***
В холле ничего не меняется: там всё та же Алиса, уже в четвёртый раз встречающая Адама с телефоном, зажатым между плечом и ухом. Её бесконечное «бла-бла-бла» становится фактической рутиной, и когда она поднимает на Моро свой взгляд, желая поздороваться и оторваться от разговора, он обрывает её позыв выставленной вперёд рукой. И в кабинете Беннет, впрочем, ничего не меняется. Всё то же кресло рядом со столом, а на нём — всё те же книги, карандаш и блокнот, которые изредка перемещаются на несколько сантиметров. На скромный Адама здесь царит вечный беспорядок. Рабочий стол не должен быть так захламлён, даже под стать интерьеру. Глаз режут нелепые картины и застеклённый книжный шкаф. Куда ни посмотри — везде визуальный шум, а подоконник обставлен несуразными растениями, у которых уже обсыхают листья. Сама Беннет не меняется тоже. Иногда она бывает то усталой, то бодрой, но её взгляд остаётся тем же: всегда прямой и всегда расслабленный. Адам старается смотреть на неё точно так же, но иногда спотыкается, видя чужую приподнятую бровь в ответ на его очередную попытку пререканий. Беннет словно врастает в это помещение, становясь его неотъемлемой частью. Или декорацией, занимающей пространство. Её так привычно видеть за громоздким столом, что сейчас Адам теряется, не наклёвывая глазами даже намёка на её присутствие. Он замедляет свой шаг, проглатывая приветствие и замирая среди кабинета так, словно видит его впервые. Смоля взглядом кресло, за которым должна была сидеть Эва, Адам смотрит себе за спину, словно думает увидеть на вешалке чужую верхнюю одежду. Но здесь пусто. И тишина кажется незнакомой. Прислушиваясь к ней, он глаза переводит на своё место, долго изучая его взглядом, а после аккуратно достаёт из кармана телефон, сверяя дату и время. Последнее он согласовывает даже с настенными часами в кабинете, а потом теряется, гася экран. И кажется, что ему остаётся только развернуться вокруг своей оси, обводя взглядом всё помещение так, словно Беннет где-то прячется. Но Адам просто стоит, хмуря брови, пока не начинает чувствовать, как раздражается чужой безответственности. Об опоздании следует предупреждать. На минуту, две или три — это проявление уважения к чужому времени и обыкновенный такт. Но не успевая даже разозлиться, Адам вспоминает, что однажды и сам опоздал на пятнадцать минут, пытаясь унять в себе дрожь. Наваждение снимает как рукой, а лёгкое напряжение, холодящее грудь изнутри, сменяется чем-то невесомым, чем-то очень напоминающим облегчение. Моро спокойно выдыхает, последний раз очерчивая глазами чужой стол, и разворачивается, собираясь уходить. Настроение поднимается быстро. Точно как от удара обухом по голове, что меняет направление всякой мысли, так и меняется день Адама, намереваясь стать не таким отвратительным. Даже если стоящая за стойкой Алиса скажет, что ему нужно совсем чуть-чуть подождать, он махнёт ей рукой напоследок, появившись на пороге этого здания через целую неделю. И как только звук его шагов начинает эхом отражаться от стен, а уголки губ приподниматься, предвкушая очередной спокойный день, так звуком открывающейся двери разрушаются все его планы. Он останавливается на расстоянии метра, собственной кожей ощущая, что именно так и ломаются люди, когда их лишают самого ценного — надежды. И его предвкушение спокойного дня ударяется об лёгкий кожаный плащ Эвы, а потом падает на пол и давится её же каблуком. Прикусывая изнутри щёку, Адам изо всех сил старается не показать своих разочарования и досады, когда сталкивается взглядом с извиняющимися глазами Эвы. — Я прошу прощения, — говорит она на медленном выдохе, стирая со лба капли дождя, которые стучат по окнам на улице. — Добрый день, Адам. Я… Сбиваясь, она глубоко вдыхает и прикрывает глаза, будто бы решает не рассказывать о причине своего опоздания. Но Адам почему-то думает о возможных пробках; думает, что, быть может, она просто проспала; думает, что ему очень непривычно видеть её такой запыханной и неловкой. — Здравствуйте, — отвечает Моро, не скрывая в своём голосе раздражения. — Всё в порядке. Но ничего не в порядке. Находясь так близко к возможности уйти, Адам снова чувствует, как по его рукам плетутся металлические прутья, сковывая движения, и сам слегка поджимает пальцы. — Присаживайтесь, — скидывая с плеч плащ, Беннет высвобождает руку из правого рукава и кивает. — Мне нужно всего две минуты. И мне нужно было всего две минуты, чтобы уйти отсюда. Так и оставляя свои мысли неозвученными, Адам незаметно кивает, с трудом волоча своё тело обратно к креслу, от которого уже на подходе становится неуютно. Он садится в него, как и прежде: не кладя на подлокотники руки и не прижимаясь спиной к спинке, готовый соскочить в любой момент, если потребуется. От внезапной мысли о том, сколько же человек сидело в нём ранее, Адам ощущает подкатывающую к горлу тошноту, но тут же её смаргивает. На улице становится пасмурно и темно, естественное освещение такое тусклое и ненастоящее, что постоянно хочется жмуриться. Моро чувствует леность — поздняя осень даёт о себе знать постоянным желанием спать и нежеланием контактировать с пейзажем за окном. Может быть, придя домой, он лёг бы в кровать в попытке получить хоть сколько-нибудь сил: в последние пару недель сон не приносит отдыха, а еда кажется одинаковой на вкус. Через минуту кабинет озаряется светом: тёплым, приятным глазу, словно солнце восходит над головой, и Адаму на мгновение кажется, что на дворе середина лета и ему снова пять лет. Но стоит Эве замелькать перед глазами, с глухим стуком ставя на стол флакон с антисептиком, как мираж рассеивается. Адам щурится, а затем приподнимает брови, задавая пустоте немой вопрос, но не желая его озвучивать. Он только наблюдает, как Беннет молча огибает стол и выдвигает стул, заправляя мокрые пряди волос за ухо и не обращая никакого внимания на флакон между ними. — Итак, — садясь на своё место и натягивая всё ту же доброжелательную улыбку, начинает Эва. — На чём мы остановились в прошлый раз? От этой попытки вовлечения нервно дёргается глаз, и Адам тяжело вдыхает, поднимая на Беннет свой расслабленный, безразличный взгляд. От той сессии, следующей после «прозрения» от вопроса про куличи, совершенно ничего не откладывается. Моро помнит только лёгкую дымку перед глазами и своё с треском выданное признание о том, что он и не рождался таким. — Не помню. На миг совершенно короткий, но обманчиво-длинный, повисает тишина, за которую хочется прикусить язык, начиная перебирать в голове фотокарточки. Но сущая правда в том, что Адам действительно ничего не помнит, в прошлый четверг покидая этот кабинет дезориентированным и пустым. Давая ему ещё мгновение, Эва вскоре нарушает тишину вопросом, словно всё видит и понимает: — Как думаете: почему? — Я не концентрировался, — предугадывая следующий вопрос, Адам на выдохе продолжает, — думал о прошлом. О семье, о друзьях. Пытался понять, когда всё изменилось. Заинтересованно раскрыв глаза, Эва медленно кивает, предлагая Адаму продолжать. — …но ни к чему не пришёл. Всякое, знаете ли, прогрессирует просто по истечению времени. — Конечно, — Беннет не выглядит разочарованной, но тон её голоса звучит невзыскательно, почти смиренно. — И часто без особой на то причины. Щурясь, она и сама будто бы пробирается сквозь дебри собственной памяти, пытаясь ухватиться за нить разговора, которая не даст Адаму замолчать. — Что не так в вашем «сейчас»? Сначала Моро не понимает, вопросительно хмурясь на формулировку и саму суть, но слова кажутся ему знакомыми. Изгибая бровь, он только-только собирается уточнить, что это значит, как память резко возвращает его в тот день, когда он задал точно такой же вопрос Эве. Адам хмыкает, вспоминая о «домашнем задании», и позволяет уголкам губ приподняться. — Дайте подумаю, — кладя руку на подлокотник, он делает искренне задумчивый вид. — Может быть то, что моя коллега действует мне на нервы со своей этой бесконечной помощью. Или то, что из моей жизни в пустую выпадают двадцать минут на дорогу сюда, затем почти час бессмысленных бесед, а затем ещё двадцать на дорогу обратно. В довесок ко всему, я постоянно чувствую напряжение, хуже сплю и… — постучав пальцем по деревянной поверхности, Адам снова намечает глазами антисептик, затем Эву, а после — прядь её выбившихся волос. — И к вам я испытываю раздражение. Может, оно и нелогичное. Но я всё еще не рад тому, что вы отказались от моего предложения, но до сих пор не отказались от этой терапии. Вот, что не так в моё «сейчас». — А о чём вы думаете, когда не можете уснуть? Она изворачивается, подобно кошке, ухлёстывая от прямых атак и нападая со спины. На её лице не дёргается ни один мускул ни в ответ на атаку, ни на попытку Адама сделать расслабленный вид. Она выглядит вовлечённой и заинтересованной, но не конфликтом, не попыткой защититься — ей словно нравится следить за тем, как терпение Моро истачивает себя. — Вы меня раздражаете, — повторяет Адам, глядя прямо в чужие глаза. И на мгновение Беннет мешкает, приподнимая брови. Её взгляд соскальзывает с Адама на стену за ним, но так скоро возвращается обратно, что, моргни Моро — и не заметил бы. — Я знаю, — отвечает она, склоняя к плечу голову. — Но это не фокус нашей с вами работы. — Разве это не помеха? — Нет. Это даже можно рационализировать. — Да-да, — Адам делает лёгкое, отмахивающее движение рукой. — Перенос, так это называется? — Всё верно. В следующее же мгновение его взгляд делается уставшим и пустым, а плечи, до этого напряжённые, опускаются. Он теряет весь свой энтузиазм, как и в детстве после первой же неудачи, потому что с Эвой будто и нет никакого смысла спорить, нет никаких весомых причин пререкаться. И Адам знает, что ему просто стоит расслабиться, сделать отрешённый и безучастный вид, но злая дрожь внутри — она не даёт покоя. Его ведь не слышат. Эва, как и Лэйн — стена, о которую разбиваются любые слова, и сколько ты не доказывай, хватаясь руками за голову, они видят и думают что-то своё. Что-то такое очень отличающееся от мыслей Адама. — Вы довольны своей жизнью? А взгляд Моро снова падает на антисептик. Он почти чувствует этот резкий аромат, влажную консистенцию на своих руках и лёгкое пощипывание кожи. Моргая, Адам слышит, как шелестят его ресницы, и тяжёлый вздох разрушает тишину кабинета. — С вашей стороны или с моей? — уточняет он. — С вашей, — Эва сужает глаза, становясь более односложной. — У меня есть свой дом, есть работа, которая чаще всего мне нравится. Есть и связь с внешним миром — Лэйн, — начиная структурировать мысли, Адам будто бы протирает пыль со своих извилин, чувствуя, что иногда это бывает полезно — порассуждать вслух. — Но у меня нет прочных социальных связей, как и нет желания их заводить. Да, порой я чувствую скуку, но и с ней я могу побороться. Ношение перчаток в целом не утяжеляет мне жизнь. Без привычных вам вещей и жестов я научился обходиться во благо своего комфорта. Так почему же я должен от этого комфорта отказываться, если меня всё устраивает? — Хорошо. Давайте представим, что я — это вы. Что бы меня не устраивало, будь я вами? Адам морщится, ведя головой. Его взгляд задумчиво сползает с волос Эвы на её лицо, а затем на руки, лежащие на столе. Сцепленные в замок, они выглядят мягкими и аккуратными, и даже если всматриваться, то на коже не увидишь ни язвочек, ни шелушений. Адам уверен, что ей не хочется их прятать; ей, наверное, приятно умываться ими по утрам и она сама по себе никогда не думала о том, что можно ненавидеть именно эту часть себя. Глубоко задумавшись, Адам понимает, что Эва говорит о себе, как о среднестатистическом человеке, который никак не выбивается из миллиардов других людей ни внешними, ни внутренними проблемами. Она, как и остальное большинство, имеет стабильную работу, базовый комплект обязанностей и забот, которые падают на плечи, но не обременяют жизнь, не делают её гаже и не вынуждают с ней мириться. И в то же время Адам ничего об Эве не знает. Её образ в его глазах односложный: злой, возвышающийся над ним, источающий угрозу и тонкое чувство напряжения, которое ложится на кожу толстыми, пыльными слоями. Он не знает, насколько сильно она зависима от социума, нуждается ли она в друзьях или в каждодневных прогулках от работы до дома, любит ли она животных, предпочитает активный отдых или запертый, одинокий. Потирая пальцами переносицу и тут же об этом жалея, Адам думает, что этот вопрос гораздо сложнее всех предыдущих. — Будь вы мной, — повторяет он, вновь возвращаясь к её лицу. Рассматривая любопытство в чужих скалистых глазах, тонкое желание поскорее ответить облепляет грудь и спину, вынуждая Адама погрузиться в свои мысли снова, придумывая детали её малознакомому образу. — Вам, вероятно, было бы тоскливо и скучно. Вы разучились бы слушать и слышать, и никогда не выбрали эту профессию. Если вам нужно много общения, то, будь вы мной, сразу бы почувствовали себя одиноко. И не смогли бы смотреть на свои руки без отвращения. Они были бы вечным напоминанием, что с вами что-то не так. Пожимая плечами, Адам замолкает, не находя больше никаких слов. Его активное участие заканчивается истощением, и он, думая, что лучше сожжёт пиджак, чем будет выносить свою прямую спину, облокачивается ею о спинку кресла, пытаясь выглядеть расслабленно. Эва слабо кивает, опуская ниже уголки своих губ, она перебирает пальцами, стуча подушечками по поверхности стола, и слишком долго смотрит на свои руки. Когда она начинает говорить, её голос звучит непривычно низко и тихо: — Часто вы чувствуете тоску? Адам, кладущий локти на подлокотники и съезжающий по креслу вниз, отрывается от любования пыли на столе и медленно переводит взгляд на Беннет. Глядя на неё исподлобья, он сцепляет в замок пальцы, сжимая их сильнее, чтобы почувствовать последствия недавних ожогов, но и это не помогает. Медленно разлепляя губы, Адам хочет напомнить, что говорил не про себя, но спотыкается, превращая свой рот в тонкую линию. Ему не нравятся эти уловки. Его раздражает, как Беннет всё время разворачивает его в ту сторону, от которой он бежит, вынуждая не абстрагироваться от негативных ощущений, а позволить им себя поглотить. Она словно намеренно разрушает все его годами выстроенные барьеры, все тактические отступления во благо самого себя. Но понимает ли она, что, если Адам пропустит через себя всё запертое на замок, то от него совсем ничего не останется? Сжимая зубы, Моро медленно выдыхает: — С начала этих «исцеляющих» восседаний на кресле — гораздо чаще. Почти всегда. — Продолжайте. Меча в неё взглядом, ледяным и предупреждающим, Адам чувствует, как начинают дрожать его руки и нагреваться тело, жаром ударяя в лицо. Всеми невербальными жестами он ей показывает, как сильно не хочет об этом говорить, но Эва лишь выжидающе поднимает вверх брови. — Меня выматывает рефлексия, — тяжело выдыхая, Адам прикрывает глаза и нервно ведёт подбородком. — Чаще, потому что вы упираетесь в то, отчего я ухожу. В моей картине мира прошлое — это то, что остаётся за спиной, и нет никакой нужды в него возвращаться. Я, как и всякий человек, могу по нему скучать, а когда мы раз за разом прогоняем его здесь, я чаще и чаще вспоминаю о том, что было. И поэтому я тоскую. Как ни покрути, но тогда жизнь казалась ярче нынешней. — Можете поделиться этими яркими чертами? — Я не совсем затворник, как вы могли бы подумать, — у Адама в усмешке дёргается уголок рта, но она не выглядит натуральной — скорее нервной. — Может, мои выражения в некоторых местах казались крайностями, но мне, как и всем, нужно простое, человеческое общение. Когда я был ребёнком, мне хватало его в саду. В школе… Ненадолго прерываясь, Адам с усилием пытается вспомнить, были ли у него «друзья» в средней или младшей школе, но кроме замыленных образов ничего не видит; он помнит, что хорошо общался со своим репетитором по языкам, а ещё помнит слова отца о том, что временные «приятели» не устроят его дальнейшую жизнь, и именно поэтому учёба всегда должна быть важнее прочего. — Я должен был идеально знать все дисциплины и не должен был отвлекаться на всякие мелочи. Мой отец был успешным человеком, и ждал он от меня похожего. Так что в школе я был отстранён от всех этих суматох в виде вечеринок и почти всё своё время уделял учёбе. Вкупе с ношением перчаток я, наверное, был диковинкой, но и это не особо отделяло меня от других людей. Со мной общались, и я общался, просто это не было основным приоритетом. Хмурясь тому, что мысли в голове — идеальные, без паразитирующих слов и повторений, Адам вдруг с досадой замечает, что ему совсем не нравится его речь. У него не получается формулировать предложения так же хорошо, как он это делает в своих мыслях, и слова на выходе получаются кривыми и обрывистыми, не доносящими суть. Было ли так всегда? Или это регресс, следствие его отчаянных попыток закрыться и быть одному? И почему так выходит, что писать и думать у него получается гораздо лучше, чем говорить? — Но потом, за два года до выпуска, ко мне прицепился один парень, — поднимая взгляд к потолку, Адам в трещинках пытается рассмотреть черты чужого лица, вспомнить оттенок глаз, нелепые привычки и детали из гардероба. — С непривычки, его навязчивость казалась мне такой чуждой, что меня от него воротило. Но он был назойливым и смешным, и как будто понимал, что мне нужно. Очень скоро мы нашли общий язык и позже стали хорошими друзьями. Я был человек одной крайности, он — другой, и мне, знаете, было интересно видеть что-то очень отличающееся от себя. Он со временем познакомил меня со своими друзьями и хорошо социализировал, если так можно сказать. Помог почувствовать причастность к чему-то крепкому, познакомиться с понятием дружбы. И пока Адам говорит, его взгляд блуждает по потолку, словно вырисовывая знакомые образы, пробуждая их в памяти после долгого сна. Он совсем не замечает, как продолжает рассказывать дальше, сведя своё нахождение здесь к нулю, мысленно возвращаясь к прошлому. Будто бы Адам не в этом кабинете, а сидит в своей комнате за учебником физики и слышит громкий стук в окно. Где-то там, невыносимо далеко, он касается оконной рамы и дрожит от раздражения, рассматривая чужое испуганное лицо. Адам перестаёт видеть Эву: ни человеком, ни терапевтом, ни слушателем. Она растворяется в образах памяти, сливается с тёплыми летними днями и залитыми светом улицами, в которых он теряется, проводя время вместе с Кристофером и Линн. Адам словно рассказывает всё это самому себе: о звонком смехе, о крышах, о ледяной воде, в которой покачивается бежевая толстовка, и снова ощущает себя подростком, который вот-вот прикоснётся к чему-то ранее недосягаемому. Ему становится тепло. До дрожи в веках и вибрации в солнечном сплетении — это ощущение тянет выше уголки губ, но так быстро растворяется в холодном и липком чувстве тревоги, что вынуждает опешить. Тогда трещинки на пололке исчезают, а Адам снова оказывается в кабинете, намечая глазами силуэт никуда не исчезающей Эвы. Насыщаясь, Моро боится сказать даже одно слово, потому что подавится и почувствует горечь от того, как давно это было. Хмурясь, он пытается вспомнить, почему же их с Ширли пути разошлись, но упирается рукой в чёрное мутное пятно, в котором невозможно что-то нащупать и рассмотреть. Наконец, возвращая себя в реальность, Адам будто бы всплывает из-под толщи воды, делая глубокий, надрывный вдох. Его взгляд мягко оседает на тот же антисептик, поставленный Эвой в первые минуты сессии, и голова грустно наклоняется к плечу. Рассматривая название и этикетку, Адам видит в нём маячок, который пригвождает его к земле ровно также, как и тот лёгкий штрих, которым Беннет помечает что-то в своём блокноте, перенимая на себя внимание. И нет больше сил на то, чтобы щериться и злиться, когда глаза намечают чужую улыбку и лёгкий, заинтересованный наклон головы. Голос Эвы, вибрирующий и глубокий, тишину нарушает вкрадчиво и очень осторожно: — Вы прекратили общение? — Да, — Адам жмёт плечами, борясь со взявшейся из ниоткуда сонливостью. — Почему? — Не знаю, — честно говорит он, — вернее, не помню. Скорее всего всё дело во времени и разных взглядах. Он не продолжил учиться, а я продолжил. Как можно скорее покинул родной дом, поступил в университет и воспользовался тем, что оставила после себя моя мама. Благодаря ей я учился там, где хотел, и мне было где и на что жить. — Хорошо, — кивая, Эва щурится, и улыбка с её губ исчезает. — Отношения с семьёй были сложными? — Да. — Задумывались о том, почему так получилось? Адам хмурится, пытаясь сложить этот пазл: — Наверное, я не оправдывал ожиданий. Для отца, по крайней мере. Ещё с детства я был «странный», не такой, каким меня хотели видеть, — Адам грузно ведёт плечами, ощущая дискомфорт на этой теме. — Я не руководитель. Мои амбиции заканчивались на том, чтобы быть в покое и делать то, что мне нравится. А мачеха не любила меня просто так. — Просто так? — удивляется Эва. — Ну… я знаю, что она хотела своего ребёнка. Но его не хотел мой отец. Может, я ей об этом постоянно напоминал. И злил. Я не вникал, у меня она тоже симпатии никогда не вызывала. Кивнув, Эва тихо выдыхает. — Вы сказали, что как можно скорее покинули дом. Как складывались ваши отношения после этого? — Никак, — ощущая, как начинает ныть где-то глубоко внутри, Адам крепче сжимает пальцы своих рук и отводит взгляд. Он, как и в тот день, чувствует бесконечный холод на своей коже, тяжёлый взгляд отца и то, как сильно жжёт скулу от удара и сопутствующего ему отвращения. Сглатывая, Моро облизывает пересохшие губы и добавляет: — Отец сказал, что, если я пересеку порог и уйду, у меня больше не будет семьи и дома. И что бы не произошло, мне не нужно будет даже пытаться вернуться. Я ушёл, и больше мы никогда не общались. Три года назад отца не стало, а я узнал об этом через некоторое время, когда юрист пригласил меня на оглашение завещания.***
Адам не может оторвать взгляд от одного единственного чемодана, стоящего в углу комнаты, и стоически пытается побороть чувство бессилия, окутывающее его мягким пуховым одеялом. Это решение даётся ему непосильным трудом — выматывающее и истощающее — оно с тоской вынуждает наклонить к плечу голову. Не обрасти вещами за восемнадцать лет, не сохранить желания оставаться в этом доме, не ощущать принадлежность к тому, что должно называться семьёй — это бьёт сильнее удара наотмашь, и Адам глотками хватает воздух от понимания, что после его ухода ничего не изменится. Желая обхватить руками колени, он прикрывает глаза, вспоминая, как час назад стены дрожали от крика, а его желание оставаться равнодушным и безразличным давало трещину. И, может быть, что-то могло заставить его передумать в тот момент: что-то такое лёгкое, очевидное и простое — страх отсутствия кого-то родного рядом. Но он был не так велик, страх этот, как-то маленькое осознание: большую часть своей жизни Адам чувствовал именно пустоту от присутствия. Вытирая об плечо собственную щёку, он жмурится, набирая побольше воздуха в грудь, и медленно поднимается с пола. Его ноги оказываются ватными и непослушными. Чужими, будто бы и не принадлежащими ему, и они волочат такое же чуждое тело к углу, где стоит чемодан. Глядя на него, грудь Адама сама по себе погружается в густое марево тревоги, и награждает дрожью руку, которая размыкает пальцы и обхватывает ручку. Адам слышит, как колёсики тихо скрипят по паркету, как скулит открывающаяся дверь, и во рту собирается холодная, густая слюна, которую он даже сглотнуть не может из-за взявшегося из ниоткуда кома. Силясь с тем, чтобы расправить плечи, он проходит в гостиную, тут же намечая силуэт отца, напряжённо сидящего в кресле, и спину Арлин, которая накапывает в стакан с водой капли валерьяны. Прогладывая страх и смятение, Адам останавливается, крепко сжимая ручку чемодана и мысленно — себя самого. Глаза сталкиваются с глазами отца — его тяжёлый взгляд ощущается пощёчиной, от которой мерно покалывает покрасневшую кожу. Не зная, что сказать; не зная, как побороть это тревожное волнение, вынуждающее его дрожать всем телом, Моро чувствует, как щиплет в носу простое человеческое желание, чтобы его спокойно попросили остаться. — Ты думаешь, что вырос, — но голосу отца завидует лёд — от него бегут мурашки по коже, сама по себе качается голова. — Что все в этом доме плохие, раз принимают решения за тебя. Такой ты самостоятельный. — Пап, я… Но Адаму не даёт договорить резко выставленная вперёд рука. Отец делает так всегда, когда хочет пресечь любые попытки оправдаться или поспорить, и Адам всякий раз чувствует себя щенком, который не поддаётся дрессировке. Я не собака. Губы сами собой сжимаются в тонкую линию, а выдох из носа выходит надрывным, когда он видит, как отец поднимается, шагая в его сторону. — Ты никогда меня не слушаешь, — тихо произносит Адам. — Потому что ты умеешь только оправдываться и спорить, — лёд в чужом голосе тает — он шипит и растворяется, поднимаясь вверх. Замест него растекается горячая, испепеляющая всё на своём пути лава, и лицо само по себе начинает гореть. От тона ли? Или… — Или хочешь сказать, что ты умеешь слушать? Адам сжимает зубы: — Умею. Я делал всё, что ты мне говорил. Лучшие баллы, лучшие результаты. Зубрил то, что стояло мне поперёк горла; не носил перчатки дома, потому что в них ты на меня смотрел, как на дерьмо, и не обращался за помощью, потому что не по твоему статусу иметь ребёнка, с которым что-то не так, да? — Это никак не относится к моему вопросу, — взгляд отца становится тяжелее, а Адам чувствует себя всё меньше и меньше. — Ты должен был хорошо учиться, чтобы обеспечить своё будущее. И все свои труды ты пресекаешь, чтобы стать кем? Писателем? Изгибаясь, брови отца выражают такую эмоцию, словно он вот-вот рассмеётся, утирая слёзы с уголков глаз. — А кем ты хочешь, чтобы я был? Именитым адвокатом, выдающимся хирургом? — Адам наклоняет голову, сужая глаза, и по мере того, как он продолжает говорить, его голос становится всё громче и громче, теряя последние нити самообладания. — Кем-то, за кого будет не стыдно? Это смешно. Тебе же всегда будет чего-то не хватать! А знаешь, почему? Потому что эта стерва всё время срывалась на мне и лила тебе в уши, что со мной что-то не так. Может, потому что сама не могла родить столько лет, а потом стало слишком поздно, или я просто был ярким напоминанием о твоей мёртвой жене, которая совсем не была похожа на эту размалёванную шлю… Арлин охает раньше, чем пронзительный треск оглушает Адама свистом в ушах и горячей, пульсирующей болью. Отец бьёт по щеке наотмашь, совершенно не жалея силы, и Моро отшатывается от него вместе с чемоданом, чувствуя во рту привкус крови. Его начинает колотить мелкой дрожью от плеч до кончиков пальцев ног, и рука, трясясь, аккуратно прикасается к вмиг покрасневшей и горячей коже. Сильнее омерзения становится только обида. Адам медленно поднимает глаза, глядя на отца исподлобья загнанным, диким зверем, и его губы начинают дрожать от жгучего понимания: как бы он не распинался, как бы не кричал — это всё пустое. Его присутствие здесь всегда номинально: что есть, что нет. И основа спокойного дня — отсутствие его же голоса в этих стенах и присутствие послушания во всём, о чём попросят. — Извинись перед Арлин, — цедит отец, отряхивая ладонь. — Ты не был бы таким смелым, если бы твоя мать тебе ничего не оставила. — Да пошли вы, — шепчет Адам, кривя рот и бегло глядя себе под ноги. Его сердце сжимается, усиленно разгоняя кровь, и пульсирующая щека ничто по сравнению с той болью, от которой прямо сейчас ломаются рёбра. — Что ты сказал? — Я сказал: пошли вы к чёрту. Адам хватает чемодан резко, и тот с грохотом волочится по полу, глухо ударяясь об порог. Отравленный желанием поскорее уйти отсюда, Моро шагает широко и рвано, такой поступью, будто бы намеревается разбудить весь жилой район. В ушах клокочет злость, она охватывает всё тело и во рту ощущается желчью, которую хочется сплюнуть отцу под ноги. Хватаясь за дверную ручку, Адам в том, что ненавидит всем своим сердцем, видит тихую, убаюкивающую надежду. И когда металл начинает холодить кожу сквозь перчатки, а где-то сбоку слышится всхлип бедной Арлин, Адама тормозит голос отца, окатывающий со спины ледяной водой. — Если ты переступишь за порог, у тебя больше не будет дома, — смертный приговор озвучивают таким же тоном: спокойным и ровным, ощущающимся снегом в середине лета. За такими ледяными нотами обязательно следует что-то болезненное — пуля в лоб или удар тока по всему телу. — И чтобы с тобой не произошло, здесь ты не получишь помощи. Потому что у тебя больше не будет семьи. Что-то вязкое, что-то отвратительное сворачивается в горле Адама, после поднимаясь выше и начиная щипать в глазах и во рту. Сердце не пропускает удара, но начинает стучать медленнее: из-за него в груди будто бы становится невыносимо холодно и тесно. Уголки губ Адама вздрагивают, и он дрожаще стискивает зубы, потому что не может вздохнуть полной грудью из-за того, что в этом доме резко заканчивается весь кислород. Его ноздри расширяются, а вместе с нижней губой дрожит и подбородок. Когда глаза мельтешат от бессилия, ладонь всё равно сжимает дверную ручку так крепко, что пальцы начинают неметь. Если от него готовы отказаться за выбор, то он должен принять это стоически, без эмоций: просто открыть дверь и уйти, не дрогнув даже сердцем и обветренными губами. Просто взять и забыть, как он мог здесь смеяться, как сильно он мог любить этот дом, и не подарить отцу даже последнего взгляда. Но это так больно слышать, что Адам чувствует, как от влаги слипаются его нижние ресницы, а во рту становится слишком сухо. Он поворачивает голову, глядя себе за плечо на силуэт человека, который так и не смог сказать ему того, чего Адам так сильно ждал. Пожалуйста, останься. — Спасибо, пап, — шепчет Моро, и голос больше ему не принадлежит. Никогда не принадлежал. Настолько тихий и незнакомый, он мог бы показать всё его исподнее, все его мысли и чувства, если отец хотя бы раз за всю жизнь оказался внимательнее. Но он ничего не говорит в ответ, а Адам глупо стоит и смотрит на его лицо, словно пытается заставить себя увидеть крупицу сожаления, толику тоски или раскаяния в глазах, уже давно ставших чужими. Однако запоминает лишь лёд, которым покрываются даже самые глубокие реки, который способен ранить, если теплишь в себе надежду, и который способен оставить часть себя в твоём сердце. Устало переведя взгляд на входную дверь, Адам слабо кивает, говоря самому себе, что всё понял. И с ощущением, будто бы его грудь рвётся на части под футболкой, Моро надевает обувь, которую ему позволяют надеть. Он забывает куртку, которую ему позволяют забыть. И он выходит за порог с горьким пониманием того, что ему позволяют перестать быть чьим-то сыном. А уличный ветер лижет щёки, охлаждая ту, что начинает неметь, и треплет взъерошенные волосы, ударяя в затылок. С совершенно пустым взглядом Адам ёжится неприветливой погоде, глядя куда-то вперёд себя и медленно шагая к дороге. Переполненный желанием обернуться, он языком оглаживает внутреннюю сторону щеки, ковыряя кровоточащую рану, и закрывает глаза, делая десять глубоких вдохов. Адам и не знал, что однажды сможет почувствовать, как дрожат его кости, как из-за них вибрирует кожа, как прохладные мурашки могут колоть затылок. Он и не знал, что однажды будет идти вперёд не моргая, только бы не допустить скатившейся по щеке слезы, и так и не сможет перебороть отравляющее чувство отчаяния и обиды. Теперь я один? Совсем-совсем один? Эта мысль пульсирует в горячих висках, стекает жаром вдоль острых скул, тянется к точёному подбородку, стремящемуся опуститься ниже, и оседает в солнечном сплетении, делая его невероятно холодным. Адам чувствует взявшуюся из ниоткуда пустоту, которая огибает со спины и раскрывает для него свои объятья. Готовый шагнуть вперёд и принять их, он закусывает изнутри щёку и жмурит глаза, стараясь запомнить это ощущение, сделать его своей частью и путеводной звездой, на которую будет опираться всю оставшуюся жизнь. Мороз улиц и леденящий ветер, пробирающийся сквозь тонкую рубашку, словно пунктиром обводит его судьбу. Семья никогда не была опорой для Адама, но он и не знал, как ощущается таковая, поэтому чувство утраты пускает корни, и он понимает, что теперь оно замещает линию его вен. А вместо крови… Автомобильный клаксон парой длительных гудков возвращает реальность, рассеивает свет фонарного столба и дымку наваждения, напавшую на глаза. Открыв их, Адам медленно моргает, продолжая с усилием сжимать ручку чемодана. Поворачивая голову вправо, он ловит себя на короткой мысли, что без движения стоит среди улицы несколько бесконечных минут. Водительское стекло старого поржавевшего пикапа медленно опускается, а из него высовывается светловолосая, небольшая голова. Пронзительно-зелёные, блестящие весёлостью глаза смотрят ему прямо в душу, и тонкие губы Линн растягиваются в довольной и вопросительной улыбке. У Адама уходит несколько мгновений, чтобы понять её суть. — Ты так долго! Мы уста-али ждать. Трагично свисая с окна, девушка хлопает по крылу, и её волосы струятся в блёклом фонарном свете. Оцепеневший, Моро долго-долго смотрит на неё, а потом вспоминает, как днём ранее попросил Кристофера и Линн встретить его в десять вечера на перекрёстке. — Извини, — тушуясь, Адам бормочет так, словно на расстоянии десяти метров его услышат, и, делая неуверенный шаг вперёд, движется в сторону машины. Колёсики ломают крошево песка, он хрустит под ними так, как десятью минутами ранее хрустели Адамовы рёбра, и этот звук эхом отдаётся в ушах. Из-за него Моро не слышит, как открывается пассажирская дверь, но видит, как из неё выходит Ширли. Какое-то мгновение он улыбается, но быстро теряет всю свою праздность, когда видит глаза Адама потерянными. Подойдя ближе и неловко потирая затылок, Кристофер спрашивает: — Ну, как прошло? — Нормально, — натянув дежурную улыбку на лицо, Адам чуть отводит в сторону подбородок, словно желает спрятать покрасневшую щёку от чужих глаз. — Как я и говорил. Они всё поняли. Ложь, горчащая на языке, отравляет вкусовые рецепторы. Адам знает, что он однажды ею подавится и в ней же захлебнётся, но ничего с собой сделать не может. И поэтому, чтобы долго не смотреть в проницательные глаза Ширли, делает шаг к машине и закидывает в кузов чемодан. Крис впервые предпочитает своей болтовне молчание, покосившись на Адама недоверчиво, но больше не задавая вопросов. Только теперь его место занимает Линн, которую Моро ошибочно принимал за сестру Ширли первое время, потому что уж слишком они похожи и по манерам, и по повадкам. — Можно тебя поздравить, а? — растягивая слова, девушка мечтательно сжимает руль, глядя в водительское зеркало. — Как же я тебе завидую. Просто мечта — съехать от предков и даже не под предлогом колледжа. — Ага, — кивая на заднем сидении, Адам улыбается вежливо, но сжимает руки на своих коленях и опускает взгляд. — Просто мечта. — Надо нам втроём всё это отметить, — заводя машину, Линн улыбается, это слышно по её голосу. — Напомни-ка адрес. Адам не успевает его назвать. — Наверное, в другой раз, — в разговор встревает Кристофер, что до этого молча сел в машину и то и дело бросал на Адама обеспокоенные взгляды. — Поздно уже. Моро косится на него с благодарностью, всё пытаясь понять, как так вышло, что этот шебутной разгильдяй научился понимать его лучше всех остальных. — Поздно? Это ты говоришь? — Линн дёргает бровью с недоверием и прищуривается. — Адам, я не ослышалась? А он только дёргает уголками губ, пытаясь участливо улыбнуться. Ключи от квартиры, которую оставила ему мама, неудобно лежат в кармане брюк и впиваются в бедро. Адам концентрируется на их тяжести, а не на прищуре Линн в водительском зеркале, и ничего не может с собою сделать. — На самом деле всё не очень хорошо прошло, — признаётся он, стараясь мягко отгородиться от друзей, поставив новый кирпич в своей стене. — Я не думаю, что смогу повеселиться. — Необязательно веселиться — можно отвлечься. — Ты такая настырная, — Кристофер закатывает глаза, пропуская ноты язвительности в своём голосе. — Дай ему прийти в себя. — Ой, да что ж такого в этом, господи. Предки всегда ворчат. — Линн, — поднимая взгляд к водительскому зеркалу, Адам сводит вместе брови. — Не сегодня, ладно? — Зануды. Всё оставшееся время они едут в тишине. Адам не чувствует напряжения, висящего в воздухе, не чувствует, как оно режет лёгкие, потому что смотрит сквозь пейзажи за окном, прикусывая часть своей нижней губы. У него из головы не выходят слова отца и тот тон, с которым он их произносил. Их серьёзность на коже порастает плесенью, а собственные намерения сковывают горло удушающим страхом. Что, если он совершает ошибку? И если ему действительно понадобится помощь, на кого он сможет положиться? Ответ так и не приходит на ум, но глаза косятся на профиль Кристофера и после — затылок Линн. Машина медленно останавливается у подъезда высокого здания, и Адам с осторожностью поднимает глаза к окну седьмого этажа. Лёгкий холодок от понимания, что там его ждут полная темнота, холодная пустота и вечное одиночество, обезоруживает. Но, впрочем, всё то же самое было и дома — ему не привыкать. Паркуясь, Линн наконец произносит: — Извини. Отрываясь от своих мыслей, Адам улыбается мягко и искренне, вытягивая руку, чтобы открыть дверь. — Ты извини. Спасибо, что подвезла. — Я помогу вещи отнести. Кристофер, который до этого сидел неподвижно и не издавал ни единого звука, подаёт голос, вылезая из машины вслед за Адамом, а Линн в ответ слишком громко цокает языком. — У меня всего один чемодан. — И что? — Я третья лишняя или что? — девушка выходит на улицу, громко хлопая дверью. — Ну тащи чемодан сама, — Кристофер пожимает плечами и разводит руки. — А он безрукий что ли? — Так, — Адам мотает головой, массируя пальцами правый висок. — Я не беспомощный, меня не надо провожать. — Да, — Ширли щёлкает зажигалкой, точно бы это самый подходящий момент, и прикуривает. — Но тебе бы выговориться. — И это я ещё настырная? — Слушай, я его дольше знаю. — И что с того? Я, по-твоему, поддерживать не умею? — Всё ты умеешь, Линн. Просто я хочу поговорить с ним наедине. — О, здорово. Тогда, может, и зависайте вместе, без меня, а?! — Да при чём тут это! Ты просто в другом настроении, боже… — Я тоже здесь, господи! — Адам встревает в диалог резко, его голос повышается и дрожит от желания взяться за голову руками и отстраниться от этих нелепых криков, раз за разом напоминающих родителей. — Вы можете просто заткнуться? Подходя к кузову, он одним резким движением вытягивает чемодан, не обращая внимания на то, что тот весь в пыли. Его глаза концентрируются на руках, которые бьются в крупной дрожи, и Адам коротко трясёт головой, быстрыми шагами направляясь к подъезду. — Адам… — Отвали, Крис. — И чего он психует? — Боже, Линн, ты почему сегодня такая дура? — выбрасывая недокуренную сигарету, Ширли всплескивает руками. — Я дура? Да ты… Но их перепалка прекращается так же резко, как и из дрожащих рук Адама выпадают ключи, которые он достаёт из кармана. И эта капля — она последняя, она переполняет кувшин из сегодняшних эмоций, который лопается под давлением и заставляет его устало присесть на корточки, обхватывая голову руками. Зона комфорта заживляет раны, которые сама и создаёт, а выход из неё — ломает ноги. И Адам чувствует себя до ужаса опустошённым и напуганным, сидя здесь, у подъезда его нового дома, дрожа в плечах и не зная, как ему быть дальше. — Адам? — Линн подаёт голос первой, а потом переводит обеспокоенный взгляд на Кристофера, собираясь пойти вперёд. Но Ширли аккуратно берёт её за предплечье и тихо говорит: — Едь домой, ладно? И не обижайся. Я тебе напишу. — Я правда дура, — бормочет она, нервно потирая свою щёку. — Извини. — Всё нормально, — Крис слабо улыбается и аккуратно размыкает пальцы. — Такое уже бывало. Я поговорю с ним, и ты поговоришь с ним, просто попозже. Линн неуверенно кивает и идёт к своей машине, а Кристофер, глубоко вздохнув, медленно подходит к Адаму, садясь на ступеньку недалеко от него. — Они меня не любят, — голос звучит сорвано и тихо, когда Адам слабо качает головой, так и продолжая сидеть на корточках и сверлить взглядом ключи. — Они не просили меня остаться, одни только угрозы. Без слов «пожалуйста», без объяснения, почему. Я бы остался, если бы они меня выслушали, разрешили попробовать то, что я хочу. Но мне не хочется жить чужую жизнь. Отец сказал, что если я уйду, то у меня больше не будет семьи. Тишина на несколько мгновений повисает в воздухе и нарушается шумом города, тяжёлым дыханием Адама и ровным — Кристофера. Ширли не торопится заговорить или утешить, а какое-то время просто находится рядом, переваривая или анализируя полученную информацию не торопясь, словно смакуя её. И вскоре Адам чувствует чужую руку на своём плече, которая слабо сжимает его, а потом аккуратно похлопывает. — Здесь холодно. Давай поговорим внутри? Дождавшись от Адама кивка, Кристофер кивает тоже, а потом тянется за ключами. Он не встаёт до тех пор, пока не начинает подниматься Моро, и только когда Адам полностью выпрямляется, Ширли повторяет за ним. — Линн сильно обиделась? — берясь за ручку чемодана, Адам крепко сжимает пальцы, наблюдая за тем, как Ширли открывает дверь подъезда. — Нет, вообще не обиделась. — Хорошо. — Какой у тебя этаж? — Седьмой. — Вид, наверное, классный, — Крис осторожно улыбается, нажимая на кнопку в лифте, и замолкает, наблюдая за тем, как Адам кивает и старается вежливо улыбнуться в ответ. Они заходят в квартиру молча, и Адам находит рукой выключатель, озаряя её тусклым, холодным светом. Он наблюдает за Кристофером, который особо и не смотрит по сторонам, снимая обувь, и это сильно разнится с тем, как год назад он округлял глаза, рассматривая дом Адама впервые. Сейчас он словно сосредоточен на другом. — Ты тут уже был? — Да, — кивая, Моро проходит вглубь коридора и сворачивает в ванную. Там он снимает перчатки, выкидывая их в небольшую мусорку, и моет руки. — Так и знал. — Откуда? — Слишком убрано для квартиры, в которой никто не жил много лет. — Я заглядывал сюда после школы, — объясняет Адам, насухо вытирая руки и обрабатывая их антисептиком. Его верхняя губа скалисто вздрагивает на щиплющую боль, но быстро опускается. — Знал, что нужно немного обставить всё и убраться, потому что сегодня не было бы на это сил. Находя Кристофера в гостиной, он всё же видит, как тот осматривается, бродя то туда, то обратно, заглядывая в спальню и кухню. В конце концов Ширли садится на диван, рассматривая журнальный столик, и кладёт свои невымытые руки на колени. — Не такая громадная, как дом, коне-ечно, — мечтательно потягиваясь, он спиной упирается в мягкую спинку, — но тут хорошо. Ты привыкнешь. — Не думал, что буду бояться тишины, — глубоко вдохнув, Адам садится рядом и на пробу повторяет за Кристофером — прижимается к оббивке спиной. — Но после слов отца я как будто… будто неправильно поступил. Наверное, я боюсь и жалею. — А тебе было бы лучше, если бы ты остался? — Нет, — Адам жмёт плечами и качает головой, — не знаю. Я привык там жить. Но был очень воодушевлён идеей переехать, а потом сделать самостоятельный выбор с поступлением. И на меня бы никто не давил, не бросал злые взгляды. Но я не прекращаю думать о том, что отец так легко от меня отказался. Что я теперь полностью один. Дрожь никуда не уходит, расходясь по телу ещё сильней. Адам косится на Криса, который странно поджимает губы, и не понимает, чего он так сильно боится: на самом деле его родители никогда не оказывали ему достаточной поддержки и никогда не стремились узнать, что ему нравилось. Но в конце концов они присутствовали, имели свои голоса и взгляды, кормили его и давали всё самое необходимое. Прикрывая глаза, Адам начинает думать о своём эгоизме. В него вложили много материи: от учебников до лучших репетиторов, от надежд видеть в нём кого-то выдающегося до попыток воззвать к уму и разуму. Если бы эти вещи были приправлены любовью, то изменилось бы его собственное решение? Если бы его мама не заболела и продолжала жить? Если бы не Арлин, наверняка видевшая в Адаме соперника, было бы всё по-другому? Адам не знает, но чувствует, что его обида куда сильнее совести. И если бы он не был неудачным капиталовложением, а просто любимым ребёнком, то он никогда и не задумался бы о таких вещах. — Я думаю, он сказал это сгоряча, — Кристофер подаёт голос, не сводя взгляда с голых рук Адама, покрытых небольшими язвами. — И чуть-чуть позже остынет. Ты же его ребёнок. Может, он так не хотел, чтобы ты уходил, что сказал эту чепуху, не подумав. — Я не люблю своего отца, — признаётся Адам, намечая взгляд Ширли и неосознанно пряча свои руки. Щека по-прежнему ноет, наверняка ужасно красная, она точно бросается в глаза своим маковым цветом, а потом будет бросаться синяком. — Но мне хочется, чтобы было так, как ты сказал. Только я его знаю, и знаю, что он тоже меня не любит. И раз я пошёл против его наставлений, то и незачем ему за меня держаться. Закрывая глаза и хмурясь, Адам чувствует, как дрожат его веки. Внутри него нет ни злости, ни сожаления, только лёгкий ужас от неизвестности и всепоглощающей тишины, смешанные со жгучей обидой, которую он будет клеймом носить на своей щеке. Адам понимает, что его отец в первый раз на этой земле и ему тоже было тяжело. Возможно намного тяжелее, чем самому Адаму. Но и Моро на ней впервые. Он, как и все остальные люди, нуждается в поддержке и даже самом малом тепле, которое получал только от родной матери, что слишком рано его оставила. — Надеюсь, что ты не прав, — Кристофер неуверенно пожимает плечами, перенимая у Адама его понурый вид, — а если и прав, то ты точно не один. Моро кивает, блёкло улыбаясь, но его глаза опущены вместе с плечами, а от приподнятых уголков губ веет недоверием и смятением. — Спасибо тебе. Я сейчас немного потерян и не до конца понимаю, что чувствую, но знаю, что без тебя и без Линн я бы точно ещё больше свихнулся. — Мы же друзья, — подбадривающе напоминает Кристофер, глядя, как Адам отстранённо смотрит сквозь стену. — Ты хочешь побыть один? — Хочу, — честно отвечая, Моро виновато склоняет голову. — Я всё понимаю. Завтра придёшь в школу? — Конечно. — Тогда до завтра. Пиши или звони, если что, ладно? — Ладно. Когда дверь за Кристофером закрывается, Адам поворачивается лицом к коридору и всматривается в его глубь, словно отчаянно пытается вспомнить, как учился здесь ходить, как смех его мамы отражался от этих стен, как они ужинали втроём, сидя очень близко к друг другу за общим столом. Но память оказывается тягучей и зыбкой, Адам хватает руками ничего — эту пресловутую пустоту, прошедшую сквозь пальцы, и сдаётся. В семь лет он остался без матери, а в восемнадцать без отца. Это ощущение странно покалывает кожу, складываясь в несуразную мысль о том, что ему было бы куда легче, если бы его отец просто погиб. Но они оба живут и будут жить на этой земле, а может быть однажды просто забудут друг о друге, никогда больше не встретившись. Но, Боже, как же Адам надеется, что Кристофер окажется прав; что он однажды вздрогнет от телефонного звонка, глазами пробегаясь по номеру отца, и обязательно ответит, согласившись на человеческий разговор. Но пока Адам ложится на диван, поджимая к себе колени. Обнимая себя за плечи, он смотрит на пустые стены, которые когда-то давно были украшены картинами, и не может сдержаться. Его одиночество становится осязаемым и проглатывается тишиной: там, за дверью, не слышно разговоров отца и Арлин, не слышно мельтешения кухонных приборов, не слышно ничего. И у него такое ощущение, что эта тишина будет длиться вечно. Сводя вместе брови, Адам пытается сжать свои дрожащие губы в тонкую линию, но их уголки опускаются всё ниже и ниже, а лоб покрывается морщинами. Он всхлипывает громко и надрывно, и его спина дрожит под короткие и резкие попытки вдохнуть. Чувствуя, как горячие слёзы начинают течь по вискам, просачиваясь в волокна пыльного дивана, Адам обнимает себя лишь сильнее. Он так и засыпает, впившись руками в свои плечи. Один. В тишине.***
— …я думал, что в родительском доме было тихо, а потом столкнулся с настоящей тишиной. И самое смешное в том, что мне было одинаково страшно возвращаться и туда, и туда. Если, живя с родителями, я чувствовал страх от звука своего имени, то живя один, я боялся ничего не слышать, — отбивая пальцами нервный ритм на подлокотнике, Адам устало жмурится и, в конце концов, расплывается в этом кресле. — Наверное, иногда я жалею о своём решении. Думаю, мне стоило дождаться своего поступления и посмотреть, позволят ли мне подать документы туда, куда я хочу. Но в то же время я мог поддаться влиянию отца и сделать «неправильный» выбор. Трудно предполагать. Жаль, что я не могу сам увидеть последствия других своих решений. — Вы действительно правы. Жизнь была бы куда легче, имей мы такую возможность. — Несомненно, — соглашаясь с Эвой, Адам коротко улыбается, но всё никак не может унять своего волнения. — Вы боялись своего отца? Задумчиво поджав губы, Моро хмыкает: — Наверное, нет. Мачеху боялся, но в детстве, потому что она могла ударить. Отец же никогда не поднимал на меня руку, но как будто… знаете, душил. Он мог ничего мне не говорить, но я всё понимал по его взгляду. И в то же время будто не понимал. Точно знаю, что он эмоционально отгородился от меня. Я вообще редко чувствовал себя его ребёнком, скорее… идеей, в которую, знаете, вкладываешь ресурсы и надежду, а потом перегораешь к ней, когда что-то идёт не так. Я его не боялся — я чувствовал обиду. — И сейчас чувствуете? Адам щурится, но молчит, сверля Эву пристальным взглядом, и это молчание разрастается по всему кабинету, становясь всё более и более ощутимым. Он ищет в глазах Беннет подвох, но спотыкается лишь об её выжидающее спокойствие. — Я… — сбиваясь, Адам коротко качает головой и переводит взгляд к окну, полностью замолкая. В ответ Эва перенимает на себя тишину этой комнаты и подыгрывает ей какое-то время, словно надеется, что Адам сможет продолжить без её помощи, но в конце концов принимает своё поражение. — Если бы ваш отец за всё это время позвонил и предложил встретиться, вы бы согласились? Чуть погодя, Моро едва заметно кивает: — Да. — Но сами не позвонили? — Нет, — уже гораздо тише. — Из-за гордости, наверное. Я не хотел выглядеть слабым. Таким, будто это нужно только мне. — Но вам было это нужно? Закусывая губу, Адам начинает понимать, что морщинка между его бровей слишком долго не разглаживается. Он всё больше и больше думает о том, что сидит у него глубоко внутри по отношению к семье. — Я не знаю, — выдыхая, он словно сдаётся. — У меня почти ничего не ёкнуло, когда я узнал о его смерти. Однако за тринадцать лет люди с лёгкостью забывают друг о друге. Может быть, в свои восемнадцать-двадцать я в этом нуждался. Не потому, что любил его, а потому что мне нужна была опора. Но есть же люди, которые без неё живут и с ними всё в порядке. — Мы говорим о вас, Адам. Не о других людях. Есть и те, кто ломаются без поддержки и опоры, накладывают на себя руки или глушат это всем, что попадётся под руку, — приподнимая брови, Эва на манер Адама говорит тише, почти шёпотом, и только из-за этого он замечает, как поник его собственный голос. — Поэтому нужда вас слабым не делала. Неуверенно кивая, Моро чувствует, как в груди собирается горячий, тягучий воск, который поднимается выше, к самому горлу, и застывает на языке непонятным желанием говорить: — Я часто думал о том, что скажу ему, если вдруг увижу. Думал об этом неделями и месяцами. Он будто забирал у меня голос, но, когда я освободился от его присутствия, я понял, что очень многое хочу ему сказать. Но это желание не перерастало в действия. — Почему? — Он бы всё равно не услышал. — Может быть, — кивнув, Эва поднимает задумчивый взгляд к потолку. — И теперь не услышит. Выгибая бровь и снова поворачивая голову к источнику звука, Адам словно ждёт продолжения, и Беннет это чувствует, обращая свои глаза на него. — Вам хотелось, чтобы вас услышали или хотелось выговориться? — И то, и другое. — Напишите ему письмо. — Что? — Возможно, вы посчитаете это нелепым, но оно ничем не помешает. Не сводя с Эвы внимательного взгляда, Адам приоткрывает рот, пытаясь что-то сказать, но мешкает, смыкая губы снова. В голове сумбур и полная несуразица, позволяющие ему выдавить из себя один единственный вопрос: — И что мне ему написать? А Эва отвечает ему улыбкой: — Всё, что рассказали сегодня мне. И то, о чём не решились рассказать. — Хорошо. Это правда звучит нелепо, так и расцветая внутри Адама желанием самодовольно ухмыльнуться. Но что-то не даёт ему так поступить: не даёт закатить глаза, усомнившись в компетенции сидящего напротив него врача. Это что-то пригвождает его к креслу, впиваясь тоненькими иголочками, и не позволяет проронить ничего, кроме согласия. Поэтому Моро мешкает, впервые за все эти сессии чувствуя себя вовлечённым, и пытается в лице Эвы разглядеть триумф и самодовольство, но видит только близкую причастность. Пытаясь соскочить со щекотливой темы, которая изнурила его до состояния липкой патоки, он переводит взгляд на флакон с антисептиком, про который совсем забыл: — Для чего это? Прослеживая за его взглядом, Эва медленно качает головой, словно её планы меняются: — Отложим это на следующую нашу встречу. Неоднозначно поведя бровью, Адам кивает, исчерпывая весь свой запас слов и вопросов. В конце концов, это не должно его волновать, поэтому он бросает короткий взгляд на часы и с ужасом осознаёт, что глотать своё безмолвие ему придётся ещё около пятнадцати минут. — Как вы себя чувствуете? — Потерянно, — Адам жмёт плечами, снова глядя в окно и намечая глазами тусклое солнце, — впрочем, как и всегда в этом кабинете. Мягко улыбаясь, Эва аккуратно поджимает свои губы и закрывает блокнот, откладывая карандаш в сторону. Стараясь не обращать на неё внимания, Адам всё пытается понять причины этого терпения, которым она располагает. Даже если мотивацией выступают уплаченные ей деньги, ему всё равно кажется это недостаточным. Видит ли она в нём пополнение своей коллекции необычных экземпляров или просто нарабатывает себе имя? В конце концов ей не дашь больше тридцати пяти, а значит багаж опыта не так велик для этой специализации. — Вам нравится ваша работа? — закидывая ногу на ногу, Адам вновь находит своими глазами чужие и сдерживается, чтобы не скрестить руки на груди. У Эвы приподнимаются вверх брови и её губы складываются удивлённой буковкой «о», но она очень быстро хмурится, возвращая себе привычное выражение лица, словно вопрос не прозвучал каверзно и не к месту. — Вы действительно хотите об этом поговорить? — Нет, — Адам мотает головой, дёргая уголком рта и осекаясь, будто сам неожиданно пугается такой близости. — Просто хочу поскорее закончить. — И на что вы в этот раз разозлились? Когда Моро вскидывает вверх брови, Эва щурится, и её взгляд становится до того пристальным, что хочется повести плечами и скрыться от её проницательности. Но он выдерживает этот контакт и неожиданный выпад, стараясь нисколько не выдать своей растерянности. — Я не злюсь. — Раздражаетесь. — Нет. — Из-за того, что что-то получается? — Нет. Её голова наклоняется вбок: — Или потому, что увлеклись и отошли от своей стратегии быть стеной? — Ладно, — недовольно бросает Адам, допуская в своём голосе резкость. — Я понял. — Что вы поняли? Поджимая губы, Моро глубоко и медленно вдыхает, чувствуя, как от негодования начинает дрожать его грудная клетка, но старается улыбнуться вежливо, без глумления, пусть и не способен на это в полной мере сейчас. — Больше не буду задавать неуместные вопросы. — Я вам не враг, Адам. А не ты ли потрошишь моё прошлое, вынуждая меня копаться в моих же внутренних органах в поисках ответов на вопросы, которые мне совсем не нужны? Я не знаю, как ты это делаешь, но ненавижу тебя за то, что чувствую себя здесь маленьким и неумелым ребёнком, который и себя-то понять не может, не то, что весь окружающий его мир. — Да, — выдыхая сквозь сжатые зубы, Адам нехотя соглашается, пытаясь обуздать своё воображение, убрав из рук Эвы скальпель и коварную улыбку. Не сдерживаясь, он подносит пальцы к своему лицу и медленно потирает переносицу. — Я знаю. Но это знание всё равно не убирает желание послать вас и всё это к чёрту. Прикрывая ладонью рот, Эва вдруг прячет за нею улыбку, которая вот-вот и должна была перетечь в лёгкий, добрый смешок. Словно её не оскорбляет прямота, а располагает та искренность, с которой Адам озвучивает всё это. Странно, но Беннет будто бы становится живее в его же глазах, и он даже расслабляется. — Я сказал что-то смешное? — Нисколько, — Эва качает головой, но морщинки в уголках её глаз не исчезают. — Это хорошо, что вы стали более открытым в своих чувствах — мне теперь не нужно их угадывать. И у них другой источник. — И какой же? — Подумайте сами. Прикрывая глаза и тяжело выдыхая через нос, Адаму кажется, что он вот-вот задрожит от ярости и непременно вскочит с кресла, показательно опрокинув перед Эвой стол. Но в чём-то она оказывается непременно права, и это что-то расцветает на его коже маленькими серебряными колокольчиками, пробивающимися через тонкую корку льда. Корни, вплетающиеся в вены, не приносят никакого облегчения, иначе — они выворачивают наизнанку, жгут и словно просят, чтобы их вырвали, оставив гнить на сырой земле. В чём-то она права, но Адам никогда ей об этом не скажет. Он просто молча кивнёт, медленно поднимаясь с кресла и сверяясь с часами, а потом переведёт на Эву истощённый взгляд и ответит: — Обязательно подумаю. До четверга, Эва. — До свидания, Адам.***
В квартире до невыносимого тихо. Так было в голове Адама, в машине Лэйн, в её взгляде, пытающимся быть безучастным. Она впервые молчит всю дорогу, словно овладевает умением смотреть дальше, в саму суть вещей, и Адам пользуется моментом, испепеляя взглядом проносящиеся мимо многоэтажные дома. Из кабинета Беннет он выходит с пустотой, которую не с чем сравнивать; она кажется чем-то новым и опоясывающим, тем, что непременно останется рядом на долгое время. И эту пустоту Адам проносит в квартиру. Распахивая пальто, позволяет ей вытечь на пол и вслед за ним поплестись в ванную, вместе с ним снять перчатки и бинты, вымыть руки, оценив их состояние. С ним же она выходит из душа и под тихий шум стиральной машины останавливается в кухне. Адам тяжело выдыхает через нос, прикрывая глаза и надавливая на веки пальцами. Он стоит так несколько минут, пока не начинает чувствовать окружающий мир: в прохладе пола к голым ступням, в воде, стекающей по затылку от плохо просушенных волос, и в сквозняке, покачивающем тюль. Отнимая от лица руки, Адам переводит взгляд на кухонный шкафчик и подходит к нему. Склоняя голову к плечу, он щурит свои глаза, словно перед ним стоит непростая задача, и сдаётся, вытягивая вверх руки и доставая бутылку чего-то непременного крепкого. Беря её за горлышко и подхватывая стакан, Адам движется в гостиную, намечая своё рабочее место. Он убирает оттуда всё, словно подготавливает сакральное пространство: ноутбук кладёт на диван, мелкую канцелярию и кашпо с драценой — на подоконник, пока на письменном столе не остаются только ручка, лист и стакан, который он наполняет. С неясным чувством тревоги Адам поджимает свои губы, рассматривая этот алтарь, точно собирается на него возлечь и непременно принести себя в жертву. Стерильное, безжизненное пространство для неживого диалога, и от одного взгляда на него становится странно и неуютно. Эти ощущения не смываются большим глотком, обжигающим горло и кривящим прямой нос, и будто становятся только сильнее под звук, с которым дно стакана соприкасается со столом. Как будто Адам не думал об этом по дороге домой, как будто не думал об этом в душе. Как будто это не кажется ему огромной, несусветной чушью, поднимающей волосы на затылке. У него ведь было достаточно времени на то, чтобы поразмыслить над тем, что он скажет своему отцу, и достаточно времени для того, чтобы сбежать от этого раз и навсегда. Но глаза прикрываются сами собой, и неровный, тихий выдох связывает мысли в клубок. В конце концов Адам приходит к выводу, что это не так страшно, как спустя столько лет увидеть чужое лицо, посмотреть в эти светлые, пустые глаза, открыть рот и понять, что слова проходят будто насквозь, не касаясь даже кончиком пальца, даже теплом обветренных губ. Контроль медленно сходит, стекая по рукам несуществующей кровью, капает на пол, эхом расходясь по квартире. В голове становится тихо и сыро, и Адам этому состоянию внемлет, выдвигая стул и садясь за стол. Но перед этим — ещё глоток — обжигающий и большой. С лёгким головокружением и наклоном головы, со взглядом, упавшим на обычную ручку, Адам не решается взять её какое-то время, как долгое время не решался на откровения. Но вот он закрывает глаза, а за ними — Эва. Её взгляд внимателен, ползёт вдоль дрожащей адамовой руки, что тянется к канцелярскому прибору, неуверенно сжимая его меж пальцев. Адама подводит желание поёжиться от того, как глупо это всё, как иррационален этот страх, сидящий глубоко внутри, и за своими закрытыми глазами он не смотрит на призрака Эвы, потому что понимает — её здесь нет, и не она руководит им. А он сам. И даже не тот тремор, в котором бьются пальцы, и не то лёгкое опьянение, делающее голову абсолютно пустой. В конце концов Адам приходит к тому, что это его осознанный выбор, и, будь в нём хотя бы на толику больше нежелания, он бы и не прикасался к ручке. Не смотрел этот пустой белый лист. Буквы не расцветают на нём, как подснежники по весне; как бесконечная лента строк в порыве вдохновения или безудержный град слов, обрушивающийся в гневе. Они рождаются плавно — предложения: из буквы в букву и из слова в слово. В словосочетания вплетаются чувства — где-то на втором абзаце — они опоясывают тело и разум, отрицая физическую оболочку, но становясь чем-то существенным и живым. Адам с тяжестью выдыхает, а затем только и наблюдает за тем, как его собственная рука выводит всё новые и новые строки. Здравствуй, папа. Я никогда не называл тебя так. Может быть только в раннем детстве, которого я всё равно не помню. Но, наверное, это не отрицает того, что когда-то мне хотелось звать тебя именно так — папой, а не отцом. От последнего слова периодически горчило, но только когда я был младше; когда ты не стал ещё безликим в моих глазах; когда я чего-то от тебя ждал. Сейчас мне проще так сказать, потому что тебя больше нет. Если быть честным, тебя и не было все эти тринадцать лет, даже больше. Только почему-то теперь это стало намного существеннее. Странно, да? Ты был, но тебя не было. А после — тебя просто не стало. Твоя смерть меня, по правде, не тронула. В конце концов прошло слишком много времени для того, чтобы между нами осталось хоть что-то тёплое и светлое, что-то такое, до сих пор присутствующее в моих воспоминаниях о матери. Но не о тебе. Честно говоря, я и не помню, когда улыбался или чувствовал лёгкость в твоём присутствии, и мне кажется, что ты бы отнёсся точно так же и к моей смерти. Мне всегда было тяжело, когда я возвращался домой и знал, что ты будешь там; я радовался, когда ты задерживался на работе или отлучался на несколько дней по делам, забирая вместе с собой Арлин. Вы уезжали — и дом вдруг наполнялся воздухом, и я мог дышать, не чувствуя тех скованности и напряжения, которые всегда давили на мою грудь. И мне было интересно. Мне интересно до сих пор: почему? Неужели я был настолько жалким в твоих глазах, что не заслуживал твоего тёплого взгляда или той крохотной толики внимания? Я всегда задумывался над истоками и усиленно занимался их поисками, стараясь при тебе играть обычного мальчика или подростка, которого совсем не заботит грязь. Может быть, у меня плохо получалось; может быть, ты наблюдал в окно, как перед входом в дом я снимал перчатки, пряча их поглубже в карман, и неловко смотрел на дверную ручку, силясь с тем, чтобы её открыть. Наверное, я был плохим актёром. Или, может, мне просто нравится сама мысль о том, что ты не любил меня лишь потому, что со мной было что-то не так. А не потому, что я твой ребёнок. Или не потому, что я — яркое напоминание о женщине, которую ты, быть может, когда-то давно любил настолько сильно, что возненавидел всё после неё оставшееся. Мне периодически больно копаться в этих догадках. Они руки пачкают больше уличной грязи, но я так и не добираюсь до истоков, сколько бы не рыл эту землю, сколько бы не выкапывал эти корневища. И, честное слово, я ненавидел эту тишину, царившую в нашем доме. Всё своё взросление я приходил от неё в ужас, потому что она была полна недосказанности и вопросов, потому что она была холодной, как и пустота в твоём взгляде, которого я боялся больше всего. Я не любил тебя тоже, отец. Может быть просто в ответ, потому что в моих надеждах и взгляде на тебя всегда была безнадёжность. Мне казалось, что я столько всего упускаю, лишаясь этой любви, ведь мне было, с чем сравнивать. Ведь под конец школы у меня появились друзья, о которых ты так и не узнал, и мне довелось увидеть их дома и семьи, переполненные для меня чем-то таким невозможным, что мне тяжело было находиться там долго, ведь к хорошему привыкаешь. Привыкаешь сильнее, чем к чему-либо. И для меня оказалось потрясением то, что к чужому ребёнку могут относиться так тепло, как относятся к родному. У меня тогда от нежности млели скулы, и я сам удивлялся тому, что могу почувствовать нечто подобное, ведь всю жизнь считал себя недостойным такого отношения. Это шло в позарез со всем привычным для меня, со всеми моими убеждениями. И когда я покидал такие дома — я чувствовал обиду. Не только на тебя, не только на себя, а на весь этот мир, который вдруг решил удостоить меня образованием, крышей над головой, питанием, но не любовью. Если бы мама была жива — было бы всё по-другому? Совсем недавно я листал старые фотографии, на которых был совсем маленьким, и ты улыбался там так, держа меня на руках, как я этого никогда не видел. Как мне недовелось узнать — неужели отец может так улыбаться своему сыну? И если он мог, что изменилось через несколько лет, когда он, твой сын, оставался всё тем же маленьким ребёнком, но только умеющим говорить? И нуждающимся в любви больше, чем бы то ни было. Жаль, что я так и не набрался смелости заговорить с тобой после своего ухода. А теперь ушёл ты. Может быть, мне стоило поумерить свою гордость, но мне кажется ты знаешь, как ощущает себя обиженный ребёнок, ведь я так и не увидел своих бабушку и дедушку: интересно, повторил ли ты их судьбу? И если уж поведётся, повторю ли её я? Эти проекции смешны: я уверен, что и ты в детстве думал, что никогда не будешь таким, как твой отец. Больно ли тебе приходилось от осознания становления им же — своим отцом? Или ты нашёл ему оправдания? Мне хотелось бы спросить у тебя, к какому возрасту это приходит, ведь я так и не рассмотрел ни единой причины тебя понять. Иногда мне кажется, что оно и к лучшему. А иногда хочется схватить тебя за грудки и долго-долго кричать о том, что во мне накопилось. Оправдаться, ударить и попросить назвать хотя бы одну единственную причину, по которой ты меня не любил. Посмотреть в твои глаза, потому что мои — они точно такие же, и ты не видел в них маму, даже холода длительное время в них ты не видел. Так каким было бы твоё оправдание? Но это всё пустое. Я ведь знаю: ты никогда бы не ответил на мой звонок, как бы сильно я в тебе не нуждался. Ты отмахнулся от меня так легко, как отмахиваются от летней мошкары, жужжащей над головой. И я бы хотел сказать, что не виню тебя за это, но я виню, потому что мне казалось, что в твоём отношении ко мне, в твоих словах, в твоём отказе от меня виноват только я сам. Виноват, но почему — не знаю. Так ли была искусна в своих словах Арлин, которая открыто меня ненавидела? Ты знаешь, что слово «грязный» по отношению к себе я впервые услышал от неё? А ты помнишь, что лет в пять я мог лепить куличи из грязи, выковыривать из цветов жучков, выходить на улицу без перчаток? Помнишь, как надолго я замолчал, когда мамы не стало, а ты даже не пытался со мной поговорить. Я уверен, что ты любил её. Но я тоже её любил, и мне было семь — всего лишь семь лет, когда я столкнулся с полной тишиной и возненавидел жучков. А из-за Арлин — грязь. Если ты хотя бы раз вспоминал обо мне, надеюсь, тебе было больно, потому что ты похоронил не только свою жену, но и ребёнка. А я ведь правда в тебе нуждался, честно, я помню. Я вспоминаю странное, ужасающее чувство, которое рвало мне грудь, свой всхлип и свою боль, когда дрожащими пальцами хотел позвонить тебе, но не нашёл на это сил. Так странно, когда гордость оказывается сильнее боли, ведь обычно боль и ломает гордых людей; а, впрочем, может это была и не гордость, а тихий страх не услышать ответа или, наоборот, услышать его напоминанием, что у меня больше нет семьи и дома. Я тоже не любил тебя, отец. Но дома у меня и правда больше не было. Как и семьи. Были стены, крыша, постель, двери с ручками, комнаты, и была тишина, в которой неуютно, а кругом — никого. И сейчас всё то же самое; я оглядываюсь за плечо, за прожитые мною годы — и всё одно. Но у меня есть Лэйн, которая пытается обо мне заботиться, но я щерюсь, как маленький озлобленный щенок. Есть терапевт, которому я не верю, но её упрямство вдруг вынуждают меня говорить больше, писать тебе это бесполезное письмо, которое не вместит и толики тех эмоций, которые переполняли ещё юного меня по отношению к тебе. Время притупляет чувства и стирает из памяти лица; я не хотел о тебе вспоминать и, обещаю, что больше не буду. Несмотря на подаренную жизнь, ты взял за неё огромную плату, с которой я не могу рассчитаться до сих пор. И, боже, это того не стоило. Это того не стоило. Я не виню тебя во всех своих бедах, но думаю, что всё было бы куда проще, просто будь ты моим отцом, а я — твоим сыном. Будь мы с тобой семьёй. Я принял бы Арлин, прислушивался бы к твоим словам, не уходил бы из дома. Я, честно, многое бы для тебя сделал, даже отказался бы от мечты. Но ты… но мы — мы оба — решили по-другому. И, может, в этом был смысл. Может… я однажды смогу его найти, но не сейчас. Я хотел бы любить тебя, пап. Надеюсь, что когда-то и ты — тоже.