К0в4ег Dля н3mыХ
Если начинать с самого начала — я
работаю смотрителем кладбища при церкви уже долгое время. Сколько именно я ухаживаю за этим мёртвым местом, я уже не знаю. Даже пытаться понять не буду: зачем? Мне это ничего не даст. Церковь полузаброшенная, здесь почти нет людей, а батюшка отсиживается внутри, почти никому не помогая. Сам священник… Довольно странный, даже устрашающий, говорю честно. Глаза его пусты, голос монотонный и тихий, он бледен как мел, а редкие волосы на голове полностью седые. На вид ему где-то сорок. Он всегда ходит в одной и той же рясе, которую не менял уже долгое время. Он меня не пугает, хоть от его голоса по спине и пробегают мурашки. Вернусь к своей истории… Я не помню своего имени. Не помню возраста, даже семьи. Всё как будто стёрлось. Все воспоминания о моей жизни пропали. А живу ли я вообще? Что, если я уже мёртв, а это место — то, что после смерти? Боже… Я сошёл с ума. Сейчас я ходил по тёмному кладбищу. Было около трёх часов ночи. Я обычно ночую прямо в сторожке смотрителя — не вижу смысла куда-то уходить, я не помню своего адреса. За пределами кладбища, чуть дальше церкви, всегда стоит густой туман. Дальше него я никогда не заходил — чувствую, что не надо мне это. Лёгкий ветер касался моих рук и лица, охлаждая тело. Я бродил между надгробий, читая имена погибших и разглядывая их фотографии, если они, конечно, были. Вдруг я зашёл чуть дальше, чем обычно. Там я увидел большого плачущего ангела, который стоял вместо обычного креста или надгробной плиты. У ног ангела была табличка с именем того, кому поставили этот памятник. Там было написано имя погибшего и… Фотография того самого священника. То есть… Он погиб? Да, погиб. Написаны годы жизни: «1943–1989». Он умер в 46 лет, примерно на столько он и выглядит. Вдруг я услышал хруст сухих листьев позади себя. Тяжёлые медленные шаги потихоньку приближались ко мне. Резко обернувшись, я увидел того самого батюшку. Его глаза были чёрными — буквально пустыми! А кожа стала ещё серее, чем раньше; возможно, так казалось из-за фонарей, которые еле-еле работали. Но всё равно… Он выглядел как мертвец. Я резко рванул с места. Возраст уже, к сожалению, не тот, поэтому долго бежать я не мог, но старался — лишь бы этот чёртов мертвец не догнал меня. В темноте было трудно бежать, не натыкаясь на надгробия, но я старался обходить чужие могилы. Вдруг я налетел на чью-то могилу, ударился животом со всей силы и от боли громко зашипел, упав навзничь. Я зажмурился от режущей боли — видимо, началось кровотечение от сильного удара о мрамор. Подняв голову и схватившись за ушибленное место, я посмотрел на надгробие. Там. Была. Моя. Фотография. Вот почему я не помню своей жизни вне этого кладбища. Я уже за пределами жизни. Я мёртв. Возможно, уже разложился, и меня уже много лет поедают черви. Они были медленными, тяжелыми — каждый шаг сопровождался влажным чавканьем, будто батюшка ступал по чему-то живому, что хлюпало и лопалось под его ступнями. Вместе с шагами в воздухе появился запах. Сначала слабый, едва уловимый — смесь сырой земли, плесени и старого ладана. Но с каждым его приближением запах становился гуще, осязаемее. К нему примешивался другой — сладковатый, приторный, тот самый запах, который стоит в моргах и склепах. Запах тления, присыпанный благовониями. Я лежал на холодной, влажной земле. Она была липкой. Я чувствовал, как грязь впитывается в рубашку, просачивается сквозь ткань, обволакивает спину и шею. Где-то рядом скрипел старый крест — металлический, ржавый, он раскачивался от ветра, издавая пронзительный, тоскливый звук, похожий на предсмертный стон. Мне было всё равно. Я понял, что обречён остаться здесь навсегда. Я чуть повернул голову в сторону священника. Он молча подошёл и остановился в паре метров от меня. Я слышал его дыхание — вернее, почти не слышал. Оно было слишком тихим, слишком ровным, будто его грудь не поднималась, а воздух просто проходил сквозь него. Но при этом каждый выдох звучал как шипение — сухое, рваное, напоминающее шелест старой бумаги. Вокруг нас затихло всё. Даже ветер перестал дуть. Даже листья перестали шевелиться. Тишина стала вязкой, тягучей, она давила на уши, заставляла их закладывать. Я слышал, как громко стучит моё сердце — но оно билось слишком медленно для живого человека. И каждый удар отдавался в висках глухой пульсацией. Спустя несколько секунд тишины батюшка заговорил. «Ты обречён, — сказал он. Голос его был низким, глубоким, он шёл не из горла, а откуда-то из груди, из пустоты внутри. Каждое слово зависало в воздухе, оседало на плечах тяжёлой пеленой. — Это место — твоя судьба. Твои надежды кончаются на территории этого измерения». Я замер. Забыл, как дышать, хотя мне это уже и не надо — мёртвые не дышат. Запах тления стал невыносимым. Он заполнил ноздри, осел на языке металлическим привкусом. Я чувствовал его вкус — горький, солоноватый, как старая кровь. Батюшка медленно сделал несколько шагов ко мне. Земля под ним хрустела — но не от листьев или веток. Это был хруст сухих костей, которые он раздавливал своими ступнями. Где-то на краю сознания я понял: он идёт по могилам. Прямо по ним. Без остановки. Без сомнения. Он опустился на одно колено. Ряса его зашелестела — тягучий, сухой звук, будто трение пергамента о песок. Он протянул руку. Я почувствовал холод, ещё до того, как его пальцы коснулись моего лица. Этот холод был не как у живого человека — он был глубже, сильнее, будто рука священника не касалась меня, а забирала мое тепло, высасывала из кожи последние градусы. Его ладонь была ледяной и какой-то… влажной. Не мокрой, а именно влажной, как гнилое дерево, как камень в подвале, где течёт вода. Кожа его пальцев шершавая, с мелкими трещинами, которые ощущались как песчинки, впивающиеся в мои веки. Он положил ладонь на мои глаза, закрыв мне возможность видеть. И тогда я услышал голос. Исходил он не извне, а прямо из ладони. Низкое гудение, вибрация, которая проходила через кости черепа, заставляла зубы мелко дребезжать. В этом гуле едва улавливались слова — но они были неразборчивы, похожи на церковное пение, пропущенное через толщу воды. Шёпот десятков, сотен голосов — все они говорили одновременно, перекрывая друг друга, создавая какофонию, от которой сводило скулы. Вдруг его пальцы сжались. Сильно. Невыносимо сильно. Они давили на мои глазные яблоки, вдавливая их внутрь, и я чувствовал, как они пружинят под его давлением, как их форма меняется, как что-то внутри лопается с тихим, влажным хлопком. Резкая боль пронзила голову — острая, как игла, входящая в мозг через глазницы. Я вскрикнул. Но моего крика не было слышно. Потому что в тот же момент воздух вокруг нас наполнился звуком, похожим на звон колокола — но искажённого, рваного, будто колокол треснул и теперь звучит неправильно, срываясь на диссонанс. Этот звон перекрыл всё. Мой крик утонул в нём. Батюшка не останавливался. Он давил сильнее. Я чувствовал, как его ногти впиваются в кожу век, оставляя на них царапины. По щекам потекла тёплая, густая жидкость — я не видел её, но чувствовал запах: железо, медь, солёная ржавчина. Кровь. Моя кровь. Она текла по лицу, смешиваясь с грязью, стекала за шиворот, впитывалась в ткань. Одна капля попала на губы — и я почувствовал её вкус: металл, соль и что-то сладкое. То самое сладкое, что я чувствовал в запахе батюшки. В его ладони я слышал хруст. Сухой, ломающийся хруст. Моих костей. Глазниц. Я слышал, как они трескаются под его пальцами, как осколки впиваются в мягкие ткани, как глазные яблоки превращаются в кашу. И всё это время — гул, шёпот, пение мёртвых голосов, доносящихся из его ладони. Боль длилась вечность. Минуты? Часы? Я потерял счёт времени. Я только чувствовал, как он сжимает, выдавливает, раздавливает, и как мои собственные крики превращаются в беззвучный вой, потому что вокруг нас слишком громкая тишина. Запах железа заполнил всё пространство. Раньше он смешивался с ладаном и тленом — теперь же железо перебивало всё. Воздух стал густым, тёплым, он не давал дышать, хотя мне и не нужно было дышать. Но желание сделать вдох осталось, и каждый такой бесполезный вдох приносил только новый прилив боли. Батюшка медленно разжал пальцы. Я услышал их скрип — кости, суставы, трущиеся друг о друга. Он убрал руку. Я не мог открыть глаза — их больше не было. Только пустые, влажные глазницы, в которых пульсировала боль. Сквозь туман агонии я слышал, как он вытирает свою ладонь о рясу — сухой, шуршащий звук. А затем — тишина. Полная. Глубокая. И мой собственный хриплый, прерывистый плач. Теперь же… Я молча хожу по пустому кладбищу. На моих пустых глазницах надета повязка — мне так комфортнее, хоть я уже и мёртв. Батюшка же продолжает сидеть в своей церкви, иногда выходя наружу. Иногда, когда ветер стихает, я слышу звон колокола. Тот самый — треснувший, неправильный. И слышу шёпот, доносящийся из церковных стен. Он зовёт меня. Говорит, что повязка — это просто шутка, что глаза вырастут снова. Но я знаю: они не вырастут. Потому что я чувствую, как в пустых глазницах шевелится что-то влажное, липкое, с запахом старого ладана и гнилой земли. И понимаю: это не мои глаза. Это его пальцы. Они остались внутри. Теперь мы как затонувшие корабли на дне океана. Забытые, никому не нужные. Мёртвые.