***
Дом, который ей дали, пахнул краской — свежей, ядовитой. Стены были белыми, и эта белизна душила. Мона заперла дверь, проверила засов на окне, села на пол, прислонившись спиной к стене, и закрыла глаза. Она не хотела видеть этот город. Она хотела видеть лес. Там было честно: ты либо быстрее, либо мертв. Здесь все было покрыто слоем притворства, под которым копилась грязь. Первая ночь прошла в молчании. Она сидела на подоконнике, глядя на фонари, которые горели на улицах, и слушала, как ходячие трутся о бетон за стеной. Их вой был тихим, привычным, как колыбельная. Она не спала. Она не могла спать в доме, где пахло краской. Наутро она пошла в столовую, потому что голод был сильнее страха. Взяла тарелку супа, села в углу — лицом к двери, спиной к стене — и начала есть, не чувствуя вкуса. За соседним столом сидели люди. Они смеялись. Настоящим смехом, без истерики. Она смотрела на них и не понимала: как можно смеяться, когда за стеной — гниль? — Можно? Она подняла глаза. Женщина с темными волосами, с усталыми глазами, но с теплотой в голосе, стояла напротив, уже придвигая стул. — Садись, — сказала Мона. Женщина села, поставив перед собой чашку с чаем, но не стала пить. Она просто смотрела на Мону — не осуждающе, а изучающе, как смотрят на новую книгу, чтобы понять, стоит ли ее читать. — Я Мэгги, — сказала она. — Ты Мона, да? — Да. — Рик сказал, что ты не боишься. — Мэгги сделала глоток. — Он редко ошибается в людях. Мона усмехнулась — сухо, без смеха. — Он видел меня две минуты. — Достаточно. Тишина повисла между ними, но не тяжелая — как пауза между двумя музыкантами, которые знают партию. — Откуда ты, Мона? — спросила Мэгги, и ее голос стал тише. — Ты говоришь с акцентом. Горы? — Да. Мы жили в Смоки-Маунтинс. Отец был лесником. — Она отправила в рот ложку супа. — Он научил меня стрелять. И не подпускать к себе людей. — Похоже, ты научилась хорошо. Мона подняла глаза. — Я жива. Мэгги кивнула, и на ее лице мелькнула тень узнавания. — Я тоже жива. И моя семья жива. — Она помолчала. — Здесь можно остановиться. Если захочешь. — Я не хочу останавливаться, — сказала Мона. — Я хочу знать, где выход. Мэгги не обиделась. Она просто кивнула, встала, и уже уходя, обернулась: — Когда выйдешь за ворота, ты поймешь, что выход — внутри. Ты не сможешь уйти от того, что ты есть. Она ушла, оставив Мону с холодным супом и вопросом, который не хотел быть заданным.***
Спустя пару дней, она сидела на крыльце, чистила лук. Пальцы сами делали свою работу: снимали тетиву, проверяли плечи, наносили воск. Это был ритуал, который заменял молитву. Женщина с короткими седыми волосами остановилась в двух шагах. Она не улыбалась. Она просто ждала. — Можно? — Ага. Она села рядом — не слишком близко, не слишком далеко. От нее пахло порохом и травой. — Кэрол, — сказала она. — Мона. — Знаю. Кэрол посмотрела на ее руки, на лук, на то, как она перебирает тетиву. — Хороший лук. Ты делаешь это правильно. — Я делаю это, чтобы не умереть, — сказала Мона. Кэрол фыркнула — коротко, без осуждения. — Мы все делаем что-то, чтобы не умереть. Только одни пекут хлеб. Другие — стреляют. — А ты что делаешь? Кэрол повернулась к ней, и в ее глазах мелькнула сталь. — Я делаю так, чтобы мои люди не умирали. Даже если для этого нужно убить. Мона не отвела взгляда. Она видела таких женщин раньше — их было мало, но они были. Те, кто выжил не потому, что им повезло, а потому, что они стали опаснее мира. — Ты хочешь, чтобы я вышла за стены? — спросила Мона. — Да, — Кэрол встала. — Завтра. Северная дорога. Если хочешь. — Хочу. Кэрол кивнула, и ее лицо на секунду смягчилось — как если бы она увидела в Моне отражение себя. — Возьми больше стрел. И не доверяй лесу. Он никогда не бывает пустым. Она ушла. Мона осталась сидеть, сжимая лук, и смотрела, как солнце садится за стены, окрашивая небо в цвет старой крови.***
Вечером она стояла у окна на втором этаже, пересчитывала стрелы. Она не знала, почему смотрит на улицу — просто так, для проверки. И увидела его. Он шел по дороге, волоча за собой тушу оленя. Кровь оставляла темный след на светлом гравии. Он не спешил, не оглядывался. И казалось, что вся улица затаила дыхание, когда он проходил мимо. Она знала, что он живет в доме напротив. Она видела его силуэт в окне, когда он сбрасывал жилетку, когда поднимал руки, чтобы провести по волосам. Она не должна была смотреть. Но смотрела. Она не знала его имени — она слышала его только раз, когда Мэгги сказала «Дэрил». Это имя звучало как удар — короткий, резкий. Она думала о том, что он не подошел к ней ни разу. Не спросил, как она, откуда, зачем, как делали это другие. Она вспомнила, как отец говорил «Если ты не знаешь, как назвать опасность, лучше не называй ее вообще. Просто держи ее в поле зрения». Она держала. Дэрил вошел в дом, и свет зажегся в окне. Она видела его тень на занавеске — как он двигался, как его руки поднимались, как он стоял неподвижно, глядя в стену, — и она не могла отвести взгляд. Потом свет погас. Темнота накрыла улицу. Мона задернула штору и отошла от окна. Она легла на кровать, не снимая сапог, и уставилась в потолок, слушая, как ходячие скребутся за стеной. Она не знала, что будет завтра. Она не знала, выйдет ли он с ними. Но внутри, где-то под ребрами, росло теплое, тревожное чувство, которое она не могла назвать и не хотела признавать. Она закрыла глаза и сказала в темноту: — Ты просто еще один человек. Ты ничего не значишь. Тишина не ответила. Это было хуже всего.