Из ада в свет

NC-17
В процессе
15
автор
Вселенная:
DC
Размер:
планируется Мини, написано 70 страниц, 28 041 слово, 16 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1 Пыль Преступной Аллеи и солнце Канзаса

Настройки
Готэм не спит. Он не способен на сон в том смысле, в каком спят нормальные города — проваливаясь в темноту, чтобы утром проснуться обновлёнными. Готэм впадает в кому. Токсичную, мерцающую неоном кому, из которой он выныривает на рассвете лишь затем, чтобы снова начать задыхаться в собственной грязи к закату. Я поняла, где нахожусь, не сразу. Сознание собиралось по кускам, как разбитая тарелка, которую кто-то торопливо склеивает в темноте — на ощупь, не видя рисунка. Мне было около семи, когда пазл наконец сложился. Это случилось вечером, в один из тех редких моментов, когда мать была относительно трезва и у нас даже работал старый, шипящий телевизор. Передавали выпуск новостей: репортёр взахлёб рассказывал о человеке в костюме летучей мыши, который сорвал ограбление инкассаторской машины на углу Финч-стрит. На заднем плане, за спиной репортёра, в дождливой готэмской ночи горел красным неоном логотип «Уэйн Энтерпрайзис» — острый, угловатый, ни на что не похожий. Я смотрела на этот логотип, и что-то внутри меня — что-то взрослое, рациональное, абсолютно чуждое телу семилетней девочки — тихо, без драмы, констатировало факт. Это не сон. И это не рай, скорее ад. Настоящий. Воспоминания о прошлой жизни не хлынули потоком, как это бывает в дешёвых романах про перерождение. Они проступали медленно, будто старые письмена под слоем извёстки — фрагментами, обрывками, ощущением узнавания там, где узнавать было нечего. Я помнила вкус кофе, который пила другая женщина в другом теле. Помнила свет настольной лампы над книгой, которую читала перед сном. Помнила, что где-то — не здесь, не в этом мире — я прожила достаточно долгую и достаточно обычную жизнь, чтобы успеть устать от неё. А потом — пустота, и темнота, и крик новорождённого, который, как выяснилось много позже, был моим собственным. Я не помнила, как умерла. Помнила только лицо мужчины, которого упорно не могла вспомнить отчётливо — россыпь черт, ускользающих, стоило сосредоточиться на них дольше секунды. Я знала, что этот человек был как-то связан со мной. Что фамилия, которую я теперь носила здесь — Лейн, — досталась мне не просто так. Томас Лейн. Имя всплывало в памяти редко, неохотно, как муть со дна пруда, и каждый раз тянуло за собой смутное чувство — не страха, нет. Скорее холодного, выжидающего недоверия. Будто часть меня, та, что была взрослой и проницательной ещё до того, как я научилась здесь ходить, уже тогда знала: однажды этот человек вернётся в мою жизнь, и ничего хорошего это не принесёт. Но в семь лет у меня хватало других поводов для тревоги. Например, того факта, что я отчётливо помнила сюжет комикса, внутри которого теперь жила. Готэм для большинства его жителей был просто городом — плохим, опасным, но своим. Для меня он был декорацией. Тщательно прорисованной, дьявольски убедительной декорацией, в которой я каким-то образом оказалась статистом без права голоса. Я знала про Аркхем раньше, чем научилась читать вывеску на районной поликлинике. Знала про Джокера — не как про абстрактного злодея из новостей, а как про человека, чьё лицо однажды будет смотреть с первой полосы каждой готэмской газеты, и каждый раз это будет означать, что кто-то умер некрасиво. Знала про Двуликого, про семью Фальконе и Марони, про их войну за контроль над Узкими улочками. Знала, что где-то на другом конце города, в особняке за высокими стенами, живет Брюс, чьи родители умерли в переулке возле театра, и что из этой трагедии родится нечто, что весь мир будет называть героем, а я, зная всю подноготную, буду называть просто очень богатым человеком с очень глубокой травмой и очень специфическими методами её проработки. И я знала про Джейсона. В каноне, который существовал где-то в моей памяти отдельным, почти кинематографичным слоем, у Уиллиса и Кэтрин Тодд рождался сын. Мальчик, которому судьба отвела роль трагического реквизита: уличное детство, кража колёс с Бэтмобиля, костюм Робина, обретённая и тут же отнятая семья, и финал — монтировка в руках безумца на пустом складе где-то в Эфиопии, взрыв, и пустая могила с именем, которое потом ещё десять лет будет всплывать в готэмских разговорах как символ того, что Бэтмен не всесилен. Когда мне было тринадцать, моя мать сошлась с Уиллисом Тоддом. Я помню тот день — серый, дождливый, пахнущий мокрым асфальтом и чужим одеколоном, которым разило от Уиллиса, когда он впервые переступил порог нашей квартиры с обшарпанным чемоданом в руке. Он был жилист, нервен, постоянно щёлкал костяшками пальцев и говорил слишком громко для маленькой комнаты. У него были добрые глаза — что самое страшное, по-настоящему добрые, замутнённые, испуганные глаза человека, который давно проиграл себе самому и просто ещё не успел в этом признаться. Я смотрела на него и думала: вот человек, который не сделает зла специально. Он просто не сможет остановить зло, когда оно придёт за его сыном. А через полгода после переезда Уиллиса в нашей квартире появился трехлетний — тогда ещё не пятилетний, крошечный, едва ковыляющий малыш с глазами, слишком большими для его худого личика. Его привезла Кэтрин — мать Джейсона, бледная, нервная женщина с вечно дрожащими руками, — и оставила на выходные, которые незаметно превратились в навсегда. Так у меня появился сводный брат. Я помню первый раз, когда увидела его вблизи. Он сидел на полу в углу нашей и без того тесной комнаты, обхватив колени тощими ручонками, и смотрел на меня снизу вверх с настороженностью зверька, который привык, что любое резкое движение взрослого может закончиться болью. На его коленке темнел свежий синяк — не от падения, а характерной формы, будто от чьих-то пальцев. Что-то в моей груди тогда сломалось — а потом срослось заново, но уже иначе. Твёрже. — Привет, — тихо сказала я тогда, опускаясь на корточки, чтобы наши глаза оказались на одном уровне. — Я Миа. Будем соседями по комнате. Он не ответил. Просто смотрел. Но когда я протянула ему половину своего бутерброда — единственного, что у меня было, — он схватил его так быстро, будто боялся, что я передумаю, и съел в три укуса, не сводя с меня настороженных глаз. В ту ночь я не спала. Лежала на продавленном матрасе, слушала его сбивчивое, тревожное дыхание во сне и думала об одном и том же, снова и снова, пока мысль не превратилась в нечто вроде клятвы. Этого не будет. Монтировки. Склада. Пустой могилы с его именем. Я не позволю. Я была тринадцатилетней девочкой с памятью человека, прожившего целую взрослую жизнь в другом, спокойном мире. И я решила, что этого достаточно, чтобы переписать чужую судьбу. Два с половиной года подготовки. Дети не строят планы побега. Дети мечтают, фантазируют, иногда воображают, как сбегут из дома и заживут на необитаемом острове. Но я не была ребёнком — не до конца, не там, где это имело значение. И моя фантазия с самого начала была инженерным проектом, расписанным по пунктам с холодностью, которая иногда пугала меня саму. С тринадцати до шестнадцати — я строила лестницу из этого ада, по одной хлипкой ступеньке за раз. Сначала школа. Готэмская система образования в районах вроде нашего существовала скорее номинально — учителя выгорали за два года, классы были переполнены, а половина моих одноклассников либо не доходила до выпуска, либо доходила с такими пробелами в знаниях, что аттестат был просто бумажкой. Я с самого начала держалась тише воды: не выделялась, не привлекала внимания, но впитывала программу с жадностью человека, который точно знает цену образованию. Когда мне исполнилось пятнадцать, я нашла окружное объявление о программе экстерната для «трудных» подростков — формально она существовала для тех, кто не мог посещать школу по семейным обстоятельствам, и я вписалась в эту категорию идеально, без всякого притворства. Я сдавала зачёты в маленьком сером кабинете окружного департамента образования, под флуоресцентной лампой, которая жужжала, как умирающая муха, и к шестнадцати годам у меня на руках был аттестат об окончании школы. В Готэме этот листок бумаги стоил меньше, чем заряженный револьвер. Но я знала — для остального мира он был ключом от двери, которую большинство детей с Преступной Аллеи никогда даже не видели. Потом копила деньги. Я работала всюду, где платили наличными и не спрашивали документов. Мыла полы в забегаловке возле Нарроуз, где по вечерам пахло прогорклым маслом и страхом завсегдатаев, которые приходили туда не за едой, а за тем, чтобы не быть дома. Сортировала металлолом на полулегальной свалке у доков, где однажды чуть не лишилась пальца, неосторожно сунув руку в груду ржавой проводки — старик-хозяин, бессловесный поляк по имени Гжегож, тогда молча протянул мне бинт и с тех пор стал платить на доллар больше за смену, не сказав ни слова объяснения. Я чинила старые радиоприёмники и магнитофоны, которые приносили соседи, разобравшись методом проб и десятка сожжённых предохранителей, как устроены простейшие электрические схемы. Каждый заработанный доллар — за вычетом самого необходимого — уходил в тайник под расшатанной половицей у изголовья нашей с Джейсоном кровати. Я выдирала эту половицу гвоздодёром так часто, что края дерева стали мягкими и ворсистыми, как бахрома. Едва закон позволил, я получила права. Затем — паспорт, выправленный через ту же окружную программу, что давала мне образование; чиновница за стойкой, уставшая женщина в очках на цепочке, даже не подняла на меня глаз, штампуя бумаги — таких, как я, через её кабинет проходили десятками в неделю, и она давно перестала задаваться вопросом, что будет с этими подростками дальше. Транспорт, это была отдельная эпопея. Я присматривалась к машинам почти год, прежде чем нашла Эрни — пожилого механика с гаражом в трёх кварталах от нашего дома, который за гроши чинил то, что другие списывали в утиль. У него ржавел в углу двора потрёпанный универсал Ford Taurus девяносто восьмого года — бордовый, с облезшей краской на капоте и трещиной во лобовом стекле, но, как поклялся Эрни, с мотором, который «переживёт нас всех, девочка, попомни моё слово». Я торговалась с ним три вечера подряд, сбивая цену с полутора тысяч до тысячи двухсот — ровно той суммы, что лежала под половицей. Эрни, кажется, что-то почувствовал — может, ту же настороженность, с которой смотрел на меня старик со свалки, — потому что напоследок, пожимая мне руку, тихо сказал: — Куда бы ты ни ехала, девочка, езжай быстро и не оглядывайся. Я не спросила, откуда он понял. В Готэме такие вещи не спрашивают. Все эти годы я ни на секунду не позволяла себе расслабиться, ни на секунду не забывала о Джейсоне. Я наблюдала, как он растёт — слишком худой, слишком тихий, слишком быстро взрослеющий не по годам ребёнок, который к четырём годам уже знал, на каком расстоянии нужно держаться от пьяного взрослого, чтобы не попасть под горячую руку. Я научила его прятаться, если за дверью слышались шаги, которые не были моими шагами. Я научила его не плакать громко. Я ненавидела себя за каждый из этих уроков выживания — и понимала, что без них он не доживёт до того дня, когда я наконец смогу его увезти. Утро, изменившее всё. Мне было шестнадцать. Джейсону — еще пять. Был промозглый вторник в конце октября, один из тех готэмских дней, когда небо висит над крышами тяжёлым серым брюхом, а в воздухе вместо запаха осени — запах гнили с реки и выхлопных газов. Уиллис ушёл затемно — у него было «дело» для подручных Двуликого, что-то связанное с перевозкой груза, о котором никто никогда не спрашивал подробностей вслух. Моя мать лежала в гостиной в той характерной отключке, которую я с детства научилась узнавать по особому, неподвижному изгибу тел, разбросанным пустым бутылкам и шприцам на журнальном столике. В квартире стоял плотный, тошнотворный запах — дешёвое пиво, плесень, въевшийся в обои табачный дым и что-то ещё, что я не могла бы назвать иначе, чем запахом отчаяния. Я не спала всю ночь. Лежала с открытыми глазами, слушая, как тикают мои наручные часы — копеечные, купленные на распродаже, но безупречно точные, — и считала минуты до рассвета. План был готов. Деньги — все тысяча сто сорок долларов, что остались после покупки машины, — лежали аккуратной стопкой в моём рюкзаке вместе с документами. Бак Форда был полон — я залила его накануне вечером, соврав соседке, что собираюсь подвезти знакомую в аэропорт. Когда серый свет начал просачиваться сквозь рваные занавески, я встала, бесшумно, как привидение, прошла мимо спящих в гостиной и вошла в крошечную спальню, которую делила с братом. Джейсон не спал. Он сидел на полу у кровати, обхватив колени руками, и смотрел на дверь — он часто так делал по утрам, когда в доме раздавались первые звуки, — готовый при необходимости вжаться в угол. Увидев меня, он чуть расслабился, но в его огромных, не по-детски серьёзных глазах застыл вопрос. — Собирайся, Джей, — тихо сказала я, опускаясь на колени рядом с ним и начиная складывать в спортивную сумку его немногочисленные вещи: пару застиранных футболок с растянутым воротом, тонкий свитер, который был ему уже мал, и потрёпанного плюшевого пса с одним полуоторванным ухом — единственную игрушку, которую он нашёл на свалке за домом и с тех пор не выпускал из рук. — Куда мы? — прошептал он, вцепившись в рукав моей куртки с той цепкостью, с которой утопающий хватается за обломок доски. Я остановилась, посмотрела на него — на это маленькое, измождённое лицо, которое за пять лет жизни успело повидать больше горя, чем должно достаться человеку за всю жизнь, — и ответила то единственное, что было правдой настолько, насколько я вообще могла себе позволить правду в то утро: — Туда, где небо не чёрное. Он не понял метафоры — да и зачем пятилетнему ребёнку метафоры, — но что-то в моём тоне, видимо, убедило его сильнее любых объяснений. Он молча кивнул и сам, неуклюже, принялся помогать мне сворачивать одеяло. Мы вышли через пожарную лестницу — старую, ржавую, дребезжащую под каждым шагом конструкцию на заднем фасаде дома, которой я заранее, за несколько недель до этого утра, смазала петли машинным маслом, украденным из гаража Эрни, чтобы она не скрипела. Никто не проснулся. Никто не окликнул нас из темноты подъезда. В Готэме исчезновение двух детей из неблагополучной семьи не было событием — оно было статистической погрешностью, цифрой, которую никто никогда не будет искать в отчётах. Полиции было всё равно. Родителям, по большому счёту, тоже — мы были не любимыми детьми, а обузой, которая иногда напоминала о себе криком из соседней комнаты. Я посадила Джейсона на заднее сиденье Форда, пристегнула его — старым, выцветшим ремнём, который пришлось укоротить вручную, — и сама села за руль. Руки на холодном пластике руля дрожали — не от страха, а от чего-то другого, чему я тогда не могла подобрать названия. Облегчение пополам с ужасом перед масштабом того, что я собиралась сделать. — Миа, — снова прошептал Джейсон с заднего сиденья, прижимая к груди своего плюшевого пса. — Что, малыш? — Мы правда уезжаем? — Правда, — я повернула ключ зажигания, и старый мотор, как и обещал Эрни, завёлся с первого раза, заурчав ровно и уверенно. — И мы больше никогда сюда не вернёмся. Я тебе обещаю. Он не ответил — просто закрыл глаза и, кажется, впервые за много недель позволил себе на мгновение перестать быть настороже. К тому моменту, как я вывела машину на пустую предрассветную улицу, он уже спал. Первые сутки я гнала машину почти без остановок, питаясь дрянным заправочным кофе и чистым, выжигающим нутро адреналином. Джейсон спал на заднем сиденье, свернувшись калачиком вокруг своего плюшевого пса, просыпаясь лишь затем, чтобы поесть бутерброд из пакета или спросить, сколько ещё ехать. Я отвечала уклончиво — не потому что хотела соврать, а потому что сама не до конца знала ответ. Я выбирала второстепенные дороги, избегала платных трасс, где могли остаться записи о номерах машин, расплачивалась наличными за бензин и старалась не задерживаться нигде дольше, чем требовалось для заправки бака. Где-то в Пенсильвании, на безымянной заправке посреди ничего, я впервые за много лет почувствовала, что могу вдохнуть полной грудью, не ощущая привкуса смога и сырости в лёгких. Воздух здесь пах травой, нагретым асфальтом и далёким дождём — простыми, честными вещами. Когда мы пересекли границу Нью-Джерси, я остановила машину на обочине, заглушила мотор и просто сидела какое-то время, глядя в темноту за лобовым стеклом. Джейсон завозился на заднем сиденье. — Что-то случилось? — сонно спросил он. — Нет, Джей-Джей, — я улыбнулась ему через зеркало заднего вида — и улыбка вышла настоящей, не натянутой. — Всё в порядке. Просто… дышу. Целью я выбрала Канзас не наугад. Я слишком хорошо знала эту вселенную, чтобы доверять выбор маршрута случаю. Метрополис был слишком ярким, слишком шумным городом, кишащим суперзлодеями калибром повыше готэмских, под стать своему герою в плаще. Стар-Сити мог похвастаться собственным набором уличной преступности и человеком с луком, который явно не справлялся с её искоренением. А вот сельский Канзас, фермерские угодья вокруг крошечного городка под названием Смолвиль, были, насколько я помнила, самым тихим, самым безопасным местом на всей карте этого безумного мира. Местом, где из всех криминальных сводок самой громкой новостью обычно была кража трактора. Местом, где, если мне не изменяла память, вырос мальчик, который сейчас держит на своих плечах целую планету. Я не строила на этот счёт никаких конкретных планов. Я просто знала: если где-то в этом жестоком, перекошенном мире и существует тихая гавань, то она там, среди бескрайних кукурузных полей. И этого было достаточно, чтобы вести машину туда — час за часом, штат за штатом, — пока однажды утром, на третьи сутки пути, пейзаж за окном не сменился окончательно: высотки сменились элеваторами, асфальт — гравийными просёлками, а серое, придавленное небо Восточного побережья — высоким, бескрайним, до боли голубым небом канзасских равнин. — Миа, — Джейсон сел, прижавшись носом к стеклу, и его глаза, обычно настороженные, широко распахнулись от чистого, детского изумления. — Тут так… пусто. — Не пусто, малыш, — я опустила стекло, впуская в машину тёплый, пахнущий пшеницей ветер. — Тут просто много неба. Мы не стали селиться в самом Смолвиле — городок был маленьким, дружным и до неприличия наблюдательным, а одинокая девушка-подросток с пятилетним ребёнком на руках там точно не осталась бы незамеченной дольше пары дней. Вместо этого я выбрала безымянную деревушку милях в сорока к югу — горстку домов, разбросанных среди полей пшеницы и кукурузы, с одним магазином, одной заправкой и одной церковью на всю округу. Дом я нашла на третий день поисков — старый, скрипучий, двухэтажный, с покосившимся крыльцом и крышей, которая явно нуждалась в ремонте задолго до нашего появления. Хозяйкой оказалась вдова по имени Ирэн Хоук — сухонькая, прямая, как жердь, женщина лет семидесяти, которая смерила меня долгим, изучающим взглядом поверх очков, прежде чем спросить: — Сколько вам лет, юная леди? Я не стала врать. — Достаточно, чтобы заботиться о брате, мэм, — ровно ответила я, глядя ей прямо в глаза. — Документы у меня в порядке. Деньги за полгода вперёд — тоже. Что-то в моём тоне, видимо, убедило её сильнее любых бумаг. Ирэн Хоук долго молчала, потом перевела взгляд на Джейсона, который прятался у меня за спиной, выглядывая одним глазом, и её лицо неожиданно смягчилось. — У меня самой когда-то было трое, — тихо сказала она, и в этой фразе было больше истории, чем она собиралась мне рассказать. — Ладно. Въезжайте. Ружьё в чулане — на случай койотов, оно заряжено. Замки я попрошу сына проверить на следующей неделе. Дом был почти пуст — продавленный диван, колченогий стол, две железные кровати с тонкими матрасами. Для большинства людей это выглядело бы убого. Для нас с Джейсоном, после пятнадцати лет коммунальной готэмской тесноты, это был дворец. В первую же ночь, когда я уложила Джейсона на скрипучую кровать в маленькой спальне наверху и укрыла его тонким, но чистым одеялом, он вдруг крепко вцепился в мою руку. — Миа. — Да, малыш? — А тут правда нет плохих дядей? Я опустилась на край кровати, убрала с его лба непослушную прядь тёмных волос и долго смотрела в его огромные, всё ещё немного испуганные глаза. — Тут есть только мы, Джей-Джей, — тихо сказала я. — И я обещаю тебе: я буду стоять между тобой и любым плохим дядей, который только посмеет сюда сунуться. Чего бы мне это ни стоило. Он не до конца понял всей тяжести этого обещания — да и не должен был, в пять лет. Но он заснул в ту ночь крепче, чем когда-либо на моей памяти, обнимая своего потрёпанного плюшевого пса, и впервые за долгое время на его лице не было той тревожной складки между бровей, с которой он засыпал в Готэме каждую ночь. Я ещё долго сидела у его постели, слушая мерное дыхание брата и далёкий, незнакомый стрекот канзасских цикад за окном — звук, настолько чуждый готэмскому шуму сирен и пьяных криков за стеной, что казался почти нереальным. Наш быт выстраивался постепенно, день за днём. Я расклеила по местному магазину и почтовому отделению скромные объявления, написанные от руки на разлинованных листах: «Миа Лейн. Репетитор для начальных и средних классов. Математика, английский, история. Недорого». В сельской глуши хороших учителей всегда не хватало — местные школы были разбросаны по огромным расстояниям, а семьи фермеров ценили, когда их детям могли позаниматься рядом с домом. Уже через неделю на нашем покосившемся крыльце появилась первая клиентка — миссис Андерсон с упрямым десятилетним сыном, который ненавидел дроби почти так же сильно, как и она сама ненавидела платить пятьдесят долларов в месяц за уроки. Я объясняла просто, терпеливо, без той рассеянной усталости, которая была в готэмских учителях, давно переставших верить, что их работа имеет смысл. Вскоре к нам потянулись и другие. Параллельно я выстраивала новый режим для Джейсона — тот самый режим, которого у него никогда не было. Завтрак в одно и то же время. Яичница, овсянка, иногда — настоящие, ещё тёплые оладьи, которые я училась печь методом проб и ошибок по выцветшей кулинарной книге, оставленной прежними жильцами. Густые наваристые супы на ужин. Свежее молоко, которое раз в неделю привозил сосед-фермер в обмен на то, что я помогала разбираться с его налоговыми бумагами. Постепенно впалые щёки Джейсона начали округляться, а взгляд затравленного волчонка — медленно, но неотвратимо смягчаться. Я научилась стрелять из старого охотничьего ружья — того самого, что отдала мне Ирэн Хоук, — на пустыре за домом, целясь в консервные банки, пока рука не перестала дрожать при отдаче. Я проверила и укрепила все замки в доме, хотя прекрасно понимала: главным нашим щитом была не сталь и не порох, а абсолютная, тщательно выстроенная неприметность. Никто здесь не знал, кем мы были раньше. Никто не задавал лишних вопросов — в Канзасе чужую частную жизнь уважали так же свято, как воскресную службу. Иногда, по вечерам, когда Джейсон уже спал наверху, я выходила на крыльцо с кружкой чая и подолгу смотрела на канзасское небо — невозможно, неправдоподобно звёздное, без единого огонька неоновой рекламы, способного его испортить. И думала о Готэме. О Бэтмене, который в эту самую минуту, наверное, патрулирует мокрые крыши Узких улочек. О Джокере, запертом — пока запертом — в палате Аркхема. О Брюсе, которого, возможно, теперь никогда не встретит дерзкий уличный хулиган, скручивающий шины с дорогой машины. О Красном Колпаке, которому, быть может, теперь никогда не суждено родиться. Где-то там, в темноте за тысячу миль отсюда, продолжала закручиваться чужая трагедия — без нас, без Джейсона, без меня. А здесь, под этим неправдоподобно широким небом, начиналась совсем другая история. Тише. Честнее. Моя. Джейсону больше не нужно было становиться солдатом ни в чьей войне. В этой жизни его ждали только школа, фермерские ярмарки, кузнечики в высокой траве и тихие, безопасные ночи. И я собиралась защищать этот покой любой ценой — даже если для этого однажды снова придётся ломать кому-то нос.
Отзывы (1)