здесь делает. Потом мама отодвинула тарелку и повернулась к ней. — Ну, рассказывай. Как живёшь. — Хорошо живу. — Хорошо — это не ответ. — Мама подперла щёку рукой. — Всё со студентами своими возишься? — Это моя работа. — Работа, — повторила мама тоном человека, который слово слышит, но смысла в нём не находит. — Посмотри на Наташу — и работает, и дом, и дети. Всё успевает. Наташа сделала вид, что очень занята хлебом. — У всех по-разному, — сказала Ирина. — По-разному, конечно. — Мама вздохнула с той интонацией, которая вмещала в себя сразу всё: и беспокойство, и упрёк, и что-то похожее на настоящую тревогу, которую она не умела выражать иначе. — Тебе уже сорок три, а ты всё одна. Это же ненормально: быть одной в такой большой квартире и твоем возрасте. — Мама, — тихо отозвалась она. — Что "мама"? Я правду говорю. Большая семья — это счастье, Ира. Посмотри на нас. Шумно, да, но посмотри. Ирина посмотрела. Один зять что-то объяснял другому, жестикулируя вилкой. Племянник просил добавку. Наташа наконец оторвалась от хлеба и что-то говорила отцу семейства вполголоса. Шумно было действительно. Она взяла бокал и сделала небольшой глоток. — Я живу хорошо, мам, — сказала она. — Ну и слава богу, — сказала мама, что означало не конец разговора, а просто его паузу. — Наташ, передай соленья. Разговор ушёл в другую сторону про чьих-то знакомых, переехавших в другой город, про цены, про погоду. Ирина слушала вполуха. Мама никогда не говорила ничего со злости. В этом было всё дело, она говорила это из искренней тревоги, из своей картины мира, в которой счастье выглядело определённым образом, и Ирина в эту картину не вписывалась вот уже двадцать лет. Понимать это не делало застольные разговоры легче. Просто делало невозможным злиться по-настоящему. После ужина племянник притащил её смотреть что-то на планшете, какой-то мультфильм, требующий немедленной оценки, и Ирина сидела рядом с ним на диване, пока он объяснял сюжет с той серьёзностью, с которой дети объясняют взрослым важные вещи. Это было, пожалуй, лучшей частью вечера. Домой она уехала около десяти. В такси было тихо, за окном мелькали гирлянды. Ирина смотрела в стекло и не думала ни о чём конкретном.***
К родителям Кира поехала на следующий день после предпоследней в этом году консультации. Метро было забито, все куда-то ехали с пакетами и свёртками, в вагоне пахло мандаринами и чужими духами, и Кира стояла у дверей, держась за поручень. Она не любила это предпраздничное движение не из-за толпы, а из-за того ощущения всеобщей направленности куда-то и к кому-то, которое в такие дни становилось почти физическим и от которого было немного не по себе. Родители жили в той же большой квартире на пятом этаже, с видом на типовой двор. Дверь открыл отец — высокий, аккуратный, с той сдержанностью в движениях, которая у него была всегда, сколько Кира себя помнила. — Приехала, — сказал он. — Приехала. Он посторонился, пропуская её, и это было его способом сказать добро пожаловать. Мама была на кухне. Обернулась, вытерла руки о полотенце: — Хорошо, что приехала. Мы уже думали, не приедешь. — Я же сказала, что приеду. — Мало ли, что сказала. Квартира была чистой и правильной, всё на своих местах и как надо. Кира заглянула в свою комнату на секунду: школьные грамоты на стене, полка с книгами из десятого класса, то же покрывало. Она давно думала об этой комнате как о музее человека, которым она когда-то была и которым уже не является. Родители любили её — это Кира знала точно, не сомневалась. Просто любовь у них была такой, которая больше выражалась в том, что сделано, чем в том, что сказано. Они оба много работали, и когда Кире было пять лет, а потом шесть, а потом семь, и она проводила всё лето у бабушки с дедушкой на Таганке — это было удобно для всех, и никто не говорил об этом вслух, потому что говорить было незачем. Бабушка встречала её у подъезда, дедушка рисовал за своим столом, и Кира росла в этой квартире почти так же, как росла бы в своей, только лучше, без ощущения, что она чья-то обуза, которую просто никуда больше не деть. Когда пришло время поступать и стало понятно, что жить в общежитии не вариант, а снимать квартиру — дорого, именно бабушка позвонила первой. Сказала: я отложила, хватит на первый год, потом разберёмся. Родители не возражали и не предлагали альтернативы. Кира взяла деньги, нашла студию на окраине, и это был первый раз, когда она почувствовала, что её жизнь наконец принадлежит ей. За обедом отец спросил про диссертацию — коротко, по-деловому. — Идёт, — сказала Кира. — Когда защита? — Весной. — Понятно, — сказал он и вернулся к тарелке. Он не спрашивал, о чём диссертация. Не потому что не хотел знать, просто давно принял, что это область, в которой ему нечего сказать, и предпочитал молчать, чем говорить формально. Кира это знала и давно перестала обижаться. Только иногда ловила себя на том, что хочет не экспертного разговора, а просто, чтобы спросили. Мама была разговорчивее. — Хорошо, что учишься, — сказала она. — Только потом куда с этим? В школу пойдёшь? — Я еще не решила. Мама посмотрела на неё с тем выражением, которое означало, что ответ услышан, но не принят к сведению. — Ну, там видно будет, — сказала она и переключилась на историю про соседку, у которой дочь только что вышла замуж, между прочим, за очень хорошего человека. Кира ела и слушала, и думала о том, что завтра поедет к бабушке. Она пробыла у родителей три часа, ровно столько, сколько требовала любовь, не перегружая её.***
К бабушке она приехала на следующее утро с пакетом мандаринов и без предупреждения, потому что бабушка однажды сказала, что предупреждения — это для чужих людей. Дверь открылась раньше, чем Кира успела позвонить второй раз. — Кирочка. Кира выдохнула медленно, будто только сейчас вспомнила, как это делается. Квартира на Таганке пахла корицей и чем-то печёным. На стенах висели дедушкины акварели: простые, без претензии, дворики и речки, и один большой натюрморт с яблоками, который Кира с детства считала лучшей картиной в мире. Искусствовед в ней давно понимал, что это просто очень тёплая живопись очень любящего человека. Это не меняло ничего. Дедушки не стало два года назад. Акварели остались, и мольберт остался — бабушка переставила его в угол, и он стоял там просто как есть, без объяснений. Кира выросла в этой квартире не официально, но по существу. Здесь она делала уроки, здесь болела и выздоравливала, здесь первый раз прочитала книгу, от которой не могла оторваться до двух ночи. Родители забирали её на выходные, иногда на время учебной недели, и она ехала к ним с тем послушным спокойствием ребёнка, который научился не задавать лишних вопросов. Но домой она возвращалась сюда, и это слово — домой — всегда означало именно эту квартиру, эту кухню, запах корицы и акварели на стенах. Бабушка водила её на выставки с пяти лет просто потому, что сама любила и хотела, чтобы Кира была рядом. Дедушка же давал ей бумагу и кисть и говорил: рисуй что видишь, а не то, что знаешь. Она не стала художником, но этот принцип остался с ней навсегда. — Садись, я сейчас, — сказала бабушка и ушла на кухню. Кира сняла куртку, прошла в комнату, села на диван. Тот же диван, только в новой ткани. Напротив дедушкин мольберт в углу. За окном серое декабрьское утро. Она сидела и ничего не делала, и это было редкостью: просто сидеть и не делать ничего, без ноутбука, без телефона, без внутреннего диалога ни с кем. — Ешь, — сказала бабушка, появляясь с подносом. Две чашки чая, тарелка с пирогом. Кира взяла чашку, обхватила её обеими руками. Бабушка устроилась в кресле напротив, укрылась пледом и посмотрела на неё. — Ну, как ты? — Нормально. Работаю. — Диссертация идёт? — Идёт. Хорошо, наверное. — Наверное? — Бабушка чуть приподняла бровь. — Хорошо, — поправила Кира. — Научный руководитель строгая, но по делу. — Это хорошо, — сказала бабушка совершенно серьёзно. — Строгие — они честные. Мягкие только время тратят. Они пили чай и разговаривали про выставки, про которые бабушка читала в газете и хотела сходить, про соседку Зою Павловну, которая опять победила управляющую компанию, про то, что зима в этом году какая-то нерешительная. Это были разговоры про всё и ни о чём, и Кира чувствовала, как что-то постепенно отпускает: то напряжение, которое она несла с собой от родителей, от декабря, от трёх месяцев по четвергам. — Ты у меня останешься? — спросила бабушка, когда они допивали уже вторую чашку. — Не могу, вечером надо работать. — Кира подрабатывала онлайн в любое свободное время, чтобы иметь возможность обеспечивать себя. — Работать она будет. — Бабушка покачала головой, но без упрёка. — Хоть пирог возьми. — Возьму. — И позвони, когда доедешь. Это было то, что бабушка говорила всегда, каждый раз, сколько Кира себя помнила. И каждый раз Кира уходила отсюда с одним и тем же ощущением: где-то есть место, куда можно вернуться. Не потому что там всё легко, а просто потому что там её знают настоящей и всё равно ждут. В метро она держала пакет с пирогом на коленях и смотрела в тёмное стекло. Там отражалась она сама: немного размытая, с шарфом, намотанным наспех.***
Утро последнего четверга перед Новым годом началось у Ирины Дмитриевны раньше обычного. Она проснулась в шесть, без будильника, с тем особым ощущением незавершённого сна, когда непонятно, то ли выспалась, то ли нет. За окном было темно — декабрь не торопился рассветать, — и она полежала несколько минут, глядя в потолок, потом встала, заварила чай и прошла в кабинет. Мольберт ждал её в углу. Она работала около двух часов, не натюрморт на этот раз, просто линии, штудии рук в разных положениях, то, что рисуют когда не хочется думать о сюжете, а хочется просто чтобы рука двигалась и голова молчала. Декабрь давил — семья, праздники, мамин голос, который она продолжала слышать ещё несколько дней после ужина у Наташи. Рисование помогало не избавиться от этого, а просто переместить куда-то на край сознания, где оно лежало тихо и не требовало немедленного ответа. В восемь она убрала карандаши, оделась и поехала на кафедру. Виктор Андреевич поймал её в коридоре около десяти, между двумя парами. Он шёл навстречу с той непринуждённостью человека, который давно решил что-то сказать и теперь просто ждал удобного момента. — Ирина Дмитриевна, — сказал он, притормаживая. — У меня к вам небольшое предложение. — Слушаю. — В пятницу несколько коллег с кафедры идут в ресторан, по-соседски, неформально. Было бы хорошо, если бы вы составили компанию. Ирина Дмитриевна смотрела на него ровно секунду дольше, чем требовалось для ответа, и в эту секунду он, видимо, понял, что сказал недостаточно точно, потому что добавил: — Или, если хотите, можно и вдвоём. Я знаю одно место недалеко от университета. Она не торопилась с ответом. Виктор Андреевич был нормальным человеком — умным, тактичным, с хорошим чувством юмора, которое она успела оценить за несколько месяцев случайных разговоров в коридоре. В другой жизни, возможно, это был бы простой и логичный шаг. Но в этой жизни у неё был декабрь, и мама с её картиной мира, и ощущение, что на подобные шаги она давно перестала тратить силы не из принципа, а просто из усталости от того, что они обычно никуда не приводили. — Спасибо, — сказала она. — Не в этот раз. Давайте вернемся к этому разговору после праздников. Он кивнул без обиды, с тем достоинством человека, который умеет принимать отказ. — Понял. Если передумаете — скажите. — Скажу. Они разошлись, и Ирина Дмитриевна дошла до кабинета, открыла дверь, повесила пальто. Села за стол, положила перед собой папку с бумагами, которые надо было проверить до консультации. Посмотрела на них. Потом посмотрела в окно. Мама была бы довольна — вот что она подумала, и мысль эта была не горькой, скорее усталой. Мама всегда была бы довольна любым мужчиной с нормальной работой и нормальными намерениями. Это был бы ответ на все вопросы, которые она задавала за столом у Наташи. Только у Ирины Дмитриевны не было энергии давать ответы, которые удовлетворяли других, за счёт своего собственного покоя. Этот урок она усвоила давно, хотя и не сразу, и не без потерь. Она открыла папку и начала проверять бумаги. Через двадцать минут в дверь постучали. Родители позвонили Кире с самого утра, чтобы еще раз зачем-то обозначить, что не видят в профессии дочери ничего стоящего. В метро она стояла у дверей и смотрела в тёмное стекло. Разговор с отцом крутился в голове не потому что был особенно тяжёлым, просто это был тот тип разговора, который не заканчивается, когда прощаешься и кладешь трубку, а продолжается внутри ещё несколько часов. Отец снова спросил что-то про дальнейшие планы, она ответила, он что-то промычал и переключился на другое, и в этом моменте было всё: и то, что он услышал, и то, что не понял, и то, что, наверное, уже не будет понимать, и оба давно это приняли. Она любила отца. Это было несложно. Сложнее было любить его и одновременно чувствовать, что между ними стояло стекло: всё видно, но ничего не слышно по-настоящему. В университете было предпраздничное оживление: кто-то развешивал гирлянды на первом этаже, у деканата стояла ёлка, которую явно принесли сегодня и ещё не успели украсить. Кира прошла мимо, поднялась на третий этаж, постучала в дверь кабинета. — Войдите. Ирина Дмитриевна сидела за столом с прямой спиной и смотрела в бумаги. Она подняла взгляд, когда Кира вошла, коротко, привычно, но что-то в её лице было не совсем таким, как обычно. Не плохим, просто немного сдвинутым, как бывает у людей, когда они весь день думают о чём-то постороннем и устали делать вид, что нет. Кира положила папку на стол и села. — Набросок, — сказала она. Ирина Дмитриевна взяла листы. Она читала молча, и Кира ждала, глядя в окно. За стеклом декабрь темнел рано и без предупреждения, уже в четыре было почти темно, и фонари во дворе горели, и снег, который наконец выпал два дня назад, лежал на подоконнике ровным белым слоем. — Здесь, — сказала Ирина Дмитриевна, и карандаш лёг на страницу, — третий абзац не держится. — Держится, — сказала Кира. — Я переписала его с учётом прошлых правок. — Я вижу, что переписали. Говорю, что он всё равно слабый. — Можете объяснить, где именно? — Вы должны сами видеть. Кира посмотрела на абзац. Потом на Ирину Дмитриевну. Та смотрела в страницу, но как-то мимо неё, туда, где не было ни текста, ни стола, ни кабинета. Кира открыла рот и сказала тихо, без намерения, просто потому что три месяца консультаций и одно утро разговора с родителями давали именно такой результат: — Я сейчас как с отцом разговариваю. Вроде и слушает, но как-то не туда. Для галочки. В кабинете стало тихо. Ирина Дмитриевна подняла взгляд резко, быстрее обычного. — Что вы сказали? — Я не вам, — сказала Кира. — Себе. Извините. — Нет, — сказала Ирина Дмитриевна, и в голосе у неё было что-то, чего Кира раньше не слышала: не обида в полном смысле, но что-то близкое к ней, что-то, что она не успела убрать достаточно быстро. — Вы сказали "для галочки". Вы считаете, что я слушаю вас для галочки. — Я сказала, что на это похоже. Сегодня. Пауза. — Сегодня, — повторила Ирина Дмитриевна. — Вы сегодня где-то в другом месте, — сказала Кира, и это прозвучало прямее, чем она планировала, но отступать она не стала. — Это видно с начала консультации. Я понимаю, что у всех бывают плохие дни. Просто скажите тогда, что абзац слабый и где именно, я исправлю. А "вы должны сами видеть" — это не объяснение. Ирина Дмитриевна молчала. Достаточно долго, чтобы это молчание стало отдельным событием. Потом что-то в её плечах изменилось, едва заметно. — Праздники, — сказала она наконец. Не как объяснение, скорее как констатация, то единственное слово, которое вмещало в себя и семью, и ужин у Наташи, и маму с её вопросами, и Виктора Андреевича в коридоре утром. — Да, — сказала Кира тихо. — Понимаю. — У вас тоже, судя по всему. — Родители, — сказала Кира. — С утра. Они помолчали. За окном совсем стемнело, и кабинет освещался теперь только настольной лампой, которая делала всё вокруг немного теплее, чем было на самом деле. — У меня большая семья, — сказала Ирина Дмитриевна. Она смотрела не на Киру, скорее в сторону окна. — Очень большая. И декабрь у них — это время, когда у всех появляется много мнений по поводу того, как окружающим стоит жить. — И как же стоит жить? — спросила Кира. — По-другому, — сказала Ирина Дмитриевна коротко, и в этих двух словах было что-то, что она не стала разворачивать, и Кира не стала спрашивать. — У моих родителей нет мнений, — сказала Кира. — Вернее, они есть, просто их никогда не высказывают прямо. Отец что-то спрашивает, я отвечаю, он кивает и переходит к другому. Вроде и поговорили, а вроде нет. — Это, наверное, по-своему тоже тяжело. — По-своему, — согласилась Кира. Кира смотрела на свои листы, не читая их. Ирина Дмитриевна смотрела в сторону окна. Это длилось недолго, может быть, минуту, может быть, меньше. Потом Ирина Дмитриевна взяла карандаш и указала на третий абзац, и всё вернулось туда, где должно было быть — на страницу, на текст, на работу. — Здесь, — сказала она, и голос был прежним, только чуть тише. — Вы теряете нить между вторым и третьим предложением. Связка слабая. Поставьте промежуточный тезис. — Ясно. — И источник в сноске двадцать три неточный. Проверьте страницу. Они работали ещё около получаса, методично, по тексту, и это была нормальная консультация, только тише и медленнее обычной. Однажды, на середине страницы, Кира подняла взгляд и увидела, что Ирина Дмитриевна улыбается. Не той полуулыбкой, которую Кира за три месяца выучила как знак препинания. Иначе, едва заметно, чуть в сторону, как улыбаются, когда что-то в тексте оказывается лучше, чем ожидал, и это застаёт врасплох. Кира успела это увидеть и сразу опустила взгляд. Она не спросила, что именно. Просто отметила и унесла с собой, как уносят что-то маленькое и хрупкое, про что знаешь, что если начнёшь рассматривать слишком внимательно, оно изменится. В какой-то момент они одновременно посмотрели на часы. — Уже поздно, — сказала Кира, удивившись сама. — Да. Кира начала собирать листы. Ирина Дмитриевна закрыла папку и откинулась на спинку кресла: жест настолько непривычный для неё, настолько непохожий на обычную прямую спину, что Кира заметила его краем зрения и не стала показывать, что заметила. — Следующая встреча уже в новом году получается, — сказала Кира, накидывая куртку. — Получается. Кира подняла рюкзак. У двери остановилась и обернулась — что делала нечасто. — С наступающим, — сказала она немного скомканно. — Хороших праздников. Вы пойдёте на вечер от университета? В субботу, в столовой. Ирина Дмитриевна посмотрела на неё. — На какой вечер? — Университетский. Ну там, — Кира чуть пожала плечом, — гирлянды, наверное, как из девяностых, отдельные столы для студентов и преподавателей, официально никакого алкоголя. Инициатива этого года, чтобы привлечь студентов и преподавателей к единой общественной жизни. Ирина Дмитриевна несколько секунд молчала с видом человека, который только что вспомнил о чём-то, что давно отложил и не планировал вспоминать. — Да, — сказала она наконец. — Если там будут другие коллеги. — Тогда до субботы, — сказала Кира. — До субботы. Кира вышла. В коридоре было пусто и тихо, все уже разошлись, только у лестницы горела одна лампа. Она шла по пустому коридору, наматывая шарф, и думала о том, что через день они снова увидятся, только не здесь, не за столом с набросками, а где-то, где не будет ни диссертации, ни консультации, ни чётко прочерченной границы между ними. На улице декабрьский воздух ударил в лицо сразу, резкий, с запахом снега и чьей-то ёлки из ближайшего подъезда. Кира куталась в шарф и шла к метро. Она совершенно не знала, как разговаривать с Ириной Дмитриевной, когда между ними не будет текста.