***
Бабушка позвонила в среду, как обычно. Голос был тише обычного, но она говорила бодро: врачи разрешили ей гулять, но только медленно и недолго, что было, по её мнению, издевательством. — Ты как? — спросила она в конце. — Хорошо, бабуль. — Не хорошо, а как? Кира промолчала, и в этой паузе было больше правды, чем в любом слове, которое она могла подобрать. — Ты светишься, Кирюш, — сказала она. — Я слышу это даже по телефону. — Ты преувеличиваешь. — Нисколько. — Пауза, долгая, тёплая. — Знаешь, я в твоём возрасте боялась светиться. Думала, заметят и отнимут. Ты не бойся. Свети, пока светится. Она не спросила ничего больше. Просто сказала это, тем спокойным, знающим голосом, который Кира помнила всю жизнь, и переключилась на рассказ про соседку и управляющую компанию. Кира положила телефон и подумала, что бабушка всегда знала. Просто молчала, пока Кира сама не была готова. Она не думала тогда, что эти слова — свети, пока светится — станут единственным напутствием, которое у неё останется.***
Так прошла первая половина февраля. Кире казалось, что всё наконец на своих местах. Диссертация была почти готова. Бабушка поправлялась. Она думала об этом в один из вечеров середины месяца, сидя у окна кабинета Иры с распечаткой статьи на коленях. Телефон завибрировал. Сообщение от мамы. Кира, позвони. Бабушка. Больше ничего. Просто — бабушка. Одно слово, которое вмещало в себя всё. Кира сидела с телефоном в руке и смотрела на это слово, и чувствовала, как что-то тёмное поднимается снизу, медленно, как поднимается вода в квартире, когда прорывает трубу этажом выше: сначала незаметно, потом уже не остановить. Из соседней комнаты донёсся звук шагов. Ира заглянула в дверь. Она увидела Кирино лицо и не стала спрашивать. — Едем, — сказала она.***
Бабушка умерла в ту же ночь: тихо, во сне, как умирают люди, которые всю жизнь были крепкими и решили не делать из этого события. Кира потом думала, что это было очень на неё похоже. Даже умерла так, чтобы никого не заставлять паниковать. Похороны были в среду, через три дня. Кира не запомнила их целиком, только отдельные кадры, врезавшиеся резче остального: белый снег на свежей земле, приторный запах хризантем, который она с того дня не могла выносить, мамино лицо, странно чужое от горя, отца, смотрящего прямо перед собой, в никуда. Аня держала её за руку — молча, крепко, не отпуская всю службу. Ира стояла чуть в стороне, у самого края, там, откуда можно подойти, если понадобится, и откуда не мешаешь, если нет. Когда все начали расходиться, Кира подошла к ней сама. Ноги несли её туда как будто без её участия. — Поехали, — сказала Ира. Не спросила куда. Просто сказала. Кира села в машину и всю дорогу смотрела в окно, на серые окраины, на грязный снег вдоль обочин, и не чувствовала почти ничего, кроме одной сплошной, тупой тяжести где-то за грудиной. В квартире было тихо и тепло. Кира сидела на диване в кабинете — том самом, декабрьском, — и смотрела в стену перед собой невидящим взглядом. Ира принесла чай, поставила рядом, сама устроилась в кресле напротив. Не говорила ничего. Просто была. — Она знала, — сказала Кира наконец, не глядя на неё. — Думаю, она знала, что у меня есть ты. — Знала? — Сказала, что я свечусь. — Голос дрогнул на этом слове. — Она всегда всё знала. Просто ждала, пока я сама скажу. Ира молчала, давая тишине сделать то, что не могли сделать слова. — Я хочу, — сказала Кира тише, — чтобы ты просто была рядом. Сегодня. Можно? — Да, — сказала Ира. Кира опустила голову ей на плечо — осторожно, как опускают что-то, что долго несли на весу и боятся уронить. Ира не двинулась. Просто осталась там, где была, и её рука легла Кире на волосы — медленно, ровно. Они сидели так долго. Чай остыл в чашках, за окном стемнело, в квартире стало совсем тихо. Потом Кира подняла голову и что-то в её взгляде изменилось. Не спокойствие, не благодарность, а что-то более голодное, почти отчаянное, она потянулась вперёд, к её губам. Ира мягко остановила её ладонью на груди. — Нет, — сказала она тихо. Кира не отстранилась. Она снова качнулась вперёд, будто не услышала, будто это "нет" можно было обойти, если попробовать иначе — мягче, настойчивее, — и коснулась губами её шеи, потом снова потянулась к губам. — Кира, — сказала Ира, чуть отстраняясь, но всё ещё держа руку у неё на груди, не отталкивая, а просто удерживая расстояние. Голос дрогнул на середине имени — едва заметно, но дрогнул. — Пожалуйста, — прошептала Кира, и в этом слове не было ни соблазна, ни игры, только оголённая, некрасивая просьба человека, который тонет и хватается за первое, что есть под рукой. — Пожалуйста, просто... не дай мне сейчас чувствовать это. Хоть немного. — Я не могу, — сказала Ира. — Не так. — Почему нет. — Кира почти не слышала себя со стороны, слова выходили сами, дрожащие, злые от отчаяния, не на Иру, а на весь этот день. — Разве не для этого… разве ты не должна сейчас… — она не договорила, потому что сама испугалась того, что чуть не сказала, и вместо этого просто попыталась снова притянуть её к себе за воротник свитера. Ира взяла её за запястья — твёрдо, но без грубости — и удержала, не позволяя приблизиться ещё. Ей самой это далось не легко: руки у неё чуть подрагивали, и она на секунду закрыла глаза, будто собирая волю в кулак, прежде чем снова посмотреть на Киру прямо. — Посмотри на меня, — сказала она. — Кира. Посмотри на меня. Кира подняла взгляд — мокрый, потерянный, — и впервые за весь вечер её лицо дрогнуло по-настоящему, без брони. — Я не хочу быть тем, через что ты сбегаешь от боли, — сказала Ира тихо, но твёрдо, каждое слово по отдельности, хотя в её собственном голосе слышалось то же напряжение, которым давался ей этот отказ. — Не потому что не хочу тебя. Видит бог, я хочу. — Она произнесла это так тихо, что почти проглотила слова. — Но если это случится сегодня, ты завтра будешь помнить все это совершенно с другой стороны. И я не хочу быть частью того, о чём тебе будет стыдно. Кира замерла — руки всё ещё в её руках — и вдруг обмякла вся сразу, будто из неё выпустили воздух, и то, что несколько секунд назад было отчаянием, обернулось рыданием, беззвучным, сотрясающим плечи. — Мне так плохо, — выговорила она наконец, давясь словами. — Мне так плохо, что я не знаю, куда это деть. — Я знаю, — сказала Ира и притянула её к себе — уже не отстраняя, а обнимая, крепко, обеими руками, так, как обнимают то, что боятся потерять во второй раз за один день. — Знаю. И тебе не нужно никуда это девать сегодня. Просто дай этому побыть. Кира плакала долго — не красиво, не сдержанно, а так, как плачут дети, взахлёб, размазывая слёзы по щекам, — и Ира держала её всё это время, не говоря больше ничего, потому что в этот момент говорить было уже не нужно. Она разжала руки не сразу даже тогда, когда рыдания стихли, будто боялась, что если отпустит слишком рано, всё вернётся снова.***
Той ночью Кира снова спала в кабинете, Ира оставила дверь приоткрытой совсем чуть-чуть, чтобы свет из коридора падал внутрь, как оставляют свет для ребёнка, который боится темноты. Утром Кира проснулась рано, когда Ира ещё спала. Она сидела какое-то время на краю дивана, глядя в окно, и чувствовала, что ей нужно побыть одной: вчера она увидела в себе то, чего сама от себя не ожидала, и хотела разобраться в этом сама, без свидетелей, даже самых любящих. Она написала на кухне, чтобы не будить, коротко: Мне нужно побыть одной какое-то время. Со мной все будет в порядке, я позвоню, если это будет не так. Спасибо тебе. За всё. Оставила записку на столе и уехала: сначала домой, переодеться, а после обеда поехала в квартиру бабушки. Кто-то должен был начать разбирать вещи, и лучше бы это была она сама, а не мама, у которой сил на это не было вовсе. Квартира встретила её знакомым запахом: старых книг, засохшей герани на подоконнике, чего-то неуловимо бабушкиного, что не имело названия, но безошибочно узнавалось. Кира прошла в комнату и остановилась. На комоде, у самого края, стояла картонная коробка, небольшая, перевязанная бечёвкой, с бабушкиной надписью на боку выцветшим маркером: "Кирюше, когда придет время". Рядом, поверх коробки, лежал плотный конверт, надписанный тем же почерком: "Кирюше". Кира долго стояла и смотрела на эти две вещи, не решаясь подойти ближе. Потом всё-таки подошла, взяла коробку в руки — она оказалась легче, чем ожидала, — и села на бабушкину кровать, застеленную тем же покрывалом, что и всегда. Она сняла крышку. Внутри лежали старые фотографии, несколько маленьких акварельных набросков, явно сделанных ещё дедом, несколько бабушкиных писем, перевязанных отдельной ленточкой, и её собственные детские рисунки — те, что она носила сюда в семь, восемь, девять лет, гордо показывая "новую картину". Кира держала в руках один из них — кривой домик, солнце с лучами-палочками — и почувствовала, как к горлу снова подступает то самое, вчерашнее, необъяснимое: не только грусть, а что-то ещё, более широкое, будто вся комната была полна вопросами, на которые у неё пока не было ответов. Она посмотрела на конверт. Взяла его в руки, повертела, провела пальцем по надписи — "Кирюше" — и вдруг поняла, что не готова. Не сейчас. Что бы там ни было написано, оно требовало от неё сил, которых сегодня попросту не было. Она положила письмо обратно в коробку, поверх фотографий, и закрыла крышку. Что делать с этой квартирой, с этими вещами, со всей этой частью своей жизни, которая теперь превратилась в прошедшее время, она не знала. И не пыталась выдумать ответ силой, просто сидела ещё немного в пустой комнате, среди чужой уже тишины, и позволяла себе не знать. Ещё не время. Но уже скоро.