Лицей — мой дом, а дом — как крепость та,
Где я учусь, играю и мечтаю.
Здесь даже тишина не так пуста —
Она стихи мои рождает, знаю.
Он остановился. Перо замерло над строкой. Олегсей положил его, подошёл к окну и взглянул на двор. Чуть вдали виднелся пологий склон с большим деревом и мостом. Лицеист подумал, что во время первой прогулки непременно посетит это место — может быть, вместе с Димой. Там можно будет прочесть ему стихи, а может, и что-то новое придёт на ум, какое-нибудь короткое стихотворение. В дверь постучали тихо: три удара, пауза, и снова один. Олегсей обернулся, приоткрыл дверь. В коридоре, освещённом лишь огарком свечи, стоял Дима. На нём была лишь белая рубашка, чуть просторная, с распахнутым воротом, обнажавшим ключицу; ноги босы, и Олегсей приметил, как он поёжился от стужи. Волосы взлохматились ещё пуще, чем утром, а зелёные глаза в темноте блестели. — Ну что, не спишь? — прошептал он. — Я же говорил — я приду. Олегсей отступил, пропуская его внутрь. Дима скользнул в комнату, прикрыл за собой дверь и, не спрашивая дозволения, опустился на стул у стола. Олегсей сел на край койки, глядя на него. Между ними горела одна свеча, и свет её отражался в глазах обоих. — Я думал, ты уже не придёшь, — усмехнулся Олегсей, склонив голову к плечу. — Вы за кого меня принимаете, сударь? Я же сказал, что хочу послушать твои стихи. Покажи, что там у тебя. Олегсей протянул ему лист. Дима взял его, чуть повернул к свече и начал читать вслух, отметив про себя аккуратный почерк — каждая буква выведена с тщанием. Дочитав до конца, он замолчал. Лицо его при свече казалось задумчивым — не таким беспечным, как днём. — Слушай, — сказал он, откладывая лист. — Это ведь славно. Правда. Я в этом почти ничего не смыслю, но... — он поднял глаза на Олегсея. — Ты хорошо передал этот здешний дух. Он усмехнулся, пряча неловкость. Олегсей сел напротив — от этих слов у него защемило под ложечкой, и он вдруг понял, что улыбается. — Ты любишь читать? — спросил Дима. — Я вот не очень. Но твои стихи — это другое. Они писаны от души, их хочется слушать. — Если хочешь, я могу сам читать тебе свои стихи, — Олегсей слегка усмехнулся, чувствуя себя немного неловко. — Хочу, — уверенно сказал Дима. — Знаешь, у меня ведь семейство большое. Семь сестёр, матушка работает целыми днями. А батюшка ушёл на войну, даже не сказав о том. Я тогда совсем махоньким был. Так и не вернулся... Он говорил отрывисто, глядя куда-то в сторону. Олегсей опустил глаза, не находя слов. Надо было что-то сказать, как-то приободрить нового друга, но он не знал, что сказать. Комната вдруг показалась ещё более тесной. — А ты? — спросил Дима. — У тебя есть кто-то дома? — Сестра, — ответил Олегсей. — Оля. Она младше меня на год. Мы всегда были вместе. Она провожала меня... стояла на крыльце, укутанная в шаль, и махала, пока карета не скрылась за поворотом. Я, наверное, буду писать ей письма. Часто. — Письма — это хорошо, — сказал Дима. — Я вот тоже стану писать. Только не ведаю кому. Матушка грамоте не обучена, она не училась, работала, чтобы нас прокормить... Он усмехнулся, но в глазах промелькнула грусть. Олегсей заметил это — и ему захотелось коснуться его плеча, но он не решился. — А ты кем хочешь стать? — спросил Дима после тишины. — Когда вырастешь? Олегсей задумался. Отец приказал забыть о стихах. Он хотел, чтобы сын пошёл в армию, но почему-то с Димой хотелось быть откровенным, и слова словно сами вырвались наружу. — Я хочу писать, — сказал он. — Стихи. Может быть, прозу. Я не знаю точно... но я хочу, чтобы меня читали. Чтобы меня запомнили. Чтобы через много лет кто-то открыл книгу и сказал: «Вот это было написано человеком, который жил в сию эпоху». Я хочу оставить свой след. Дима смотрел на него с любопытством, слегка склонив голову набок. — Запомнили? — он усмехнулся. — А я хочу, чтобы меня не забыли. Это, наверное, одно и то же. Только... я не умею писать, как ты, и не умею говорить красиво. А вот если я стану офицером... может быть, тогда обо мне заговорят. Скажут: «А, это тот самый Дмитрий, он был храбрым, он не прятался за спины других». Что думаешь? Он смотрел на Олегсея с такой надеждой, что тот не мог ответить сразу. В голове вертелись слова отца: «Офицер, и только офицер». Но сейчас, глядя на Диму, на его взлохмаченные волосы, на изумрудные глаза, Олегсей чувствовал что-то другое — что-то тёплое, почти родное. — Думаю, — сказал он наконец, — ты уже запоминаешься. Ты успел пару раз поругаться с надзирателем. Это, знаешь ли, не каждому дано, — тихо усмехнулся он. — Ага, это я могу. А ты что умеешь? — Я... — Олегсей замялся. — Не знаю. Наверное, только стихи писать и умею. — Конечно, он умел много чего: говорить по-французски, играть на семиструнке. Но всему этому он научился по воле батюшки. А вот писать — он умел сам, без настояния родителей. — Этого довольно, — сказал Дима серьёзно. — Правда. Кабы у меня был кто-то, кто мог бы сложить про меня стихи, я бы, наверное, был самым счастливым человеком на свете. — Тогда я напишу, — пообещал Олегсей в шутку. — О том, как ты успел нашалить в первый же день. Дима широко улыбнулся, и на щеке его появилась та самая ямочка, которую Олегсей заметил ещё днём — она делала его лицо совсем мальчишеским, почти детским. Он слегка пихнул друга в бок в отместку, но без обиды. — Я думаю, ты бы составил мне отличную компанию в полку. Ты стихи мне пишешь, а я тебя защищаю. Здорово, да? Они оба засмеялись — тихо, чтобы не разбудить соседей. От смеха Олегсею стало легче — так, будто камень, что лежал на груди весь день, вдруг свалился. И он подумал, что это, наверное, самое счастливое мгновение за весь этот долгий, страшный день. Наконец-то он мог расслабиться, почувствовать себя своим, а не опускать взгляд, когда отец делал ему замечание. Как вдруг за стеной, разделявшей пятнадцатую и шестнадцатую комнаты, послышался кашель, потом шарканье — и холодный голос, в котором слышалась усталость и раздражение: — Вы, милостивые государи, решили устроить ночное сборище? Может, ещё и танцы будут? Олегсей вздрогнул и прижал палец к губам. Дима скривился, но промолчал, только чуть слышно выдохнул: — Сын графский. Весь в батюшку. Всё ему мешает. — Вам, верно, невдомёк, но в Лицее строгий распорядок, — голос Антона звучал резко, но без настоящей злобы. — И если надзиратель услышит ваши голоса, виноваты будете оба. Я, к вашему сведению, не намерен отвечать за чужие шалости. У меня, судари, есть занятия и поважнее, чем слушать ваш смех. Дима уже открыл рот, чтобы ответить что-то едкое, но Олегсей схватил его за локоть. — Не надо. Он прав, мы ведь и правда шумим... — Прав? — Дима изумлённо поднял брови. — Да как этот графский сынок может быть прав? За стеной повисла тишина. Олегсей слышал, как скрипнул стул — будто Антон подвинулся. Потом его голос прозвучал уже тише, почти безразлично: — Если вы пишете стихи, это не значит, что стоит делиться своей поэзией на каждом шагу. — А ты сам что делаешь? — не выдержал Дима. — Разве не должен был уже спать? — Я читаю, — ответил Антон после короткой паузы. — В отличие от вас, я занимаюсь делом. А не трачу время на пустые разговоры, от которых только голова болит. — Что читаешь? — перебил его Олегсей. Тишина. Антон задумался, стоит ли отвечать. Олегсей представил его сейчас — наверное, сидит за таким же столом, при такой же свече, с книгой в руках. И ему стало любопытно: что же читает этот высокомерный мальчик? — Историю, — наконец сказал он. — О военных походах. Вам это вряд ли интересно. Олегсей замер. История. Военные походы. Он сам любил читать о войнах, о битвах — это была одна из немногих тем, которые одобрял отец. — Интересно. Какую именно историю? — О Семилетней войне, mon cher, — Антон за той стеной, кажется, придвинулся ближе к перегородке. — Правда, книга на французском, но если хорошо знать язык, то всё прекрасно читается. — Ты хочешь стать военным? — спросил Олегсей, удивившись такому выбору. — Не знаю. Может быть. Отец хочет, чтобы я пошёл по его стопам. Но мне кажется, что всё это... — он запнулся, подбирая слово, — ...пустое. Войны, походы. Тысячи людей умирают, чтобы кто-то получил новую землю. Что в том проку? Венценосцы не могут поладить, а страдают простые люди. Олегсей сильно удивился. Он не ожидал услышать такое от сына графа. Он думал, что Антон будет говорить о чести, о долге, о славе — как все. Но Антон напрямую говорил о бессмысленности войны. В открытую оскорбил власть. Ежели его услышит надзиратель, мало ему не покажется. — Мне кажется, — сказал Олегсей тихо, — что война — это всегда горе. Но иногда она неизбежна. Если кто-то нападает на твою страну, ты должен защищать её. Это долг. Без этого... увы, никак. — Долг, — повторил Антон. Голос его прозвучал иронично. — Вы все говорите о долге. А что, если долг — это просто оправдание для тех, кто не хочет думать? Дима заёрзал на стуле. Ему было скучно, он не понимал, о чём они говорят. Но когда Антон спросил: «Что, если долг — это просто оправдание?» — он вдруг заинтересовался. — А что, — спросил он, — по-твоему, значит быть человеком, ежели не выполнять долг? — Человеком? Не знаю. Наверное, быть человеком — это выбирать самому. А не делать того, что тебе приказывают. Но у нас, кажется, такой роскоши нет. Антон замолчал. И в этом молчании Олегсей вдруг услышал то, чего не услышал раньше: одиночество. Антон был таким же потерянным, как и они. Он просто прятал это за резкостью. Дима уже хотел что-то сказать, чтобы вернуть внимание Олегсея на себя, как вдруг из коридора донеслись шаги — тяжёлые, медленные. Кто-то шёл по коридору. Кто-то шёл сюда. — Надзиратель! — прошептал Олегсей. — Он идёт! Дима уже был на ногах. Он огляделся, прикидывая, куда можно спрятаться. В комнате — негде. Шкаф могут проверить, под койку не залезть. Шаги затихли прямо у двери. Наступила мёртвая тишина, в которой слышно только, как колотится сердце. Дима метнулся к окну, распахнул его. — Ты с ума сошёл! — зашипел Олегсей. — Это четвёртый этаж! — Я по карнизу, — сказал Дима, перекидывая ногу через подоконник. — Ежели спросят — никого у тебя не было. Он ловко перемахнул на карниз, ухватился за водосточную трубу и, почти бесшумно — лишь лёгкий скрип жести — перебрался на соседний карниз. В ту же секунду дверь распахнулась с грохотом. На пороге стоял надзиратель со свечой в руке. Он окинул комнату колючим взглядом и упёрся глазами в распахнутое окно. Ветер колыхал занавески, а из темноты доносился лишь собачий лай в деревне неподалёку. — Что здесь происходит? — спросил он с металлом в голосе. — Почему вы не спите? Я слышал голоса. Олегсей стоял у стола, стараясь унять дрожь в коленях. Он прикрыл окно спиной и пытался говорить спокойно. — Я читал, господин надзиратель... читал книгу вслух. Здесь никого не было. — Вслух? — надзиратель подошёл ближе, оглядывая комнату. — А окно почему открыто? — Стало душно, — почти не лгал Олегсей. — Хотел проветрить перед сном. Закрываю уже. Надзиратель посмотрел на него прищурясь, затем перевёл взгляд на стол, на раскрытый лист, на свечу. На листе виднелись строчки, выведенные ровным почерком. — Стишки, — сказал надзиратель пренебрежительно. — Снова стишки. Все вы тут стишки пишете, пока не поймёте, что в жизни нужна не рифма, а порядок. Чтобы без ночных посиделок. Ложитесь спать. — Хорошо. Простите, господин надзиратель, — ответил Олегсей, опустив глаза. Надзиратель повернулся и вышел, хлопнув дверью. В коридоре послышались удаляющиеся шаги, потом скрипнула лестница, и наступила тишина. Олегсей выдохнул — и ноги подкосились. Он опустился на койку, чувствуя, как дрожат руки, как сердце колотится о рёбра. Он подошёл к окну, закрыл раму и прислушался. Из кельи номер четырнадцать донёсся приглушённый смешок — Дима, видимо, уже был в своей комнате и теперь наслаждался происшествием и тем, что его не поймали. А из кельи шестнадцать — почти беззвучный шёпот, в котором слышалась насмешка: — Неужели вы думаете, что он поверил в «чтение вслух»? Надеюсь, вы слагаете стихи лучше, нежели лжёте. Bonne nuit, messieurs. И не шумите, ради Бога. Олегсей не нашёлся, что ответить. Он только улыбнулся в темноте, сел на койку и тихо засмеялся — от облегчения, от глупости этого происшествия, от того, что этот странный вечер закончился так, как не мог закончиться ни один из его вечеров дома.