Лунный свет на кончиках ресниц

NC-17
Завершён
8
автор
Фэндом:
Размер:
55 страниц, 26 232 слова, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник

Часть первая. Глава пятая: Перед бурей

Настройки

...‧͙⁺˚*・༓☾ ☽༓・*˚⁺‧͙...

Ночь опустилась на болота медленно и неотвратимо, словно огромный, тёмный зверь, крадущийся на мягких лапах. Последние отблески заката — багровые, золотые, а затем и нежно-розовые — угасли на западе, и мир погрузился в глубокий, бархатистый мрак, пронизанный лишь мерцающим светом рун на древних менгирах. Этот свет, мягкий и переливчатый, был сейчас единственным источником освещения в капище, и он превращал всё вокруг в некое подобие подводного царства: тени от камней колебались и плыли, словно водоросли в тёмной воде, а мох на менгирах отливал призрачным серебром, будто покрытый инеем. Воздух стал холоднее. С болот потянуло сыростью — густой, плотной, пропитанной запахами прелой листвы, мокрого мха, стоячей воды и чего-то ещё, трудноуловимого, сладковатого и тревожного, что всегда сопутствует древним, забытым местам. Этот запах пробирался под одежду, оседал на коже холодной испариной, заставлял поёживаться и невольно прижиматься ближе к источнику тепла. Где-то далеко, за границей каменного круга, вскрикнула невидимая болотная птица — её голос, резкий и скрипучий, прорезал тишину и затих, словно испугавшись самого себя. Ему ответила другая, и на мгновение ночной воздух наполнился перекличкой неведомых существ, живущих своей, скрытой от человеческих глаз жизнью. Калеб и Эдельвейс сидели у подножия одного из менгиров, завернувшись в те самые шерстяные одеяла, которые рыцарь успел прихватить во время их поспешного бегства. Одеяла были грубыми, колючими, пахли лошадиным потом и дымом костра, но сейчас они казались величайшей роскошью — единственной защитой от промозглой, пробирающей до костей сырости болотной ночи. Калеб сидел, привалившись спиной к шершавому, замшелому камню менгира, и его поза, казалось, была расслабленной — но это было обманчивое впечатление. Его меч лежал рядом, на расстоянии вытянутой руки, и время от времени его пальцы непроизвольно касались рукояти, проверяя, на месте ли оружие. Привычка, выработанная годами войн и засад: даже во сне он оставался настороже. *** Эдельвейс сидел между его ног, привалившись спиной к широкой, твёрдой груди рыцаря, и его затылок покоился на плече Калеба. Одеяло укутывало их обоих, создавая внутри тёплый, уютный кокон, отгороженный от всего мира. Белокурые волосы юноши, всё ещё слегка влажные после перехода через болото, щекотали щёку Калеба, и от них исходил тот самый, уже знакомый и до боли любимый запах — горные цветы, свежий ветер, что-то древнее и невыразимо прекрасное. Глаза Эдельвейса были полузакрыты, длинные ресницы бросали тени на бледные щёки, но он не спал — Калеб чувствовал это по его дыханию, всё ещё неровному, иногда прерывистому. После того как их клятвы были принесены и Древние благословили их союз, прошло уже несколько часов. Они провели их в тишине и близости, лишь изредка обмениваясь короткими, ничего не значащими фразами — им не нужны были слова, чтобы понимать друг друга. Но теперь, когда первая эйфория от пережитого чуда схлынула, в души обоих начали закрадываться тревожные мысли. Их преследователи всё ещё были где-то там, за пределами капища. И хотя защита Древних пока держалась, никто не мог сказать, как долго она продержится под натиском тёмной магии колдуна. — Ты не спишь? — тихо спросил Калеб, хотя и так знал ответ. Его низкий, хрипловатый голос прозвучал мягко, почти интимно, и тёплое дыхание коснулось виска Эдельвейса, заставив того слегка вздрогнуть. — Не могу, — ответил юноша так же тихо, не открывая глаз. — Слишком много мыслей. Они крутятся в голове, как стая встревоженных птиц, и никак не могут успокоиться. Я пытаюсь думать о хорошем — о тебе, о нас, о том, что Древние нас приняли... но тёмные мысли всё равно пробиваются. Как сорняки сквозь камни. — Расскажи мне о них, — мягко предложил Калеб, обхватывая Эдельвейса обеими руками и прижимая к себе чуть крепче. Его ладони, широкие и грубые, легли на живот юноши поверх одеяла, и он начал медленно, успокаивающе поглаживать его большими пальцами — движение, которое уже стало привычным за эти часы. — Иногда, если высказать страх вслух, он теряет свою силу. Я слышал это от одного старого монаха, который когда-то служил в нашем ордене. Он говорил, что страх, запертый внутри, растёт и крепнет, как зверь в клетке. Но стоит выпустить его — и он становится меньше. Слабее. Эдельвейс вздохнул — глубоко, протяжно, словно пытаясь выдохнуть из себя что-то тяжёлое и тёмное, засевшее в самой глубине души. Его тонкие пальцы нашли руку Калеба и переплелись с его пальцами, сжав их с неожиданной силой. — Я боюсь, — признался он наконец, и в его голосе прозвучала та самая уязвимость, которую он так долго прятал. — Боюсь, что это всё сон. Что я сейчас открою глаза и снова окажусь один в какой-нибудь холодной пещере, дрожа от страха и слушая, как охотники прочёсывают лес в поисках меня. Что ты — просто видение, посланное мне измученным разумом. Что наша любовь — иллюзия, которая рассеется с первыми лучами солнца. Иногда... иногда мне кажется, что я не заслуживаю такого счастья. Что мой род проклят на вечные страдания, и любая радость — лишь временная передышка перед новой, ещё более страшной болью. Калеб ничего не ответил сразу. Вместо этого он высвободил свою руку из пальцев Эдельвейса, развернул его к себе — мягко, но настойчиво, — и, взяв его лицо в свои ладони, заставил посмотреть себе в глаза. Руны на менгирах отбрасывали на их лица причудливые, колеблющиеся тени, и в этом свете глаза Эдельвейса казались почти серебряными — глубокими, бездонными, полными затаённого страха. — Слушай меня внимательно, — сказал Калеб, и его голос, обычно такой мягкий, когда он говорил с Эдельвейсом, сейчас приобрёл твёрдость закалённой стали. — Я — не сон. Я — не видение. Я — живой человек из плоти и крови, и я здесь, с тобой. — Он взял руку Эдельвейса и прижал её к своей груди, туда, где под кожаным дублетом гулко билось сердце. — Чувствуешь? Это моё сердце. Оно бьётся. И оно бьётся для тебя. Каждый его удар говорит: «Я жив, и я люблю тебя». Это реально, Эдельвейс. Мы реальны. Наша любовь реальна. Эдельвейс прижал ладонь крепче, словно пытаясь запомнить, запечатлеть в памяти этот ритм — ровный, сильный, уверенный. Под его тонкими, чуткими пальцами, сквозь грубую, пропахшую потом и болотной водой кожу дублета, он ощущал, как бьётся сердце его рыцаря — мерно, мощно, успокаивающе. Это биение было самым реальным, самым осязаемым доказательством того, что всё происходящее — не морок, не наваждение, не предсмертная грёза. Калеб был здесь. Калеб был настоящим. Его губы дрогнули, и на них появилась слабая, неуверенная улыбка — та самая, от которой у Калеба каждый раз перехватывало дыхание. — А второе? — спросил он тихо, всё ещё не до конца убеждённый. — То, что я не заслуживаю счастья? — Это самая большая ложь, которую ты когда-либо говорил, — ответил Калеб без малейшего колебания. Он наклонился и поцеловал Эдельвейса в лоб — медленно, нежно, вкладывая в этот поцелуй всю свою любовь и всю свою убеждённость. Его губы, сухие и обветренные, задержались на прохладной, бледной коже юноши дольше обычного, словно он пытался впечатать этот поцелуй в самую его душу. — Твой род не был проклят на страдания. Твой род был благословлён великим даром — даром любви, даром сострадания, даром служения. Вы были Хранителями. Вы защищали этот мир, когда люди ещё не умели защищать себя сами. Вы не заслужили того, что с вами случилось. Это не было карой за какой-то грех. Это было преступлением — чудовищным, несправедливым, совершённым теми, кто предпочёл ненависть пониманию. А ты... — он на мгновение замолчал, подбирая слова, и его большой палец нежно поглаживал скулу Эдельвейса, — ты — наследник всего лучшего, что было в твоём роде. Ты — живое доказательство того, что их жертвы не были напрасны. Ты выжил. Ты выстоял. Ты сохранил в себе способность любить — несмотря ни на что. Ты не просто заслуживаешь счастья, Эдельвейс. Ты заслуживаешь всего счастья, какое только есть в этом мире. Эдельвейс слушал его, затаив дыхание, и по мере того, как слова рыцаря проникали в его душу, страх в его глазах постепенно сменялся чем-то другим — чем-то тёплым, светлым, похожим на робкий рассвет после долгой, беспросветной ночи. А затем из его глаз снова потекли слёзы — но на этот раз это были не слёзы боли. Это были слёзы облегчения. Слёзы человека, который долго нёс на своих плечах непосильную ношу и наконец-то понял, что ему больше не нужно нести её одному. — Ты правда так думаешь? — прошептал он, и его голос дрожал, но в этой дрожи не было страха — только надежда. — Я знаю это, — твёрдо ответил Калеб. — Так же твёрдо, как знаю, что солнце взойдёт завтра утром. Так же твёрдо, как знаю, что этот меч, — он кивнул на оружие, лежащее рядом, — будет защищать тебя до последнего вздоха. Так же твёрдо, как знаю, что люблю тебя. Он снова поцеловал его — на этот раз в губы. Поцелуй начался мягко, почти робко, но затем, когда Эдельвейс ответил на него, приоткрыв губы и подавшись вперёд, он стал глубже. Их дыхание смешалось, и Калеб почувствовал, как тонкие, прохладные пальцы юноши скользнули вверх по его груди, по шее, пока не запутались в его тёмных, жёстких волосах на затылке. Это прикосновение — лёгкое, почти невесомое — отозвалось в теле Калеба волной тепла, прокатившейся от макушки до самых кончиков пальцев. Он притянул Эдельвейса ближе, и теперь между ними не осталось даже слоя воздуха — только тепло двух тел, бьющихся в унисон сердец и это всепоглощающее, головокружительное чувство единения. Руки Калеба, до этого бережно державшие лицо Эдельвейса, начали медленное, осторожное путешествие по его телу. Ладони скользнули вниз по шее юноши, ощущая под пальцами его пульс — быстрый, трепещущий, словно крылья пойманной птицы. Затем они прошлись по плечам, всё ещё напряжённым, но уже не так сильно, как раньше, и остановились на лопатках, выступающих сквозь тонкую ткань рубахи. Калеб чувствовал каждый изгиб, каждую косточку этого хрупкого тела — тела, которое, несмотря на всю свою кажущуюся слабость, выдержало такие испытания, какие не снились и закалённым воинам. И он любил это тело. Любил каждую его частицу — от макушки, увенчанной копной золотистых волос, до кончиков босых ног, всё ещё хранящих следы долгих скитаний. — Можно мне... прикоснуться к тебе? — прошептал Эдельвейс, отстранившись от поцелуя ровно настолько, чтобы видеть лицо Калеба. Его щёки, ещё минуту назад бледные, теперь окрасились лёгким румянцем, а в глазах, только что полных слёз, появился новый блеск — тёплый, мерцающий, как свет далёких звёзд. Вопрос был задан с той особой, трогательной робостью, которая говорила больше любых слов: он хотел этого, но боялся переступить какую-то невидимую черту, боялся сделать что-то не так. — Ты можешь прикасаться ко мне когда угодно и как угодно, — ответил Калеб, и его голос был низким, чуть хриплым от переполнявших его чувств. — Тебе никогда не нужно спрашивать моего разрешения, Эдельвейс. Никогда. Всё, что у меня есть, — твоё. Это разрешение, данное так просто и искренне, словно разрушило последнюю преграду в душе Эдельвейса. Его пальцы, до этого лишь робко касавшиеся волос Калеба, теперь начали более смелое, более уверенное исследование. Они скользнули вниз по шее рыцаря, ощущая текстуру грубой, обветренной кожи, прошлись по линии плеч, чувствуя под тканью дублета перекатывающиеся мышцы, задержались на груди, туда, где гулко и сильно билось сердце. Каждое прикосновение было нежным, почти благоговейным, словно он прикасался не к живому человеку, а к какой-то священной реликвии. И в то же время в этих прикосновениях чувствовалась жажда — та самая жажда близости, которую он так долго подавлял в себе, даже не надеясь, что когда-нибудь сможет её утолить. — Ты такой тёплый, — прошептал Эдельвейс, и его голос был полон изумления и восхищения. — Такой... живой. Я столько лет провёл в одиночестве, что забыл, каково это — чувствовать тепло другого существа. Каково это — когда тебя касаются не для того, чтобы причинить боль, а для того, чтобы... — он осёкся, не в силах подобрать нужное слово. — Чтобы любить, — закончил за него Калеб. — Чтобы любить, Эдельвейс. Именно это я и делаю. Я люблю тебя. Каждым прикосновением. Каждым взглядом. Каждым вздохом. Он начал медленно, осторожно расшнуровывать завязки его рубахи. Его пальцы, привыкшие к грубой работе с мечом и упряжью, двигались на удивление ловко и бережно, не совершая ни одного резкого движения. Когда последний узел был развязан, он потянул ткань вниз, обнажая плечи Эдельвейса — бледные, гладкие, с выступающими ключицами, в ложбинке между которыми, казалось, могло уместиться целое море нежности. Свет рун заиграл на обнажённой коже, окрашивая её в оттенки серебра и перламутра, и в этот момент юноша был похож не на человека, а на какое-то неземное, лунное создание, случайно сошедшее на землю. Калеб замер, не в силах отвести взгляд. Затем, словно очнувшись от наваждения, он медленно склонился и коснулся губами обнажённого плеча Эдельвейса. Поцелуй был лёгким, почти невесомым, но юноша вздрогнул, словно от удара электрического разряда, и из его груди вырвался тихий, прерывистый вздох. Калеб продолжал целовать его плечи, ключицы, шею, каждый раз задерживаясь на коже чуть дольше, чем в предыдущий, словно пытаясь запомнить, запечатлеть в памяти вкус и текстуру каждого миллиметра. — У тебя такая мягкая кожа, — прошептал он, его губы скользнули вверх по шее Эдельвейса к его уху. — Она пахнет горными цветами и утренней росой. Я мог бы целовать её вечно. Эдельвейс не ответил — он просто закрыл глаза и откинул голову назад, подставляя шею под поцелуи Калеба. Его пальцы, всё ещё запутанные в волосах рыцаря, сжались чуть сильнее, и он издал звук — тихий, гортанный, похожий на мурлыканье довольного котёнка. Этот звук, такой искренний и неподдельный, отозвался в груди Калеба горячей волной нежности, смешанной с чем-то более глубоким, более первобытным. Они двигались медленно, неторопливо, словно у них впереди была целая вечность. Каждое прикосновение, каждый поцелуй, каждый тихий стон были пропитаны не спешкой и страстью, а глубокой, всепоглощающей нежностью. Калеб продолжал покрывать поцелуями тело Эдельвейса, спускаясь всё ниже — по груди, по животу, задерживаясь на каждом шраме, каждой родинке, каждой крошечной отметине на бледной коже. И каждый шрам он целовал с особой бережностью, словно пытаясь исцелить своим теплом ту боль, что когда-то была причинена этому телу. Вот шрам на плече — след от арбалетного болта, выпущенного охотником, когда Эдельвейс был ещё подростком. Вот длинная, тонкая полоска на рёбрах — память о падении в расщелину, куда он спрятался от преследователей. Вот крошечный ожог на запястье — напоминание о том дне, когда он впервые пытался развести огонь самостоятельно, ещё не умея контролировать свою драконью искру. Каждый шрам имел свою историю, и Калеб знал их все — Эдельвейс рассказывал ему долгими вечерами у костра. И теперь он целовал их один за другим, беззвучно обещая, что больше ни один шрам не появится на этом теле. Что он защитит его. Что он будет рядом. Эдельвейс, в свою очередь, тоже не оставался пассивным. Его руки скользили по телу Калеба, исследуя каждый мускул, каждую косточку, каждый шрам на его коже. Он снял с рыцаря дублет и рубаху, обнажая его торс — широкий, мускулистый, покрытый сеткой старых боевых шрамов. И он прикасался к этим шрамам с тем же благоговением, с каким Калеб прикасался к его. Его пальцы обводили контуры старых ран, а губы шептали вопросы — где, когда, с кем. И Калеб отвечал ему тихим, прерывистым голосом, рассказывая истории своих битв, которые теперь, в этом контексте, казались такими далёкими и неважными. — Этот — на боку, — говорил он, пока пальцы Эдельвейса скользили по длинному рубцу, тянущемуся от рёбер до бедра, — его оставил мечник из восточных земель. Я был молод и самонадеян, думал, что смогу одолеть его в одиночку. Он преподал мне урок, который я запомнил на всю жизнь. А этот, на плече — от копья, во время битвы у Змеиного перевала. Я тогда чуть не лишился руки. Меня спас старый лекарь, который наложил швы из сухожилий какого-то зверя. Он говорил, что если я буду шевелить пальцами каждый день, рука останется при мне. Я шевелил. И вот она, до сих пор здесь. Эдельвейс слушал его, затаив дыхание, и его пальцы продолжали своё бережное исследование. Он наклонялся и целовал каждый шрам, о котором рассказывал Калеб, и от этих поцелуев — лёгких, почти невесомых — у рыцаря перехватывало дыхание. Никто никогда не прикасался к нему так. Никто никогда не смотрел на его шрамы — свидетельства жестокости и насилия — с такой нежностью, с такой любовью. Для всего мира он был воином, рыцарем, защитником. И только здесь, в тишине древнего капища, в руках Эдельвейса, он мог быть просто человеком. Уязвимым, чувствующим, любимым. Их близость становилась всё глубже, всё интимнее, но она не была грубой или поспешной. Она была медленной, как течение реки весной, когда та пробуждается от зимнего сна и начинает свой путь к морю. Их тела двигались в едином ритме, подчиняясь не разуму, а какому-то древнему, врождённому знанию. Каждое прикосновение было пропитано заботой, каждый поцелуй — обещанием. Они не просто занимались любовью — они исцеляли друг друга. Исцеляли те раны, которые не мог залечить ни один лекарь, ни одно заклинание. Раны одиночества, предательства, потерь. Раны, которые кровоточили годами, десятилетиями, веками. — Я никогда... — прошептал Эдельвейс в какой-то момент, когда они лежали, сплетясь в объятиях, и его голос был хриплым от переполнявших его чувств. Его пальцы рисовали какие-то невидимые узоры на груди Калеба, а голова покоилась на его плече, и он чувствовал, как сильная рука рыцаря гладит его по спине — медленно, успокаивающе. — Я никогда не думал, что такое возможно. Что я смогу быть с кем-то так... так близко. Что кто-то сможет принять меня таким, какой я есть, и не отвернуться. Что кто-то сможет полюбить меня — не за мою силу, не за мою магию, не за мой дар, а просто... за меня. — Это потому, что ты удивительный, — ответил Калеб, целуя его в макушку и вдыхая запах его волос, который стал ещё более пьянящим после всего пережитого. — Ты — самое удивительное, самое прекрасное, самое невероятное существо, которое я когда-либо встречал. И то, что судьба подарила мне тебя — это чудо, которого я не заслуживаю. — Мы оба не заслуживаем, — поправил его Эдельвейс с лёгкой, едва заметной улыбкой. — Но, может быть, в этом и суть? Может быть, любовь — это не награда за заслуги? Может быть, это просто... дар? Который нужно принять с благодарностью, не задавая лишних вопросов? Калеб задумался над его словами. Затем он медленно кивнул и прижал Эдельвейса к себе ещё крепче, словно пытаясь защитить его от всего мира — хотя в этот момент никакой мир им не угрожал. Здесь, в коконе из одеял и света древних рун, они были в безопасности. Здесь не было ни охотников, ни колдунов, ни проклятий. Только они двое и эта огромная, всепоглощающая любовь, которая делала их сильнее любых врагов. — Ты мудрее меня, — сказал он наконец. — Ты мудрее любого человека, которого я знал. И я благодарен богам — и Древним, и новым, и каким угодно — за то, что они привели меня к тебе. Эдельвейс ничего не ответил. Он просто приподнял голову и поцеловал Калеба — долго, нежно, с той особой, затаённой нежностью, которая была свойственна только ему. В этом поцелуе была и благодарность, и обещание, и вера в то, что всё будет хорошо. Что у них будет будущее. Что у них будет дом. Что они будут счастливы. После этого они снова замолчали, погрузившись в уютную, наполненную общими мечтами тишину. Свет рун на менгирах мерцал спокойно и ровно, словно само капище оберегало их покой. Где-то вдалеке снова вскрикнула болотная птица, но теперь её крик не казался зловещим — скорее, он был частью ночной симфонии, такой же естественной, как шёпот ветра в ветвях или журчание невидимого ручья. — Расскажи мне ещё о нашем доме, — попросил Эдельвейс, нарушая молчание. Его голос был тихим, мечтательным, и в нём больше не было того страха, что звучал раньше. — О саде, о цветах, о книгах. Я хочу представить себе это так ясно, как будто я уже там. И Калеб начал рассказывать. Его голос, низкий и спокойный, звучал в тишине капища, и слова, словно кисть художника, рисовали в воображении обоих картины будущего — светлого, мирного, наполненного любовью. Он рассказывал о том, как они будут просыпаться по утрам и завтракать на веранде, глядя на восход солнца над горами. О том, как Эдельвейс будет выращивать целебные травы в своём саду, а Калеб будет колоть дрова и носить воду из ручья. О том, как зимними вечерами они будут сидеть у камина, завернувшись в пледы, и читать друг другу книги. О том, как они будут спорить о том, какие цветы посадить у крыльца — розы или жасмин, — и в конце концов посадят и те, и другие. — А по воскресеньям, — добавил Калеб с лёгкой, мечтательной улыбкой, — мы будем ходить на ярмарку в ближайшую деревню. Ты будешь продавать свои снадобья и настойки — лучшие во всей округе, я уверен, — а я буду торговаться с покупателями, потому что ты слишком добрый и всегда уступаешь цену. А на вырученные деньги мы будем покупать книги, и ткани для новых рубах, и сладости — я знаю, что ты любишь засахаренные фрукты, хоть и не признаёшься в этом. Эдельвейс тихо рассмеялся — это был первый настоящий смех за долгое, очень долгое время, и звук его был подобен перезвону серебряных колокольчиков. — Ты помнишь даже это? — спросил он, и в его голосе звучало тёплое, почти детское удивление. — Я упомянул о засахаренных фруктах всего один раз, мимоходом, когда мы проходили мимо лавки кондитера в том маленьком городке. — Я помню всё, что ты говоришь, — ответил Калеб просто. — Потому что всё, что связано с тобой, для меня важно. Они снова замолчали, но теперь это было молчание наполненности — молчание двух людей, которые только что открыли друг другу свои души и нашли в них отражение собственных. Эдельвейс лежал в объятиях Калеба, его голова покоилась на груди рыцаря, и он слушал биение его сердца — ровное, спокойное, успокаивающее. Это биение было для него лучшей колыбельной, лучшим доказательством того, что всё будет хорошо. — Знаешь, что я понял? — прошептал он, когда ночь уже начала slowly уступать место предрассветным сумеркам, и первые, ещё робкие намёки на рассвет появились на восточном горизонте. — Что? — отозвался Калеб, который тоже не спал, продолжая гладить его по волосам. — Что я больше не боюсь, — ответил Эдельвейс. — Не боюсь завтрашнего дня. Не боюсь колдуна, который ждёт нас там, за камнями. Не боюсь даже смерти. Потому что, что бы ни случилось, у меня уже есть то, чего у меня никогда не было. У меня есть ты. У меня есть наша любовь. У меня есть воспоминания об этой ночи, и их никто не сможет у меня отнять. Даже если завтра... даже если всё закончится, — он запнулся, подбирая слова, — я умру счастливым. — Ты не умрёшь, — твёрдо сказал Калеб, и его руки инстинктивно сжались крепче, прижимая Эдельвейса к себе. — Я не позволю. Мы выберемся из этого болота. Мы найдём способ снять проклятие. Мы построим наш дом. Мы будем жить. Мы будем счастливы. Я обещаю тебе это. Слышишь? — Слышу, — прошептал Эдельвейс. — И я верю тебе. Впервые за всю свою жизнь я кому-то верю. Они поцеловались — на этот раз коротко, почти целомудренно, но в этом поцелуе было больше смысла, чем в тысяче самых страстных объятий. Это был поцелуй-обещание. Поцелуй-клятва. Поцелуй, который говорил: «Мы справимся. Вместе». Где-то за пределами капища, в сгущающемся предрассветном тумане, тёмная фигура в развевающемся плаще всё ещё стояла неподвижно, глядя на мерцающий круг менгиров. Её лица не было видно, но аура холодной, безжалостной силы, исходящая от неё, заставляла даже ночных тварей держаться подальше. Колдун ждал. Он знал, что защита Древних не может держаться вечно. И когда она падёт, ни один рыцарь, ни одно благословение, ни одна любовь не спасёт последнего из рода Серебряных Хранителей. Но пока что первые лучи рассвета только начинали золотить верхушки самых высоких менгиров, и в капище горел свет — свет, который был сильнее любой тьмы. А двое влюблённых, закутанных в грубые шерстяные одеяла, спали в объятиях друг друга, и их сны были наполнены цветами, садами и тихим, мирным счастьем, которое они так заслужили.
8 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник