Часть 1
7 июля 2026 г., 02:50
Мне тогда было отнюдь лет восемнадцать. Я вот-вот заканчивал школу в пригороде родной деревеньки, из которой уехал еще в далеком детстве. Нигде не нравилось мне так, как нравилось здесь. Я имел возможность приезжать сюда только летом из-за учебы и из-за натянутых отношений моих родителей. Моя мать бросила нас где-то в Джаспере (в том же штате Индианы, но южнее), когда мне было лет десять. Я, семилетний младший брат и отец, который питал такую же страсть к алкоголю, как и мама — вот такой безнадёжной компанией мы пытались уехать из штата, что бы ничего не напоминало о прошлой жизни. После мы вернулись, поменяли четыре города, но спустя несколько лет таких приключений, остались, наверное, в самом отвратительном - Ханновере.
Впрочем, мне во всех штатах и в других городах, было так мучительно, что я лет так с пятнадцати встал на учёт психиатра, и пока мои сверстники делили кассетный плеер, я то и дело на разных заправках сблевывал смесь из апельсинового сока и антидепрессантов.
Потом, вспоминая каждый холм своей родины, каждую ее веточку и тростиночку, свою настоящую семью, которую я практически лишился в один миг, я делался мучительно бодрее, и мне, конечно, не верилось в свои диагнозы.
За что мне было жаль, так за то, что я бросил художественную школу, не пройдя даже первого класса, ведь я так и не смог нарисовать ни одной стоящей картины. Если бы я только мог... Мои живописи были бы полностью посвящены прекрасной гавани этого места.
Так шла моя жизнь. Я учился без энтузиазма, но любил читать сложную литературу. Иногда, по советам седого старика из библиотеки, с которым мы стоя возле одного прилавка, могли разговориться, я читал классику и стихи о природе. Каждый учебный день был для меня как мучительная жизнь священника, ограничивающего себя во всем, что бы попасть в рай.
Знойным летом, я еду на автобусе с несколько часов до пятьдесят шестого перекрестка, потом иду в направлении севера ещё минут пятнадцать, и вот потом, я наконец дома. Мне помнится, как я нежно кланился (и кланяюсь сейчас, конечно, потому что если не во мне, то в моем крае, все осталось прежним), улыбался родственникам по приезде моему. Мы проводили теплые деньки за чашкой чая и разговорами о всякой всячине. Тепло горячего напитка обдавало мне душу настолько, что не мог бы я назвать литературным олицетворением теплоту таких мероприятий, хоть и мои навыки описаний всегда были славнее художественных способностей.
Когда становилось холоднее, и солнце стремилось прятаться за горизонт, я, как это прежде бывало, благодарил, и под грохот грязной посуды стремился вон из дома.
Деревянные половицы скрипели под моим весом, а дверь всегда оставалась открыта на три дюйма. Я не предупреждал, когда уходил, потому что знали все и знал я, что вернусь я до темна.
Я пробирался через кустарные дебри: крапива обжигала оголённые лодыжки, а руки чесались то ли от комаров, то ли от этой же самой крапивы. Мне нравилось слушать звук хрустящих веток. Это было нечто приятнее половиц, хотя имели они с ветками один «материал».
Когда мне удавалось всяко добраться до места главного исцеления моего, я слышал звонкий голос сверчков и чувствовал, что ветер обдает меня невероятной прохладой.
Мои веки расслабленно прикрывались. Я не знал ни одной печали в те минуты, а все беды растворялись под сладость родного заката.
И вот, (понимаю, что это так нудно и банально, но было все это моим заученным ритуалом), я уселся, наконец, на оскал старого берега, наплевав на неопрятный, и даже грязный вид его.
Передо мной во всей красоте распласталась водная глубь. Слышно было только мерное, гипнотизирующее журчание воды по камням и крики редких птиц высоко в небе, перебивающих звон сверчков и ящериц.
Тут никогда никого не было. Кроме этой пелены тревоги, которая обволакивала в свои мягкие объятия, настолько располагая к себе, что ее хотелось выдохнуть паром. Такая она была невесомая, и со временем убаюкивающая.
Как меня сюда тянуло... Река всегда была моим самым сокровенным и потайным местом, хранящим тайны меня и ближних моих, унося их шумом ветра и болотистой водой, которая из-за течения слабо, но оббивалась об камни. Я тут плакал, я тут смеялся, а один раз, в шестнадцать лет, я привез на знакомство тете и бабушке свою первую подругу, и когда они заснули, я первый раз нарушил правило: не выходить на улицу в темень. Мы сбежали с ней через окно в полночь, я привел ее сюда, где обычно стоял и думал о боге, а потом она из задних карманов своих модных шорт, достала пару косяков, и мне не помнилось ничего, кроме первой мерзкой затяжки,(как сейчас помню) и суетливой возни наших рук по телу друг друга.
Правда, потом моя «любовь» уехала на родину в Россию, писала мне письма, но я их получал только раз в месяц, а после ее резкой пропажи, в местной забегаловки Ханновера, того самого городка, которого я всем сердцем не любил, меня схватил за плечо рыжеватый и насупившийся парень моих лет и сказал:
—«Pridurok» — Я опешил и ничего не понял, кроме того, что это был смешанный русский с ужасно американским акцентом.— «Masha твоя, она теперь shluha! Переехала с majorom v Rosiyu»
Я подозрительно вскинул бровь, давая понять, что мне чужды русские слова(хотя слово «shluha» я знал, как раз от русской Маши, но при чем тут оно, я не понимал)
—«Шлюха она! Бросила тебя!»
Я без разбору грубо рявкнул на этого рыжего, какой-то мат на русском(единственное, что я знал) по типу: «blyat», и больше я там не появлялся.
Дома мне стало грустно. Не смертельно, конечно, потому что я был в большинстве своем безэмоциональным под таблетками. Я никому не показывал это место, кроме нее, и мне стало омерзительно как она могла своим поступком так осквернить меня (об этом знали теперь все в этом чёртовом городе) и место, где жизнь перестает существовать в привычном ее понимании. Все затмевает простор, и человеческие эмоции, чувства, мораль здесь не больше, чем эхо, которое позже отзовется у тебя самого где-то в груди. Но потом я понял, что осквернить место это не сможет никто. Потому что я сам весь свет в нем. Это то, что полноценно принадлежит мне. То, что нельзя подписать никакими подписями и договорами. То, что находится у меня в крови и груди.
На мое восемнадцатое лето здесь, жара стояла невыносимой аномалией. С бабушкой и тетей мы и думать не могли о веранде и чае. Я сидел на горячем асфальте, прижимаясь оголенной красной спиной, к от чего-то холодной, шершавой стене маленького сарайчика. Я сводил брови в недовольном жесте своего лица, мне не хотелось даже читать в такой зной, и хоть я отсеивал всякое желание дойти до реки, оно меня, все же, победило. Семья моя, сказала, что бы я шел туда, расстилался, а они придут туда попозже, как солнце хотя бы немного скроется за горизонт. Закат в Мэдисоне всегда был волшебнее, чем где либо, где я был. Он всегда был розовый, от чего то смешанный с фиолетовым и пастельно синим. А рассветы тут были такие медово-золотые, что я чувствовал их сладость на языке.
Я шел по пеклу, как в аду. Хилый, оголенный и мокрый торс и футболка на голове. Вздыхал, как после марафона, и потел, как после него же.
Пришел. А я не один. Меня какой-то одиозной злостью окатило. Стоит на холмике, на том же что и я всегда(!), какой-то тщедушный парень, старше меня лет на пять по виду. Перед ним мольберт, холст, сонмище кисточек и какая-то неказистая сумка художника.
Я подошёл ближе и вся эта злость медленно куда-то растворилась, под сладость того, как я откровенно запялился в его холст, пока тот водил кистью по почти готовой картине, и вся магия этого места, крупицами в точности переносилась на полотно. Это было моей мечтой. Тем, что я не мог перенести в слова, а уж тем более акварелью на чистоте. Мне тогда захотелось никогда не отрывать свой взгляд. (Еще я тогда задумался о том, что бы позвонить отцу, попросить несколько долларов, чтобы выкупить эту картину. Привезти ее в Ханновер и повесить у себя в комнате, как напоминание о самом чистом, что есть и было в моей жизни).
Я понял, что это моветон, так стоять и смотреть в спину человека, пока он творит, но оторваться я тоже не мог. Меня овладевали странные чувства. И ревность, и восхищение, и вдохновение. Неужто он понимает это место как я? Хорошо это или плохо?
—«Здравствуйте» — Я сел на соседний камень, вглядываясь теперь в лицо художника. Оно было уставшим, мокрым (тогда я логично подумал, что от пота), но излучало оно какое-то томное спокойствие, настолько, что мне хотелось с ним поговорить.
—«Привет» — Он не оторвался от картины, но слегка улыбнулся мне кончиками губ.
—«Вы здесь живёте?» — Почему-то, это первое, что пришло мне на ум.
—«Нет» — Он тяжело вздохнул, и встряхнул кисти. — «Мой дом в Хоукинсе.»
—«Хоукинс??? Это где...»
—«Да» — По его голосу, его настроение подпортилось,и мне стало стыдно, что я сказал об этой трагедии. Я не понимал масштабов и никто не говорил со мной об этом. Это было что-то настолько ужасное, а я проявлял такое неуместное любопытство».— «А ты здесь живёшь? Такие виды здесь прекрасные, чего только лес возле пятьдесят шестой сто́ит.»
—«Мой дом здесь, но живу я в Ханновере».
Он, как мне показалось, понимающе вздохнул, хотя я в последний год был настолько одинок, что мне виделось понимание, даже во взгляде дворовой псины. Не знаю, хотел ли он со мной разговаривать или нет, но мой юношеский интерес подкипал все сильнее, и я так и норовился разузнать все о нем и его рисунках.
—«Мне нравится ваша картина. Вы хорошо передаете то, что я чувствую к этому месту.» - «Спасибо. Я сам чувствую к нему что-то большее, чем просто место.» — После его слов, я как-то грубо процедил про себя, мол еще бы ты не чувствовал «чего-то большего».
Тут я заметил, что на пейзаже моих просторов, на этой диковинной свежести розового заката, темной воды и хаотично разбросанных камней в перемешку с песком, карандашом намечается человеческая фигура. (Я даже тогда немного подрасстроился, потому что теперь купить картину не имеет смысла. А зачем мне картина с каким-то человеком? Нет, ладно это картина какого-нибудь Рембрандта, Верне, ван Гога, в конце концов, на которых мне никогда не хватит денег, но этот родной вид, который впечатался мне в память так глубоко и надолго, и вот его превращение в нечто физическое, в настоящий пейзаж, сейчас становится просто фоном для фигуры, которой вдохновлен неизвестный художник.)
—«А что это значит?» — Я заметил, на его грязной сумке аккуратную белую вышивку: «JJWJJ» и указал на нее пальцем.
—«Первые буквы имен моей семьи. Сестра сшила. » — Он широко улыбнулся, но в глазах его, я видел какую-то печаль. Когда тот возился с наброском, что-то подтирая средним пальцем, я заметил как на палящем солнце сверкают его мокрые глаза. —«Представляешь, у меня у единственного индивидуальная буква.» — Теперь, я сам как-то на автомате подхватил его улыбку.
—«А как вас зовут?»
—«Я Уилл, а ты?»
Я назвал ему свое имя, и теперь мы фактически были знакомы. Вопросов у меня было все больше. Как я уже говорил, мне было очень одиноко и я хотел поговорить с кем-нибудь, кто бы понял мои чувства к этой природе. Пока я подбирал нужные слова, которые совершенно не лезли в мою голову, я заметил какой отчётливой стала фигура на рисунке: она стояла по бедра, лицо в профиль, мазутные кудрявые волосы(не сильно прорисованные, но заметно текстурные), стремящиеся к лицу из-за ветра, что был так свойственен этой местности. Одна ладонь обхватывает широкую талию, на пока еще «сухом» и недоработанным животе, а другая стремится к макушке.
—«Это ваша жена?» — Вышло у меня как-то слишком громко, резко, и даже грубо. Он отвернулся, захватив правой рукой измотанный жизнью акварельный стаканчик. Я приметил, что воды в нем было ничтожно мало, хотя будь я на его месте, я бы нарисовал картину с помощью обтекаемых даров этого места, добавив туда как можно больше воды из реки. Очень прозаично. Знаю.
Потом я занервничал и подумал: а вдруг его жена умерла в Хоукинсе? И мне стало очень стыдно.
—«Нет» — Он наконец ответил мне, и теперь я точно был уверен в его глубокой печали.
—«Простите, я не...»
—«Это моя первая любовь.» — Сказал Уилл, уж теперь я буду к нему по имени, в унисон со мной.
Мой рот приоткрылся, а глаза раскрылись в жесте мягкого удивления. Я не знаю, чем я был поражен. Я ни говорил ни слова больше, я просто смотрел, пока мои мысли превращались в огромную и тягучую пластинку жвачки.
—«А что с ней случилось?»
—«Не знаю. Уже лет пять ничего не знаю.» — Я заметил, как он стал постоянно отворачиваться, и как его рука постоянно ловко захватывала стаканчик для воды. Мне стало тошно. Будто я без разрешения залез в чужую жизнь, хотя мне, конечно, хотелось это сделать. Мне хотелось знать, что нужно пройти, что бы чувствовать это место также как и я.
—«Мы постоянно были здесь вместе. Прятались от других.»
—«Почему?» —Он промолчал. — «А как ее звали?»
Мы помолчали с какое-то время, и я уж начал думать о том, что бы считать сколько раз он отвернется. Я ничего не понимал.
—«Тэми. Да.» — Прозвучало очень болезненно и надрывисто.
—«Расскажи что нибудь о себе»
Я сильно опешил, но понял, что сменить тему было лучшим решением. Я рассказал ему ни про что иное, как про место, где мы с ним и были. В какой-то момент, я видел как он ухмылялся, как кисть работала бодрее, будто вдохновленнее. Потом я рассказал ему и про Машу, и даже немного про некоторых бывших приятелей из Ханновера. Он не смотрел на меня ни разу за наш диалог, но я все равно как-то отчётливо ощущал эту заинтересованность в каждом его вздохе и междометии.
Мой взгляд опять устремился на картину, и я как-то быстро вскинул брови. За весь этот разговор между мной и Уиллом, я понял, что я уважаю его не только как взрослого, но и как человека. Мне было непонятно от чего это я так, ведь о нем мне было известно с горошину информации. Я хотел узнать больше, хотел дружить с ним и ходить вот так каждый день на реку. Пускай он будет рисовать, а я писать. Во мне знатно разыгрался этот проворный юношеский интерес.
Однако, мне было непонятно одно. Я смотрел на его холст, и из всего уважения к нему, мне казалась его первая любовь такой неказистой и уродливой. Она не была похожа ни на какую Тэмми (посмотреть только на этот орлиный нос с огромной горбинкой!), все ее черты были такие грубые и острые: волосы короткие и путанные в небрежных кудрях, закрывающих все лицо, кроме пунцовых тонких губ, и естественно, носа. ярко выраженная челюсть, длинная худая шея, с точенными рельефными ключицами, мертвенно белая кожа, а когда Уилл начал прорисовывать торс с грудью, я даже подсел поближе.
Торчащие широкие ребра, прилипший к пояснице живот, и что-то напоминающее синяки, чуть ниже этих самых ребер ( возможно, это были просто пятна краски).
А ее грудь! Боже! У нее просто не было груди. Лишь оголённые соски, в которых даже никакой пошлости и не чувствовалось. Вся Тэмми была такой не женственной, все в ней было какое-то абстрактно ужасное, хотя Уилл рисовал очень профессионально. Так профессионально, что я не мог бы тогда спихнуть это на его плохие художественные способности.
Уилл заметил, что я был в замешательстве, и он, кажется, занервничал сам. Если бы я еще тогда начал считать, сколько раз он отвернется от меня и возьмёт стаканчик, я бы, наверняка, сошел с ума.
—«Я думаю, ничего не поздно вернуть, если это настоящая любовь» — Я попытался разбавить обстановку тупой банальщиной. Позже, когда я снова посмотрел на него, я заметил, как его слезы покатились по щекам и как раскраснелось его лицо в попытках вдохнуть немного воздуха. Внутри меня что-то сжалось. Что-то очень важное и хрупкое.
Уилл больше не отворачивался. Я думаю, ему это надоело. Так же как и мое присутствие, мое непонимание и неуместные слова. Мне хотелось сказать что-то, но я не мог. Я сидел с приоткрытым ртом как парализованный, пока не заметил как его рука со стаканом устремляется к его лицу. Ребристая поверхность ловит каждую тяжёлую каплю. И вот тут я понял.
Все это время он рисовал слезами.
Все это время слезы текли с его щек в грязный стакан, куда он опускал кисть после каждого цвета акварели.
Акварели. Которая, как учили с детства, требует много воды.
—«Прости меня за это»
—«Может вам стоит отдохнуть?»
Он начал собирать свои кисти, доставать что-то из сумки, и перекладывать туда и обратно материалы. Теперь я мог рассмотреть его внимательнее. Ветер дул в его сторону так, что все волосы, кроме тех, что прилипли от пота на лбу, обдувал свежий ветер. Глаза у него были все еще были мокрые и красные, хоть он и пытался это скрыть. Сам он был выше меня ростом, и не таким хилым, как я и его возлюбленная.
—«Не привык тут видеть кого-то. Я обычно один рисую.» — Я заметил, что все вокруг пустеет. Он шмыгает носом, опуская голову вниз, и от его бардака из художественных материалов, остаётся один мольберт с холстом.
—«Я вам помешал?»
—«Нет, конечно»
—«Из-за чего вы не можете быть вместе с Тэмми? Если она вас бросила, почему не можете отпустить?» — Мольберт был почти собран, Уилл хотел уходить, но я осмелел в последний раз.
—«Ради того, что бы я сидел и рисовал слезами всю оставшуюся жизнь.»
Он похлопал меня по плечу, и ушел в противоположную сторону моего дома. Примерно тогда же пришли мои тетя с бабушкой, но я не подбежал к ним, и более того, я конечно не расстелился, как они велели. Весь тот вечер я таращился в небо.
Я больше никогда не видел его и не знал, как с ним связаться. Я часто думал о том, что мы могли бы стать отличными друзьями, будь я тогда немного старше. В каждой картине мне хотелось увидеть то, что я увидел в его пейзаже, но больше я, к сожалению, не находил картин, впечатливших меня больше чем эта.
Сейчас я взрослый мужчина, который за всю жизнь наобщался с людьми разных опытов и возрастов. Я работаю в местной газете, летом также приезжаю к своим престарелым родителям в Мэдисон, и все так же, как маленький мальчик, сижу на камне возле бурлящей воды. Во мне поменялась жизнь. Во мне поменялась одержимость местом, сменяясь на обыкновенную любовь.
Но во мне осталось прежним то, что сидя на этом камне последующие десять лет, я думал об Уилле и его картине. Я думал о Тэмми и ее жизни. Мне снилось, как эта неказистая дама рядом с ним совсем красавица. Они любят друг-друга, живут вместе в Мэдисоне, и я бы мог увидеть Уилла счастливым. Что бы он рисовал, будучи вместе с любовью всей своей жизни?
В мой двадцать восьмой день рождения я закурил папиросу, на том месте где десять лет назад стоят его холст — и осознание, вместе с едким дымом, прожгло мне мозг.
Никогда не существовало этой Тэмми. Никакой женственностью она не обладала: была нескладной, острой, грубой — потому что на самом деле не была женщиной. Поэтому не могли они быть вместе. Поэтому рисовал он слезами. Поэтому все так.
Примечания:
я курила десять лет поцеловала крест и бросила