...‧͙⁺˚*・༓☾ ☽༓・*˚⁺...
Рассвет наступил внезапно, словно само солнце торопилось увидеть, чем закончится эта долгая, полная испытаний ночь. Первые лучи, ещё робкие и бледные, окрасили восточный край неба в нежнейшие оттенки розового и абрикосового, и этот свет, медленно разливаясь по небосводу, коснулся верхушек древних менгиров, заставляя руны на них вспыхнуть последним, прощальным сиянием. Свет этот был тёплым, живым, он словно впитывал в себя остатки ночной магии, и камни, веками стоявшие в этом забытом богами и людьми месте, казалось, вздыхали с облегчением — они выполнили свой долг, они защитили тех, кто искал у них убежища. Калеб проснулся первым. Его глаза, всё ещё отяжелевшие после короткого, но глубокого сна, открылись медленно, неохотно, словно он выныривал из тёплой, уютной глубины на поверхность. Несколько долгих, растянутых во времени мгновений он просто лежал неподвижно, привыкая к реальности, которая всё ещё казалась зыбкой и неопределённой, словно отражение в потревоженной воде. Его рука, всё ещё обнимавшая Эдельвейса, инстинктивно прижала его ближе, и он почувствовал тепло его тела — такое родное, такое знакомое, такое необходимое, как воздух, как вода, как сама жизнь. Юноша спал, свернувшись калачиком в его объятиях, и его лицо, озарённое первыми лучами рассвета, было безмятежным, почти детским в своей умиротворённой красоте. Длинные, пушистые ресницы, которые Калеб так любил целовать, отбрасывали крошечные, трепещущие тени на бледные, всё ещё хранящие следы ночных слёз щёки. Губы, те самые губы, которые он целовал всего несколько часов назад, были чуть приоткрыты, и с них срывалось лёгкое, едва слышное дыхание — тёплое, размеренное, успокаивающее. Он выглядел таким хрупким, таким уязвимым в этом утреннем свете, что сердце Калеба сжалось от прилива нежности — той самой, всепоглощающей, что стала его постоянной спутницей с тех пор, как он встретил это удивительное, невероятное, бесконечно любимое создание. Но реальность, какой бы жестокой она ни была, неумолимо вторгалась в их убежище. Калеб перевёл взгляд на менгиры и заметил то, чего боялся больше всего: свечение рун, которое всю ночь горело ровным, успокаивающим светом, теперь заметно потускнело. Оно всё ещё было там — слабое, мерцающее, трепещущее, как пламя свечи на сквозняке, — но теперь оно напоминало не сияние далёких звёзд, а последние, умирающие искры догорающего костра. Защита Древних, которую колдун атаковал всю ночь своими тёмными чарами, держалась из последних сил. Ещё несколько часов — возможно, даже меньше, — и она падёт окончательно, оставив их беззащитными перед лицом врага. — Эдельвейс, — позвал он тихо, но настойчиво, легонько сжимая плечо юноши. Его голос был мягким, но в нём звучала та особая, спокойная уверенность, которая появляется у людей, привыкших принимать быстрые решения в минуту опасности. — Просыпайся, родной мой. Нам пора. Юноша открыл глаза сразу, без той сонной заторможенности, которая обычно сопровождает пробуждение. Сказались века жизни в постоянной опасности — он привык просыпаться мгновенно, готовый к бегству или бою, и эта способность, выработанная годами преследований, не раз спасала ему жизнь. Его небесно-голубые глаза, эти бездонные озёра, в которых Калеб так любил тонуть, встретились с серыми, стальными глазами рыцаря, и в них мелькнула та же тревога, что терзала и его самого. Он тоже заметил потускневшие руны. Он тоже понимал, что время на исходе. Он тоже чувствовал, как невидимые тиски опасности сжимаются вокруг них. — Защита слабеет, — сказал он, не спрашивая, а утверждая. Его голос, всё ещё хрипловатый после сна, звучал спокойно, но Калеб слышал в нём скрытое напряжение. — Я чувствую это каждой клеточкой своего тела. Древние дали нам столько времени, сколько смогли. Теперь всё зависит только от нас. — Тогда давай выбираться отсюда, — Калеб уже поднимался, набрасывая на плечи потрёпанный кожаный дублет. Его движения были быстрыми, точными, выверенными — так двигается воин, готовящийся к битве, привыкший за годы службы собираться в считанные минуты. — Есть идеи, куда нам направиться? Я знаю эти земли хуже тебя. *** Эдельвейс тоже встал, завязывая рубаху. На мгновение его взгляд стал отсутствующим, устремлённым куда-то вдаль, за пределы капища, за пределы болот, за пределы видимого мира. Казалось, он прислушивается к чему-то, чего не мог слышать обычный человек — к шёпоту ветра, к голосам деревьев, к самой душе этого древнего, дикого края, помнившего ещё те времена, когда его предки парили в небесах. Его лицо, всё ещё хранящее следы ночных переживаний, стало сосредоточенным, а глаза — те самые глаза, что меняли цвет в зависимости от освещения, — потемнели, став похожими на грозовое небо. — Есть, — ответил он наконец, и в его голосе зазвучала уверенность, рождённая древним знанием. — За болотами, дальше к востоку, лежат Скалистые горы. Там, на самых высоких пиках, куда не ступала нога человека, есть места, которые помнят мой род. Там есть пещеры, скрытые от посторонних глаз вековыми заклинаниями, и долины, полные дичи и чистых ручьёв, вода которых исцеляет раны. Если мы доберёмся туда, у нас будет шанс. Настоящий шанс на жизнь. На будущее. — Скалистые горы, — повторил Калеб задумчиво, и его лоб прорезала морщинка — та самая, что появлялась всякий раз, когда он оценивал обстановку перед битвой. — Это несколько дней пути. Может быть, неделя, если идти пешком. Сможем ли мы уйти от погони так надолго? Колдун не отстанет. Он чувствует нас, я знаю это. Эдельвейс повернулся к нему, и в его глазах загорелся тот самый огонь, который Калеб видел всего несколько раз за время их знакомства — огонь решимости, смешанной с древней, первобытной силой, что дремала в крови последнего из Серебряных Хранителей. — Мы не пойдём пешком, — сказал он, и его голос прозвучал твёрдо, словно он принял решение, которое долго обдумывал. — Мы полетим. Калеб уставился на него, не в силах скрыть удивления и тревоги. За всё время их знакомства Эдельвейс ни разу не превращался в дракона добровольно. Он рассказывал, что боится этого — боится потерять контроль над собой, поддаться животным инстинктам, которые проклятие вложило в его драконью сущность. Он говорил об этом с таким ужасом в глазах, что Калеб и представить себе не мог, чтобы он сам предложил такое. И теперь он предлагал это сам, добровольно, осознанно. — Ты уверен? — спросил Калеб осторожно, стараясь, чтобы его голос звучал спокойно, хотя внутри у него всё сжалось от волнения. — Ты говорил, что тебе страшно. Что ты боишься не совладать с собой. — Я знаю, что я говорил, — прервал его Эдельвейс мягко, но твёрдо, и в его голосе не было и тени сомнения. — Я говорил, что боюсь. И я всё ещё боюсь. Этот страх никуда не ушёл — он всегда будет со мной, как старая рана, что ноет в непогоду. Но теперь у меня есть кое-что, чего не было раньше. У меня есть ты. Твоя вера в меня — твёрдая, несокрушимая, как скала. Твоя любовь — глубокая, как океан, и тёплая, как солнце. И Древние... они благословили нас этой ночью. Я чувствую их силу в своей крови. Я чувствую, что могу контролировать это. Не полностью, но достаточно. Достаточно, чтобы унести нас отсюда и не навредить тебе. Он подошёл к центру капища, туда, где возвышался обсидиановый алтарь — чёрный, блестящий, всё ещё хранящий следы ночных видений, — и встал, раскинув руки в стороны. Его поза была исполнена какого-то древнего, почти ритуального величия. Лицо, освещённое первыми лучами солнца, было спокойным и сосредоточенным, а глаза — широко распахнутыми, устремлёнными в небо, которое над капищем казалось особенно чистым и глубоким, словно окно в иной мир. Он начал что-то шептать на том самом древнем языке, который Калеб уже слышал раньше — гортанном, переливчатом, похожем одновременно на рокот далёкого грома, на журчание горного ручья, на песню ветра в кронах вековых деревьев. А затем началась трансформация. *** Это было не похоже на то первое превращение, свидетелем которого Калеб стал на скале. Тогда оно было судорожным, почти болезненным, вызванным страхом и инстинктом самосохранения — зрелище, от которого у него сжималось сердце. Теперь же оно было... величественным. Словно сама природа склонялась перед древней магией, пробуждавшейся в теле Эдельвейса. Его кожа начала светиться изнутри мягким, серебристым светом — тем самым, который Калеб видел в алтаре, когда Древние говорили с ними. Этот свет разливался по его телу, становился всё ярче, всё плотнее, пока не окутал его целиком, словно сияющий кокон, сотканный из лунного сияния и звёздной пыли. А затем кокон начал расти. Калеб отступил на несколько шагов, не в силах оторвать взгляда от происходящего. Его сердце колотилось где-то в горле, а дыхание перехватило от благоговения и восторга. Он видел, как тело Эдельвейса увеличивается в размерах, как его конечности удлиняются и меняют форму, обретая очертания, одновременно чуждые и странно прекрасные. Видел, как из спины прорастают огромные, перепончатые крылья — сначала тонкие, полупрозрачные, словно сотканные из лунного света и утреннего тумана, а затем всё более плотные, покрытые чешуёй, отливающей серебром и перламутром. Видел, как его шея вытягивается, становясь длинной и изящной, как его лицо меняет очертания, превращаясь в морду дракона — не уродливую, не чудовищную, а какую-то странно, нечеловечески прекрасную, словно изваянную древним мастером, вложившим в свою работу всю душу. Чешуя покрывала его тело, как драгоценные доспехи — серебристая, переливающаяся в лучах восходящего солнца, с лёгким перламутровым отливом, который менялся в зависимости от угла зрения: то голубоватый, то розоватый, то отливающий чистым золотом. Гребни, идущие вдоль хребта, были не острыми и угрожающими, а плавными, закруглёнными, и они светились тем же мягким, голубоватым светом, что и руны на менгирах. Когда трансформация завершилась, перед Калебом стоял дракон. Но это был не тот дракон, которого он встретил тогда, в расщелине скал — загнанный, испуганный, с глазами, полными боли и векового отчаяния. Это был дракон в полном расцвете своей силы, прекрасный и внушающий благоговейный трепет. Его глаза — огромные, миндалевидные, всё того же небесно-голубого цвета, что и в человеческом обличье, — смотрели на Калеба с теплотой и узнаванием. В них светился разум, любовь, нежность — все те чувства, которые Калеб привык видеть в глазах Эдельвейса-человека. Это был он. Всё тот же Эдельвейс, только в ином обличье — более древнем, более могущественном, но всё таком же родном. Дракон склонил свою огромную голову, украшенную изящными гребнями, и издал звук — тихий, рокочущий, похожий на мурлыканье гигантской кошки, увеличенное во много крат. Этот звук не был угрожающим. Напротив, в нём слышалось приглашение. Приглашение довериться. Приглашение разделить с ним небо. — Ты великолепен, — прошептал Калеб, и его голос был полон искреннего, неподдельного восхищения. Он даже не заметил, как слёзы навернулись на его глаза — слёзы восторга перед этой невероятной, нечеловеческой красотой. — Ты... ты самый прекрасный из всех существ, которых я когда-либо видел. Клянусь всем святым, я никогда не мог представить, что дракон может быть таким... таким совершенным. Дракон фыркнул — и этот звук был настолько похож на смешок Эдельвейса в человеческом обличье, что Калеб невольно улыбнулся сквозь слёзы. Затем дракон опустился ниже, прижимаясь брюхом к замшелым камням капища, и вытянул переднюю лапу, предлагая Калебу взобраться. Его движения были осторожными, почти нежными — он боялся задеть рыцаря, боялся причинить ему боль. — Ты хочешь, чтобы я сел на тебя? — спросил Калеб, и дракон кивнул своей огромной головой — медленно, осторожно, чтобы не задеть рыцаря острыми гребнями. — Я... я никогда не летал. Я даже не мечтал об этом. Я провёл всю жизнь на земле, как крот, не видящий солнца. Дракон снова фыркнул, и в этом звуке Калебу почудилось: «Доверься мне». И он доверился. Сделав глубокий вдох и мысленно прочитав короткую молитву — уже не Светлой Матери, в которую он давно перестал верить, а Древним Богам, которые благословили их союз этой ночью, — он подошёл к дракону и начал карабкаться по его лапе на спину. Чешуя под его пальцами была тёплой, гладкой и удивительно приятной на ощупь — не холодной и скользкой, как он ожидал, а тёплой, почти горячей, словно нагретый полуденным солнцем камень. От неё исходило то самое тепло, которое он чувствовал, обнимая Эдельвейса в человеческом обличье — тепло жизни, тепло любви, тепло дома. Устроившись в углублении между плечами дракона, там, где гребни образовывали естественное, словно самой природой созданное седло, Калеб ухватился за один из них — не слишком сильно, чтобы не причинить боль, но достаточно крепко, чтобы удержаться в полёте. Он чувствовал, как под ним перекатываются огромные мышцы дракона, как бьётся его сердце — мощно, размеренно, словно большой барабан. Это ощущение было странным и в то же время удивительно успокаивающим. — Я готов, — сказал он, и его голос прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Летим, любовь моя. Унеси нас отсюда. Дракон расправил крылья. Это было зрелище, от которого у Калеба перехватило дыхание и замерло сердце. Крылья были огромными — каждое размером с парус боевого корабля, а может быть, и больше, — и перепонки между костяными пальцами были тонкими, полупрозрачными, пронизанными сетью серебристых вен, светящихся внутренним светом. Когда они полностью раскрылись, то на мгновение заслонили собой полнеба, и вся поляна погрузилась в прозрачную, дрожащую тень. Дракон взмахнул ими — раз, другой, третий, — и каждый взмах сопровождался низким, утробным гулом, от которого вибрировал воздух и дрожала земля. Калеб почувствовал, как напряглись мышцы под ним, как сила, дремлющая в этом огромном теле, пробудилась и устремилась наружу, словно вода, прорвавшая плотину.Они оторвались от земли.
Первый взмах крыльев подбросил их вверх на несколько десятков футов — так стремительно, что у Калеба заложило уши и захватило дух. Второй — ещё выше, и ветер засвистел в ушах, холодный и резкий. Третий взмах — и они уже парили над болотами, над лесом, над миром, который с каждой секундой становился всё меньше и меньше. Встречный поток воздуха ударил в лицо Калеба, заставляя щуриться и пригибаться к тёплой чешуе. Он чувствовал, как его желудок ухнул куда-то вниз от резкого подъёма, и на мгновение его охватил страх — тот самый, первобытный страх, который испытывает любой человек, впервые оказавшийся в воздухе, в полной власти существа, несущего его над землёй. Но этот страх быстро сменился чем-то иным — восторгом. Чистым, незамутнённым, детским восторгом, от которого захватывало дух и хотелось смеяться в голос. Они поднимались всё выше и выше. Ветер становился холоднее, разреженнее, но Калеб не замечал этого — он был слишком поглощён зрелищем, открывшимся перед ним. Капище внизу становилось всё меньше, пока не превратилось в крошечный круг из серых точек, затерянный среди бескрайних зелёных болот. Вокруг, насколько хватало глаз, простирался лес — древний, дикий, величественный, уходящий за горизонт бесконечным зелёным морем. С высоты птичьего полёта он был похож на огромный, пышный ковёр, сотканный из всех оттенков зелёного, какой только можно вообразить, с редкими проблесками рек и озёр, сверкающих в лучах утреннего солнца, как осколки гигантского зеркала. Горизонт расширился, раздвинулся, словно сама земля развернулась перед ними, и Калеб увидел горы — те самые Скалистые горы, о которых говорил Эдельвейс. Они возвышались на востоке, их заснеженные пики сияли в лучах солнца, как корона какого-то древнего, забытого короля. Они казались одновременно далёкими и близкими, недоступными и манящими. — Это невероятно! — закричал Калеб во весь голос, и ветер унёс его слова, развеял их над бескрайними просторами, но дракон, казалось, услышал его. Он повернул голову — длинную, изящную, с благородными линиями, — и в его огромных голубых глазах Калеб увидел радость. Ту самую, чистую, ничем не замутнённую радость, которую он так редко видел на лице Эдельвейса в человеческом обличье. Радость полёта. Радость свободы. Радость быть тем, кем он был рождён, кем ему всегда предназначалось быть. Радость, которую у него пытались отнять, но не смогли. Дракон летел плавно, величественно, почти не взмахивая крыльями — он парил на восходящих потоках воздуха, используя силу ветра, как искусный моряк использует силу морских течений. Его тело, такое огромное на земле, здесь, в небе, казалось созданным именно для этого — для парения, для скольжения в воздушных потоках, для танца с облаками. Калеб постепенно привыкал к ощущению полёта. Его пальцы, сначала судорожно вцепившиеся в гребень, теперь расслабились, хотя и продолжали держаться — скорее для уверенности, чем из необходимости. Он даже осмелился выпрямиться и оглядеться по сторонам, наслаждаясь видом, который открывался только птицам и существам, подобным Эдельвейсу. Мир с высоты был совершенно иным — более прекрасным, более гармоничным, более живым. Отсюда не было видно границ, не было видно войн, не было видно ненависти. Только земля, небо и бесконечная, величественная красота. — Я никогда не думал, что мир так прекрасен! — крикнул он, и дракон в ответ издал торжествующий, ликующий рёв, эхом разнёсшийся над лесами и болотами, над реками и холмами, заставляя птиц взлетать с деревьев испуганными стаями. Этот рёв был полон такой силы и такой радости, что Калеб почувствовал, как его собственное сердце наполняется ответным ликованием. Они летели, наверное, час или два — Калеб потерял счёт времени, полностью погрузившись в ощущение полёта, в это невероятное, волшебное чувство свободы. Солнце поднялось выше, заливая мир золотым светом, и тень дракона скользила по земле, как тень от облака — только быстрее, гораздо быстрее. Горы становились всё ближе, их заснеженные вершины уже не казались далёкими и недоступными, они вырастали перед ними, величественные и прекрасные. Внизу проплывали реки, похожие на серебряные ленты, деревни, казавшиеся игрушечными, стада оленей, разбегающихся при виде тени дракона. Ветер свистел в ушах, солнце пригревало спину, а под ними, насколько хватало глаз, расстилался мир — огромный, прекрасный, полный жизни. Это было самое невероятное, самое волшебное путешествие в жизни Калеба — и он знал, что запомнит его навсегда, до самой смерти, и даже после неё, если там, за гранью, останутся воспоминания. Но беда, как это часто бывает, пришла откуда не ждали. *** Они уже были почти у цели — впереди, в какой-нибудь лиге, возвышался горный хребет, за которым, по словам Эдельвейса, находились те самые скрытые долины, убежище его предков, — когда Калеб услышал знакомый, режущий слух звук. Свист рассекаемого воздуха. Тонкий, пронзительный, зловещий. Свист, который он слышал сотни раз на полях сражений и который никогда не предвещал ничего хорошего. Свист арбалетного болта. Он резко повернул голову, и его сердце пропустило удар, а затем забилось с удвоенной, утроенной силой. Позади, на небольшом, поросшем густым кустарником холме, расположился отряд охотников. Тех самых, что преследовали их от самого капища. Они каким-то образом обошли болото — возможно, колдун провёл их тайными тропами, известными только ему, — и заняли позицию на возвышенности, откуда открывался отличный обзор на всю долину. И сейчас они целились из больших, усиленных магией арбалетов в парящего дракона. Калеб видел их лица — искажённые злобой и азартом, блестящие от пота, — и его рука невольно потянулась к мечу, хотя он понимал, что в небе от меча мало толку. — Эдельвейс! — закричал он что было сил, стараясь перекричать свист ветра. — Справа! Смотри справа! Охотники на холме! Они здесь! Дракон резко повернул голову, его огромные глаза сузились, заметив опасность, и он начал разворачиваться всем телом, чтобы уйти в сторону, укрыться за скалами, — но было поздно. Первый залп уже был произведён. Полдюжины болтов, каждый размером с копьё и покрытый светящимися, зловещими рунами, устремились в небо с жутким, пронзительным свистом. Они летели быстро, слишком быстро — магия, вложенная в них, придавала им скорость и силу, недоступную обычному оружию. Эдельвейс успел уклониться от большинства — его тело, несмотря на огромные размеры, было удивительно манёвренным, он извернулся в воздухе, пропуская болты мимо, — но один, самый крупный, с рунами, горящими особенно ярко, всё же нашёл свою цель. Калеб почувствовал, как дракон дёрнулся всем телом, когда болт вонзился в его бок, чуть ниже левого крыла. Удар был такой силы, что Калеба едва не сбросило со спины — он успел удержаться, вцепившись в гребень изо всех сил. Раздался полный боли и ярости рёв, эхом прокатившийся по горам и ущельям, отражаясь от скал и возвращаясь обратно, многократно усиленный. Дракон начал терять высоту. Его крылья, ещё минуту назад такие сильные и уверенные, теперь бились неровно, судорожно, из последних сил пытаясь удержать огромное тело в воздухе. Левое крыло, то, под которым засел болт, двигалось с трудом, и каждый взмах давался ему с видимым усилием. Кровь — тёмная, алая, почти чёрная, дымящаяся на холодном горном воздухе — закапала вниз, оставляя на камнях тёмные, быстро остывающие пятна. — Держись! — крикнул Калеб, прижимаясь к дракону всем телом, стараясь стать как можно менее заметной целью. Его рука нащупала болт, торчащий из чешуи, и он с ужасом понял, что дело плохо. Болт вошёл глубоко, пробив чешую и засев в мышцах. А главное — его руны, тёмные, багровые, цвета запёкшейся крови, пульсировали, распространяя яд. Те самые отравленные стрелы, о которых рассказывал Эдельвейс, вспоминая гибель своей семьи. Яд, созданный специально для того, чтобы убивать драконов, проникающий сквозь чешую и отравляющий кровь. Они падали. Дракон пытался замедлить падение, его здоровое крыло билось всё медленнее, всё слабее, но силы покидали его с каждой секундой. Яд делал своё дело, распространяясь по огромному телу, парализуя мышцы, затуманивая сознание. Земля приближалась стремительно, неумолимо, и Калеб уже видел острые камни внизу, на которые они должны были рухнуть. Он понимал, что на такой скорости падение будет смертельным для них обоих. Он прижался к дракону ещё крепче, зажмурившись и шепча молитву — не за себя, за Эдельвейса. Но Эдельвейс не сдавался. Даже ослабевший, даже отравленный, он продолжал бороться. В последний момент, собрав все оставшиеся силы, он развернул тело в воздухе так, чтобы принять удар на себя, а Калеб оказался сверху, защищённый от прямого столкновения его огромным телом. Этот манёвр стоил ему невероятных усилий — Калеб почувствовал, как напряглись все мышцы дракона, как он заставил свои крылья сделать последний, отчаянный взмах, меняя угол падения. Они врезались в склон горы, поросший редким кустарником и острыми, безжалостными камнями. Удар был чудовищным — таким, что из лёгких Калеба вышибло весь воздух, а перед глазами вспыхнули яркие, ослепительные искры. Его швырнуло в сторону, словно тряпичную куклу, он пролетел несколько футов, кувыркаясь по камням, и рухнул на каменистую осыпь, сильно ударившись головой о валун и вывихнув плечо. Перед глазами всё поплыло, мир закружился, теряя очертания, в ушах зазвенело — тонко, пронзительно, невыносимо, — и на несколько мучительных мгновений он потерял сознание. Когда он очнулся — прошло, наверное, всего несколько секунд, хотя ему показалось, что минула целая вечность, — первым, что он увидел, была кровь. Много крови. Его собственная кровь. Она текла из раны на плече, которая образовалась, когда острый, как нож, камень рассёк кожу до самой кости. Она текла из множества более мелких порезов на руках, на ногах, на лице. Голова гудела так, словно по ней ударили кузнечным молотом, а левая рука висела плетью, отказываясь повиноваться — он попытался пошевелить ею и застонал от невыносимой, ослепляющей боли. Но он не думал о себе. Ни единой секунды. Все его мысли были только об Эдельвейсе. Дракон лежал неподалёку, на каменистой осыпи, в неестественной, изломанной позе. Его огромное тело было неподвижным, а крылья — прекрасные, величественные крылья, которыми он только что рассекал небеса, — были сломаны, изорваны, окровавлены. Перепонки висели лохмотьями, костяные пальцы были вывернуты под неестественными углами. Болт всё ещё торчал из его бока, и яд, распространяющийся по его телу, заставлял чешую чернеть и отслаиваться, словно старая кора с мёртвого дерева. Он тяжело, с хрипом дышал, его огромная грудь вздымалась и опускалась с трудом, а из приоткрытой пасти вырывались тонкие струйки дыма, смешанные с кровью. Но он был жив. Его глаза, те самые небесно-голубые глаза, были открыты и смотрели на Калеба. В них была боль — невыносимая, всепоглощающая боль, — но также и облегчение. Облегчение от того, что Калеб жив. — Эдельвейс! — Калеб попытался подняться, превозмогая боль, но ноги подкосились, и он рухнул обратно на острые камни, обдирая ладони в кровь. Боль пронзила его плечо с такой силой, что он застонал сквозь сжатые зубы, чувствуя, как по лицу текут слёзы — не только от боли, но и от отчаяния. — Держись! Прошу тебя, держись! Я сейчас... я помогу тебе... я обещаю... Но он не мог помочь. Он даже встать не мог. Его тело, израненное и измученное, отказывалось повиноваться. А тем временем с холма, где расположились охотники, уже доносились торжествующие крики, полные звериного азарта, и звук тяжёлых, подкованных сапог, спешащих вниз по каменистому склону. Они приближались. Они спешили к своей добыче, чтобы добить раненого дракона и его спутника, чтобы завершить то, что начали века назад. Калеб слышал их голоса — грубые, хриплые, возбуждённые, — и понимал, что счёт идёт на мгновения. И тогда Эдельвейс поднялся. Это было невероятное, почти невозможное зрелище — зрелище, которое Калеб запомнит на всю оставшуюся жизнь. Дракон, который ещё секунду назад лежал на камнях, истекая кровью и ядом, казалось, находясь на пороге смерти, вдруг зашевелился. Его мышцы, даже отравленные, даже ослабевшие, напряглись с такой силой, что под чешуёй заходили желваки. Здоровая лапа упёрлась в каменистую осыпь, когти вонзились в скальную породу, высекая искры. Он начал подниматься — медленно, преодолевая боль, которая, должно быть, была невыносимой, немыслимой для любого живого существа. Каждое движение давалось ему с титаническим трудом. Крылья, сломанные и изорванные, волочились по земле, оставляя кровавый след. Из раны на боку всё ещё текла кровь — густая, тёмная, дымящаяся. Но он встал. Он поднялся во весь свой огромный рост и встал между Калебом и приближающимися охотниками, заслоняя его своим телом, как когда-то его мать заслоняла его самого. И тогда Калеб увидел в его глазах то, чего никогда не видел раньше. Это не был страх — страх, который преследовал Эдельвейса всю его долгую жизнь. Это не была боль — хотя боль, без сомнения, была чудовищной. Это была ярость. Холодная, всепоглощающая, древняя ярость Серебряных Хранителей, которые веками защищали этот мир от тьмы. Ярость, которая веками была подавлена проклятием, заперта глубоко внутри, но теперь, благословлённая Древними Богами и усиленная любовью, вырвалась наружу, словно вулкан, спавший тысячелетиями. — Нет, — прошептал Калеб одними губами. — Эдельвейс, умоляю... нет... ты слишком ранен... ты не сможешь... пожалуйста... Но дракон его не слышал. Или слышал, но не слушался. Инстинкт защитника, инстинкт Хранителя, древний, как сам мир, взял верх над болью, над страхом, над ядом, отравляющим кровь. Он издал рёв — не тот полный боли крик, что был раньше, а боевой клич, от которого содрогнулись горы, зазвенели камни и, казалось, само небо потемнело. Этот рёв был полон такой первобытной, неукротимой мощи, что некоторые из бегущих охотников споткнулись и упали, зажимая уши руками. Затем он вдохнул — глубоко, так, что его грудная клетка расширилась до предела, затрещали рёбра, заскрипела чешуя, — и выдохнул. Пламя вырвалось из его пасти столбом ослепительно-белого огня. Это был не обычный драконий огонь — не тот, о котором слагали легенды и которым пугали детей. Он был чище, ярче, неизмеримо горячее. Огонь, благословлённый Древними Богами в эту самую ночь. Огонь, в котором горела сама душа Эдельвейса, его любовь, его боль, его решимость защищать. Он ударил по приближающимся охотникам, и те, кто оказался на его пути — те, кто бежал впереди, предвкушая лёгкую добычу, — исчезли мгновенно. Они даже не успели закричать, даже не успели осознать, что происходит. Их тела превратились в пепел за долю секунды, а оружие и доспехи расплавились, превратившись в лужицы раскалённого, шипящего металла, который стекал по камням огненными ручьями. От них не осталось ничего — ни костей, ни плоти, ни даже запаха. Только горстки серого, невесомого пепла, которые тут же развеял ветер. Оставшиеся в живых охотники — их было ещё около дюжины, тех, кто бежал позади и не попал под первый удар, — попытались отступить, перегруппироваться. Они были опытными, закалёнными в боях воинами, и паника не сразу захлестнула их. Они начали рассыпаться по склону, занимая позиции за валунами, натягивая арбалеты, выкрикивая друг другу приказы. Но Эдельвейс не дал им такой возможности. Он двинулся вперёд — медленно, неумолимо, волоча сломанные крылья по камням и оставляя за собой широкий кровавый след, но двигаясь с той ужасающей, неотвратимой целеустремлённостью, которая была страшнее любой скорости. Его пасть снова открылась, и новый столб пламени — ещё более яркий, ещё более горячий — обрушился на охотников, укрывшихся за валунами. Камень плавился под этим огнём, тёк, как воск, а люди, прятавшиеся за ним, сгорали заживо, даже не успев понять, что их укрытие превратилось в ловушку. Те, кто пытался стрелять, были сожжены прежде, чем успели спустить тетиву. Их арбалеты, усиленные магией, способные пробивать драконью чешую, плавились в их руках, и они кричали — на этот раз они успевали закричать, — но их крики длились лишь мгновение, обрываясь на самой высокой, пронзительной ноте. Те, кто пытался бежать, спасаясь вниз по склону, были настигнуты огнём, который, казалось, преследовал их, изгибаясь и поворачивая, словно живое существо. Никто не ушёл. Никто не спасся. Те, кто падал на колени и молил о пощаде, воздевая руки к небу, были сожжены точно так же, как и остальные, — Эдельвейс не различал их. В его глазах, затянутых пеленой ярости, все они были одинаковы. Все они были охотниками. Все они были убийцами его семьи. Все они заслуживали одной участи. Это была не битва. Это было истребление — безжалостное, неотвратимое, абсолютное. Калеб смотрел на это, приподнявшись на здоровом локте, и его сердце разрывалось от противоречивых, сталкивающихся друг с другом чувств. С одной стороны, он знал — знал с предельной, леденящей ясностью, — что эти люди пришли убить их. Они не заслуживали пощады — они сами выбрали этот путь, путь ненависти и жестокости, и шли по нему добровольно, с песнями и криками ликования. Они убивали драконов на протяжении поколений, они вырезали целые семьи, они разрушали кладки яиц и убивали детёнышей. Они были злом — не заблудшими душами, не жертвами пропаганды, а настоящим, осознанным злом. С другой стороны, он видел, какой ценой даётся Эдельвейсу эта битва. Каждое движение причиняло ему невыносимую боль — Калеб видел это по тому, как вздрагивали его мышцы, как подёргивался хвост, как судорожно билось здоровое крыло. Каждый выдох пламени отнимал у него последние силы, которые у него ещё оставались. Он сражался не ради мести — Калеб видел это в его глазах, когда дракон на мгновение поворачивал голову, чтобы проверить, жив ли рыцарь. Он сражался ради защиты. Ради того, чтобы Калеб выжил. Ради того, чтобы их будущее состоялось. Ради их дома, их сада, их цветов. Когда последний охотник пал, превратившись в безымянную груду пепла, которую ветер тут же развеял над горами, дракон остановился. Он стоял на склоне, возвышаясь над дымящимися, оплавленными камнями, и его тело, только что бывшее воплощением ярости, возмездия и несокрушимой силы, теперь дрожало от слабости и истощения. Кровь всё ещё текла из его раны — теперь медленнее, потому что терять было уже почти нечего. Дыхание стало хриплым, прерывистым, с булькающим звуком, который свидетельствовал о том, что лёгкие повреждены. Он повернул голову к Калебу — медленно, с огромным трудом, — и в его огромных голубых глазах рыцарь увидел не торжество победителя, не гордость за свершённое, а бесконечную, бездонную усталость и... страх. Страх не за себя — за него. За Калеба. За того, кто стал ему дороже жизни. Дракон сделал шаг к Калебу — один, потом другой, пошатываясь, спотыкаясь на ослабевших, дрожащих лапах, — и рухнул на камни, теряя сознание прежде, чем его тело коснулось земли. Его падение было медленным, почти величественным, как падение огромного, срубленного под корень дерева. А затем началась обратная трансформация — такая же плавная, как и первая, но гораздо более пугающая. Тело дракона начало сжиматься, чешуя — исчезать, растворяясь в воздухе серебристой дымкой, крылья — втягиваться, уменьшаясь до размеров человеческих лопаток. Через несколько мучительных мгновений на камнях лежал уже не дракон, а юноша. Бледный, как полотно, израненный, с огромной, всё ещё кровоточащей раной на боку. Эдельвейс вернулся в человеческое обличье, и его лицо, покрытое испариной, кровью и грязью, было спокойным, почти умиротворённым. Словно он сделал то, что должен был сделать, — защитил того, кого любил, — и теперь мог наконец отдохнуть. — Нет, нет, нет... — Калеб, превозмогая адскую боль в плече и головокружение, от которого мир плыл и двоился перед глазами, пополз к нему по острым, безжалостным камням. Каждое движение отдавалось в теле новой вспышкой боли, перед глазами всё плыло, камни под ладонями были скользкими от его собственной крови, но он не останавливался. Он не мог остановиться. — Только не умирай. Пожалуйста, умоляю тебя, только не умирай. Ты обещал. Ты обещал мне дом. Ты обещал мне сад с яблонями и вишнями. Ты обещал мне «всегда». Слышишь? Ты обещал! Он добрался до Эдельвейса, преодолев эти несколько футов, показавшиеся ему милями, и прижал его к себе здоровой рукой, зажимая второй, повреждённой и почти не слушающейся, ужасную, всё ещё кровоточащую рану на его боку. Кровь была тёплой и липкой, она текла сквозь его пальцы, пропитывая одежду, и её было слишком много. Слишком много для такого хрупкого, такого израненного тела. Калеб чувствовал, как слабо, неровно бьётся сердце Эдельвейса под его ладонью, и от этого биения — такого слабого, такого ненадёжного — его собственное сердце сжималось в ледяной тисках ужаса. — Ты не умрёшь, — шептал он, и по его обветренным, покрытым ссадинами щекам текли слёзы, капая на бледное, безжизненное лицо юноши. — Слышишь меня? Я не позволю тебе умереть. Ты нужен мне. Ты — всё, что у меня есть. Ты — моя жизнь. Ты — моя душа. Я люблю тебя, Эдельвейс. Я люблю тебя больше всего на свете. Пожалуйста... пожалуйста, не оставляй меня одного... Эдельвейс не отвечал. Его дыхание было слабым, едва заметным — лишь лёгкое, почти неощутимое колыхание груди, — а кожа становилась всё холоднее, приобретая тот страшный, восковой оттенок, который бывает только у тех, кто стоит на пороге смерти. Яд продолжал распространяться по его телу, и времени оставалось всё меньше. Калеб чувствовал, как жизнь уходит из него, утекает, словно вода сквозь пальцы, и от этого чувства его охватывало такое отчаяние, какого он никогда не испытывал раньше. И тогда он вспомнил. Вспомнил то, о чём Эдельвейс рассказывал ему в одну из их долгих ночей у костра. О целебных свойствах драконьей крови. О том, что она может исцелять самые страшные, самые смертельные раны. О том, что его старший брат — тот самый, которого убили охотники много лет назад, — умел лечить одним лишь прикосновением своего дыхания, одного лишь желания исцелить. Калеб не знал, правда ли это. Не знал, сработает ли это сейчас, когда Эдельвейс так слаб и истощён. Но он должен был попробовать. Другого выхода не было. — Кровь... — прошептал он лихорадочно, и его глаза, затуманенные слезами, лихорадочно блестели. — Твоя кровь... она может исцелять. Ты говорил мне об этом. Ты говорил, что она затягивает раны, останавливает кровь, выводит яд. Может быть, она исцелит и тебя самого? Может быть, если... Он не договорил. Он просто поднёс свою окровавленную ладонь — ту, которой зажимал рану Эдельвейса, ту, что была пропитана его драконьей кровью, — к его губам. Осторожно, почти благоговейно, он приоткрыл их дрожащими пальцами и позволил нескольким каплям крови — тёмной, густой, всё ещё хранящей искры древней магии — упасть в рот юноши. Ничего не произошло. Секунда тянулась за секундой, и каждая была наполнена таким напряжением, такой мучительной, невыносимой надеждой, что Калеб боялся дышать. Третья секунда. Четвёртая. Пятая. Он уже начал терять надежду, уже чувствовал, как внутри него поднимается холодная, чёрная волна отчаяния, готовая поглотить его целиком, — когда вдруг рана на боку Эдельвейса начала светиться. Это было то самое свечение — мягкое, серебристое, переливающееся, — которое Калеб видел во время его трансформации, во время благословения Древних, во время самых сокровенных моментов их близости. Свет становился всё ярче, всё интенсивнее, и по мере его усилия края раны, до этого рваные, кровоточащие, начали сходиться. Медленно, миллиметр за миллиметром, они затягивались, словно их сшивала невидимая, искусная рука. Яд, распространявшийся по телу, был нейтрализован — почерневшая, отмирающая кожа снова обрела свой обычный, бледный, но живой оттенок. Кровотечение остановилось, ткани восстанавливались на глазах, и через несколько минут, которые показались Калебу часами, наполненными молитвами и надеждой, рана затянулась полностью, оставив лишь тонкий, едва заметный шрам. — Получается... — выдохнул Калеб, и его голос был хриплым от слёз, от облегчения, от пережитого ужаса. — Получается! Ты жив! Ты будешь жить! Через несколько минут, которые тянулись бесконечно, дыхание Эдельвейса стало глубже, ровнее, спокойнее. На его щеках появился слабый, едва заметный румянец — первый признак возвращающейся жизни. Его ресницы дрогнули — раз, другой, третий, — и он открыл глаза. Те самые небесно-голубые глаза, которые Калеб так боялся больше никогда не увидеть. — Калеб... — прошептал он едва слышно, и его голос был слабым, как дуновение ветерка, но в нём звучала жизнь. — Ты... ты ранен... — Это всего лишь царапины, — ответил Калеб, и его голос был хриплым от слёз и облегчения, от переполнявших его чувств, которые он не мог выразить словами. — Пустяки. Ничего серьёзного. Главное, что ты жив. Ты жив, Эдельвейс. Ты жив, любовь моя. Юноша слабо улыбнулся — той самой улыбкой, которую Калеб так любил, — и поднял дрожащую, ещё непослушную руку, касаясь плеча рыцаря. Того самого плеча, которое было разбито, вывихнуто, изранено при падении. — Позволь мне, — прошептал он, и его голос был полон той особой, спокойной уверенности, которая всегда появлялась у него, когда он говорил о целительстве. — Я могу... я чувствую, что могу исцелить тебя. Древние... они дали мне часть своей силы. Я ещё не до конца понимаю её, но... позволь мне попробовать. Он закрыл глаза и сосредоточился. Его ладонь, всё ещё прохладная после потери крови, но уже не ледяная, легла на разбитое плечо Калеба и начала светиться — на этот раз тёплым, золотистым светом, не похожим на тот серебристый, которым затягивалась его собственная рана. Этот свет был похож на солнечные лучи, на расплавленное золото, на самую суть жизни. Калеб почувствовал, как боль в плече начинает утихать — не резко, а постепенно, словно её смывало тёплой, ласковой волной. Он чувствовал, как кости и ткани, повреждённые при падении, восстанавливаются, срастаются, возвращаются на свои места. Это ощущение было странным — тёплым, покалывающим, щекотным, — но невероятно приятным. Словно его окунули в горячий целебный источник после долгой, изнурительной битвы. Через несколько минут боль ушла полностью. Калеб осторожно, всё ещё не веря до конца, пошевелил рукой — она двигалась свободно, легко, без малейшего дискомфорта. Затем он покрутил плечом — ни намёка на боль. Он посмотрел на Эдельвейса, и его глаза сияли от благодарности и восхищения. — Ты исцелил меня, — сказал он, и его голос был полон благоговения. — Ты спас мне жизнь. Снова. — А ты спас мою, — ответил Эдельвейс тихо. — Снова. Мы квиты, мой рыцарь. — Он на мгновение замолчал, а затем добавил, и в его глазах мелькнула тревога: — Но ты и сам ещё слаб. И я тоже. Нам обоим нужно отдохнуть, набраться сил. — Мы оба нуждаемся в отдыхе, — согласился Калеб, бережно поправляя прядь волос, упавшую на лоб юноши. — Но сначала... сначала нам нужно уйти отсюда. Здесь мы слишком уязвимы. Колдун всё ещё где-то там, и кто знает, сколько ещё охотников идёт по нашему следу. Эдельвейс с трудом поднялся, опираясь на Калеба и на его здоровую руку, и огляделся по сторонам. Дым от сожжённых охотников всё ещё поднимался в небо чёрными, маслянистыми столбами, и ветер разносил запах гари, плавленого металла и смерти по всей долине. Но вокруг было тихо. Никто больше не приближался. Никто не кричал, не звенел оружием, не травил их, как зверей. Никто больше не угрожал им — по крайней мере, сейчас. — Долина, — сказал Эдельвейс, и его голос, хотя и слабый, был полон надежды. — Она там, за этим перевалом. Мы почти дошли. Я чувствую её — чувствую тепло, жизнь, покой. Нужно пройти всего немного. — Ты сможешь? — спросил Калеб с тревогой, заглядывая в его всё ещё бледное, но уже порозовевшее лицо. — С тобой — да, — ответил Эдельвейс, и его губы тронула слабая, но искренняя улыбка. — С тобой я смогу всё. Они пошли. Медленно, осторожно, шаг за шагом, поддерживая друг друга и опираясь друг на друга, преодолевая камни и кустарники, которые преграждали путь. Их тела болели, их силы были на исходе, но они шли вперёд — потому что позади была смерть, а впереди была жизнь. Солнце клонилось к закату, окрашивая снежные вершины в нежнейшие оттенки розового, золотого и пурпурного, когда они наконец достигли перевала и увидели то, что лежало за ним. Это была долина. Небольшая, уютная, скрытая со всех сторон высокими, неприступными скалами, словно драгоценная чаша в ладонях древних гор. Посередине долины бежал прозрачный, хрустальный ручей, питаемый тающими снегами далёких вершин, и его вода, чистая и холодная, сверкала в лучах заходящего солнца, как жидкое серебро. Вокруг ручья росли деревья — высокие, стройные сосны и пушистые ели, чьи ветви были усыпаны шишками, а также несколько диких яблонь, чьи плоды уже наливались румянцем, обещая богатый урожай. Трава была высокой, сочной, изумрудно-зелёной, усыпанной мириадами полевых цветов всех мыслимых оттенков — синих, жёлтых, белых, лиловых, — и лёгкий ветер, проносящийся над долиной, приносил запахи хвои, влажной земли, дикого мёда и горных трав. Высоко в скалах виднелись тёмные, загадочные входы в пещеры, достаточно большие, чтобы вместить даже дракона в полном обличье. И над всем этим великолепием сияло закатное небо — чистое, безоблачное, бесконечно глубокое, окрашенное в такие цвета, которые не сможет передать ни один художник. — Вот оно, — прошептал Эдельвейс, и его голос был полон благоговения и какого-то древнего, наследственного узнавания. — Это место. Я чувствую его каждой клеточкой своего существа. Здесь когда-то жили мои предки — задолго до проклятия, задолго до охотников, задолго до всей этой боли. Здесь всё ещё теплится их сила, их память, их любовь. Здесь мы будем в безопасности. Калеб оглядел долину, и его сердце — сердце воина, привыкшее к битвам и лишениям, — наполнилось покоем. Тем самым глубоким, всеобъемлющим покоем, которого он не испытывал с самого раннего детства. Это было оно. То самое место, о котором он мечтал все эти долгие дни и ночи. Место, где они смогут построить дом — их собственный дом. Место, где они смогут быть счастливы. Место, где закончится их бегство и начнётся их жизнь. — Добро пожаловать домой, — сказал он тихо, сжимая руку Эдельвейса в своей, и его голос дрожал от переполнявших его чувств. — Добро пожаловать домой, любовь моя. Мы сделали это. Мы пришли. --- Эпилог: Там, где цветут эдельвейсы Прошло три года. Три долгих, мирных, благословенных года с того дня, как они впервые ступили в эту долину — израненные, измученные, но живые. Три года покоя, исцеления и тихого, ничем не омрачаемого счастья. Три года, за которые долина превратилась из дикого, нетронутого уголка в настоящий дом — дом, о котором они мечтали долгими ночами у костра и который теперь стал реальностью. Дом, сложенный из серого горного камня и тёмного, пахнущего смолой дерева, стоял на небольшом пригорке, откуда открывался захватывающий дух вид на всю долину. Он был именно таким, каким Калеб описывал его в ту памятную ночь в древнем капище — с большой, просторной комнатой, где всегда было тепло и уютно, с огромным камином, сложенным из речного камня, который он построил собственными руками, и с книжными полками, которые он вырезал из старого дуба, найденного на склоне горы. На этих полках стояли книги — десятки, а затем и сотни книг, которые Калеб привозил из своих редких поездок в дальние деревни. Там были трактаты по медицине и травничеству, которые так любил Эдельвейс, и старые рыцарские романы, которые читал Калеб, и сборники древних легенд, которые они читали вместе долгими зимними вечерами. Вокруг дома цвели яблони и вишни, посаженные их руками прошлой весной. Их ветви, усыпанные бело-розовыми, нежнейшими цветами, покачивались на тёплом летнем ветру, наполняя воздух сладким, пьянящим ароматом, который проникал в дом через открытые окна. Рядом с домом журчал ручей — тот самый, что бежал через всю долину, — и в его прозрачной, хрустальной воде плескались золотые рыбки, которых Калеб однажды принёс с горного озера в берестяном ведёрке. Эдельвейс тогда смеялся, глядя на его старания, но рыбки прижились и теперь весело сверкали чешуёй в солнечных лучах. А вокруг дома, на склонах холма, среди серых, замшелых камней и сочной зелёной травы, росли эдельвейсы. Те самые горные цветы, в честь которых был назван последний из Серебряных Хранителей. Калеб нашёл их семена в одной из пещер — древний тайник, оставленный предками Эдельвейса много веков назад, — и они вместе посадили их вокруг дома. Теперь эдельвейсы цвели белыми, пушистыми звёздами, их бархатистые лепестки сияли в лучах утреннего солнца, и каждый раз, глядя на них, Калеб вспоминал о том, как далеко они зашли. О том, через что они прошли. О том, что они победили — вопреки всему. В один из тёплых летних вечеров, похожих на сотни других, они сидели на веранде, как часто делали в это время суток, и смотрели на закат. Небо над горами было окрашено в величественные оттенки алого, золотого, оранжевого и фиолетового, и облака, проплывающие над заснеженными вершинами, казались сказочными кораблями, плывущими по огненному морю. Эдельвейс сидел в своём любимом плетёном кресле, завернувшись в мягкий шерстяной плед, и читал книгу — одну из тех, что Калеб привёз из последней поездки. Его белокурые волосы, теперь длиннее, чем раньше, были заплетены в свободную косу, а на лице, всё ещё бледном, но уже не таком измождённом, играла лёгкая, спокойная улыбка — улыбка человека, который наконец-то обрёл покой. Калеб сидел рядом, на ступеньках веранды, и точил свой меч — тот самый, которым он когда-то собирался убить дракона, а потом защищал его от охотников. Теперь этот меч не видел крови уже три года. Он висел над камином, как напоминание о прошлом, но иногда Калеб всё же доставал его, чтобы почистить и наточить — просто по привычке, просто чтобы помнить о том, кем он был и кем стал. — Знаешь, о чём я думаю? — спросил вдруг Эдельвейс, отрываясь от книги и поднимая глаза на Калеба. В его голосе звучала та особая, задумчивая интонация, которая всегда появлялась, когда он собирался сказать что-то важное. — О чём? — отозвался Калеб, откладывая меч и точильный камень в сторону и поворачиваясь к нему. — О том, что я счастлив, — ответил юноша, и его голос был полон того тихого, спокойного умиротворения, которое приходит только после долгих лет страданий и потерь. — По-настоящему счастлив. Так, как никогда не думал, что смогу быть. Так, как даже не мечтал. Я просыпаюсь каждое утро и первое, что я вижу, — это ты. Я засыпаю каждую ночь, зная, что ты рядом. Это... это чудо, Калеб. Чудо, которое ты мне подарил. Калеб отложил меч в сторону и подошёл к нему. Он сел рядом, на широкий подлокотник кресла, и обнял его за плечи, притягивая к себе. Эдельвейс прижался к нему, положив голову на его плечо, и его волосы, пахнущие горными цветами, защекотали щёку Калеба. — Я тоже счастлив, — сказал Калеб, и его голос был полон того же тихого, спокойного счастья. — Счастлив, что встретил тебя. Счастлив, что у меня хватило глупости не опустить меч тогда, на скале. Счастлив, что мы вместе, несмотря ни на что. Счастлив, что у нас есть этот дом, эта долина, эти цветы и эти горы. — И драконы, — добавил Эдельвейс с лёгкой, лукавой улыбкой, приподнимая голову. Калеб рассмеялся — тем самым глубоким, искренним смехом, который звучал в этом доме всё чаще и чаще, — и кивнул, глядя в небо. Туда, где высоко над горами, в лучах заходящего солнца, кружили два дракона. Один — большой, серебристый, с перламутровым отливом чешуи, грациозный и прекрасный в каждом своём движении. Это был Эдельвейс — он часто летал по вечерам, наслаждаясь свободой, которую так долго был лишён. А второй дракон — тот, что кружил рядом с ним, немного меньше размером, с чешуёй тёмного, стального оттенка, отливающей на солнце серебром, — был ещё совсем юным. Молодым драконом, вылупившимся из яйца, которое они нашли в одной из пещер два года назад. Яйца, которое чудом уцелело после того, как охотники разорили кладку много лет назад. Яйца, которое Эдельвейс выходил, согревал своим теплом и своей любовью долгие месяцы, пока из него не появился маленький, дрожащий, но полный жизни дракончик. Драконы не были одиноки. Их род продолжался. И в этом — в этом маленьком, но таком важном факте — было что-то глубоко символическое. Словно сама жизнь, несмотря на все потери, на всю боль, на все страдания, находила способ возродиться, расцвести, продолжиться. Словно смерть не была концом, а лишь переходом. Словно те, кто ушёл, продолжали жить в тех, кто пришёл им на смену. — Как ты думаешь, — спросил Калеб задумчиво, не отрывая взгляда от парящих в небе драконов, чьи силуэты на фоне заката казались вырезанными из чёрного бархата, — они знают? Те, кто ушёл? Твоя мать, твой дядя, твой брат, все остальные? Знают ли они, что мы победили? Что мы выжили? Что мы счастливы? Эдельвейс на мгновение замолчал, и его взгляд стал далёким, устремлённым куда-то в прошлое. Туда, где по горным перевалам летали его предки — гордые, свободные, полные жизни и надежды. Туда, где его мать, прекрасная серебряная драконица, закрывала его, маленького испуганного детёныша, своим телом от десятков охотников. Туда, где его дядя с открытым сердцем спускался к людям, веря в мир и добро. Туда, где все они жили, любили, мечтали, строили планы на будущее, которое у них отняли. — Я думаю, знают, — ответил он наконец, и его голос был тихим, но уверенным. — Я чувствую их иногда. Не так, как раньше — не как боль, не как тоску, не как незаживающую рану. По-другому. Я чувствую их в ветре, который приносит запах горных цветов с дальних склонов. В свете звёзд, которые сияют над нашей долиной особенно ярко. В тепле солнца на моей коже, когда я лечу. Они здесь, Калеб. Они всегда были здесь, рядом со мной, даже в самые тёмные времена. И я знаю — знаю так же твёрдо, как знаю, что люблю тебя, — что они рады за нас. Что они гордятся нами. Что они благословляют нас. Он повернулся к Калебу и, приподнявшись в кресле, поцеловал его — легко, нежно, как целовал уже тысячи раз за эти три года. Но каждый поцелуй был по-своему особенным, неповторимым. Каждый нёс в себе частицу той огромной, всепоглощающей, бессмертной любви, которая связала их вместе — рыцаря и дракона, человека и Хранителя, две души, нашедшие друг друга вопреки всему. — Я люблю тебя, — прошептал Калеб, когда поцелуй закончился, и его голос был хриплым от переполнявших его чувств. — Я люблю тебя сегодня. И завтра. И всегда. До самого конца и после него. — Всегда, — эхом повторил Эдельвейс, и в его небесно-голубых глазах, устремлённых на Калеба, сияли звёзды. — Всегда, мой рыцарь. Моя любовь. Моя жизнь. Моя душа. Солнце окончательно опустилось за горы, и небо окрасилось в глубокий, бархатистый фиолетовый цвет, постепенно переходящий в чернильную синеву ночи. На нём одна за другой зажигались звёзды — яркие, чистые, прекрасные, как в первую ночь творения. Где-то в вышине всё ещё кружили два дракона — серебряный и стальной, — и их силуэты на фоне усыпанного звёздами неба казались частью какого-то древнего, вечного узора. А в долине, в доме на холме, среди цветущих эдельвейсов, два человека сидели в объятиях друг друга и смотрели на звёзды. Они были дома. Они были вместе. Они были счастливы. И это было только начало их долгой, общей истории — истории, которая будет длиться вечно.