***
Через время ее позвали и на обед. Кухня была слишком маленькой для всех, кто в ней сидел. Свет падал из окна — теплый, золотистый, как растопленный мед, — и ложился на выцветшие занавески, делая их почти прозрачными. На столе стояла тарелка с едой — каша, кусок хлеба, немного вареных овощей. Пар поднимался над тарелкой, таял в воздухе, и запах был теплым, домашним, чужим. Мона сидела за столом, глядя на еду, но не трогая ее. Она не помнила, когда в последний раз ела за столом, а не на корточках, сжимая нож в одной руке и оглядываясь по сторонам. Еда была чужой — не потому что она была плохой, а потому что она была слишком нормальной. Слишком мирной. Она взяла ложку, зачерпнула кашу и поднесла ко рту. Остановилась. Запах был теплым, маслянистым, и он напоминал ей о доме, о кухне, где отец варил кашу по утрам, пока она собиралась в школу. Она не думала об этом уже много лет. И сейчас, сидя за этим столом, она чувствовала, как память сжимает ее горло, как старая рука, которая не отпускает. Он говорил: «Еда — это не просто топливо. Это жизнь. Если ты не чувствуешь вкуса, значит, ты уже умер». Она не чувствовала вкуса. Но она знала, что должна есть, чтобы быть сильной. Она заставила себя проглотить. Дверь открылась, и кто-то вошел. Она не обернулась — она слышала шаги: легкие, быстрые, с пристукиванием маленьких ног. И следом — более тяжелые, уверенные, но все еще юные. Карл зашел с Джудит на руках. Он был старше, чем она ожидала — высокий, худой, с волосами, падающими на глаза, и с той же усталостью во взгляде, что и у Рика. Но в его глазах было что-то, чего не было у отца — налет юношеской наивности, который еще не выжгли до конца, и это делало его одновременно сильным и уязвимым. Он поставил Джудит на пол, и девочка сразу побежала к столу — маленькая, с кудрявыми волосами, с грязными ладошками и с глазами, которые еще не знали страха. Она подбежала к Моне, остановилась рядом, глядя на нее снизу вверх, и протянула ей грязный камешек — серый, с блестящими вкраплениями, как кусочек стекла. Мона замерла. Она не знала, что делать с детьми. Она избегала их — с тех пор, как мир рухнул, она не подходила к ним, потому что дети были слишком хрупкими, слишком легкими, слишком похожими на надежду, которую она не могла себе позволить. Камешек лежал на маленькой ладошке, и девочка смотрела на нее с ожиданием, как будто этот камень был самым ценным сокровищем в мире. Мона медленно протянула руку и взяла камешек. Он был теплым — от детской ладошки — и шершавым, с острыми краями, которые царапали пальцы. Она смотрела на него, потом на Джудит, и не знала, что сказать. — Спасибо, — сказала она наконец, и голос был сухим, хриплым, как будто она не говорила днями. Джудит улыбнулась — широко, беззубо, с ямочками на щеках, — и побежала обратно к Карлу, который стоял к двери, наблюдая за ними. Она смотрела, как девочка бежит, и внутри нее что-то сдвинулось — меленькое, почти незаметное, как камешек, который падает в воду и исчезает, не оставляет круги на поверхности. Она не могла назвать это чувство — оно было слишком слабым, слишком чужим. Но она знала, что оно было. Карл подошел к столу и сел напротив. Она не улыбнулся — он смотрел на нее с тем же вниманием, что и его отец, но в его взгляде было больше любопытства, меньше настороженности. — Ты — Мона, да? — спросил он. — Отец говорил о тебе. Он говорил, что ты дерешься, как будто за тобой черти гонятся. Она усмехнулась — коротко. — Может, так и есть. Он кивнул, как будто это объясняло все. Джудит залезла к нему на колени, и он обнял ее одной рукой, придерживая, чтобы она не упала. — Отец сказал, что ты будешь с нами обедать, — сказал он. — Это хорошо. — Почему? — Потому что люди, которые едят за одним столом, реже стреляют друг в друга. Она смотрела на него, и внутри нее что-то дрогнуло — не от его слов, а от того, как он их сказал. Как будто он верил в это. Как будто он знал, что мир можно построить заново, начиная с кухонного стола. — Ты ходишь в школу, — сказала она. Это не был вопрос. Она слышала о школе от кого-то в городе. — Зачем вы учитесь, если мир рухнул? Карл посмотрел на нее, и в его глазах мелькнула тень — не боли, а понимания. — Чтобы построить новый, — сказал он. — Или чтобы не забыть, как строить, когда появится возможность. — А если возможность не появится? Он долго смотрел на нее. Потом перевел взгляд на Джудит, которая играла с его пальцами, и сказал тихо: — Тогда она вырастит и будет знать, что мир не всегда был таким. Что люди умели не только убивать. Что они умели учиться. Мона смотрела на него, и внутри нее разливалась острая, почти физическая боль. Она видела в нем то, чего не было в ней самой — надежду. Не глупую наивность, а настоящую, твердую, как кость, надежду, которую он носил внутри себя, несмотря на все, что видел. Она завидовала ему. Она ненавидела себя за эту зависть. — Ты думаешь, у тебя получится, — сказала она. — Я должен так думать, — сказал он. — Иначе зачем все это? Она хотела ответить — сказать, что он ошибается, что надежда — это роскошь, которую они не могут себе позволить. Но слова застряли у нее в горле, потому что она не хотела отнимать у него эту надежду. Она не хотела быть той, кто задувает последний свет. Сзади, у двери, воздух стал тяжелее. Кто-то вошел — не слышно, без шагов, но Мона почувствовала это по тому, как изменилось давление в комнате, как свет упал иначе, как тень легла на пол. Мишонн стояла у двери, опершись плечом о косяк. Она не двигалась, не говорила. Просто смотрела. Ее руки были скрещены на груди, и на поясе висел меч — длинный, с черной рукояткой, который она носила так же естественно, как Мона носила свой лук. Она прошла к столу и села напротив Моны. Бесшумно, как вода, которая течет по камню. Ее лицо было неподвижным, как каменная маска, но в глазах было что-то — не враждебность, а оценка. Она смотрела на Мону так, как смотрят на оружие, которое только что увидели в бою, и уже знают, как оно работает. — Ты пришла сюда искать людей? — спросила Мишонн. Голос был низким, ровным, как у человека, который привык говорить коротко, потому что каждое слово стоит дорого. — Я пришла сюда, потому что не умерла, — сказала Мона. — И пока я жива, я двигаюсь. — Движение — это не жизнь, — сказала Мишонн. — Иногда стоять на месте — единственный способ не потерять себя. Мона смотрела на нее. Она чувствовала, что этот разговор — не просто обмен словами. Это был обмен философиями, взглядами на мир, на выживание, на то, что значит быль человеком. — Ты так говоришь, как будто знаешь, что такое терять себя, — сказала Мона. — Я знаю, — сказала Мишонн, и ее голос стал тише. — Я теряла себя. Не раз. Но я научилась возвращаться. Она видела женщину, которая прошла через то же, что и Мона — через смерть, через потерю, через пустоту. Но она стояла здесь, за этим столом, с мечом на поясе, и говорила о возвращении. Как будто это было возможно. — И как ты это делаешь? — спросила Мона. — Как ты возвращаешься? Мишонн посмотрела на Карла, на Джудит, которая играла на коленях брата. — Я нахожу причину, — сказала она. — Не цель. Причину. Людей, ради которых стоит просыпаться. И я держусь за них, даже когда мне кажется, что я не могу держаться. Тишина повисла между ними. Мона смотрела в окно, где солнце поднималось все выше, заливая двор золотым светом. Она чувствовала, как внутри нее что-то меняется. Как будто она стояла на краю, и кто-то протянул ей руку, но она еще не решила, брать ли ее. Она не доела. Она встала из-за стола, и стул скрипнул по полу. — Спасибо за обед, — сказала она, и голос был сухим, как будто она не привыкла говорить слова благодарности. Она вышла во двор. Остановилась на крыльце, глядя в небо, на облака, которые плыли медленно, как в старом кино. Она смотрела на них и думала о том, что Карл верит в новый мир, что Мишонн нашла причину просыпаться, что Джудит подарила ей камешек, как будто это было сокровище. Она вспомнила отца: «Люди верят, потому что не могут жить без веры. Даже если они знают, что она ложная. Это единственное, что держит их на плаву».***
Она шла по улице без цели. Ноги несли ее вперед, но разум был пуст, как комната, из которой вынесли всю мебель, оставив только стены и тишину. Солнце уже поднялось высоко, и тени стали короче, прячась под стенами домов, в углах заборов, под крыльцами. Воздух был теплым, неподвижным, как в комнате, где давно никто не открывал окна. Она не знала, куда идет. Она не думала о том, где окажется через минуту. Она просто шла, слушая звук собственных шагов по гравию, и этот звук был единственным, что связывало ее с реальностью. Церковь появилась неожиданно — как будто выросла из земли перед ней, старая, деревянная, с облупившейся краской и витражами, которые тускло блестели на солнце. Она остановилась перед ней, глядя на дверь, на крест над ней, на ступени, которые вели внутрь. Она не была религиозна. Она не верила в Бога — не после того, как мир рухнул, не после того, как она увидела, что люди делают друг с другом, когда исчезают правила. Но запах старого дерева и тишина внутри звали ее. Она не знала почему. Она просто знала, что не может пройти мимо. Она толкнула дверь, и она открылась с тихим скрипом — долгим, протяжным, как вздох. Внутри было темно после яркого солнца, и она остановилась на пороге, давая глазам привыкнуть к полумраку. Церковь была маленькой, старой, с деревянными скамьями, которые были вытерты до блеска временем и руками прихожан. Свет из витражей падал на пол цветными пятнами — красным, синим, зеленым, — и они лежали на досках, как осколки разбитого стекла. Запах был теплым, сладковатым, пахнущим воском и старым деревом, и этот запах был чужим, как запах дома, в котором ты никогда не жил. Она прошла к деревянной скамье и села. Дерево скрипнуло под ее весом, и звук разнесся по пустому залу, как выстрел, который не нашел цели. Она смотрела на крест, который висел в алтарной части, на фигуру на нем, на руки, которые были раскинуты в стороны, как будто он обнимал весь мир, даже тот, что сгнил. Она не молилась. Она не знала, как это делать — слова, которые она когда-то знала, потеряли свой смысл, превратились в пустые звуки, которые не имели силы. Она просто сидела, глядя на крест, и слушала тишину, которая была плотной, как вода, в которой можно раствориться без остатка. Отец говорил: «Если ты не знаешь, куда идти, иди в церковь. Даже если ты не веришь, там тихо. И иногда тишина — это все, что тебе нужно». Она не знала, сколько времени прошло. Может, минуты. Может, часы. Она не считала. Она просто сидела, чувствуя, как свет падает на ее лицо, как тепло от витражей касается ее рук, как тишина заполняет пустоту внутри нее. Шаги раздались из алтарной части — тихие, осторожные, как у человека, который привык ступать бесшумно. Она не обернулась. Она продолжала смотреть на крест, чувствуя, как кто-то приближается, как воздух становится плотнее, как тень ложится на пол рядом с ней. Габриэль сел на скамью рядом с ней — не слишком близко, но достаточно, чтобы она слышала его дыхание. Он не заговорил сразу. Он сидел и смотрел вперед, на крест, и его руки лежали на коленях, сложенные, как в молитве, которую он никогда не произносил вслух. Она молчала. Он молчал. Тишина между ними была не пустой, а полной, как чаша, которую медленно наполняют водой. — Я вижу в тебе то, что видел в себе, — сказал он наконец, и его голос был тихим, как шепот. — Тяжесть. Ты пришла не за верой. Ты пришла за тишиной. Она не отвела глаз от креста. Она смотрела на него, на его руки, на его лицо, которое было искажено страданием, и чувствовала, как слова Габриэля касаются ее, как касаются раны, которую она не могла залечить. — Я убивала, — сказала она, и голос был ровным, без интонации, как у человека, который говорит о чем-то, что не имеет значения. — Много. Не только ходячих. Живых. Я не жалею о каждом. Я жалею, что не чувствую вины. Что это стало для меня нормой. Габриэль слушал, не перебивая. Она видела его руки — они были сцеплены на коленях, и она видела, как они сжались, когда она сказала о живых. Но он не отвел взгляда. Он смотрел на крест и слушал. — Я тоже, — сказал он наконец, и в его голосе не было осуждения. — Я закрыл двери церкви перед людьми. Я слышал их крики и не открыл. Я жил с этим. И я думал, что мой грех — самый тяжелый, что я не заслуживаю прощения. — Он помолчал. — А потом я понял, что носить вину — это тоже гордыня. Ты думаешь, что ты особенная, что твой грех непростителен. Но он такой же, как у всех. Она повернула голову к нему. Впервые она посмотрела на него — на его лицо, на его глаза, которые были темными, усталыми, но живыми. Она смотрела на него, и внутри нее что-то щелкнуло — она узнала его. Она слышала истории о нем. О том, как он предал свою паству, о том, как он прятался, когда они умирали. Она знала его имя, и она знала его грех. Но вместо того, чтобы осудить, она почувствовала странное облегчение. Как будто она смотрела в зеркало, и в нем отражался кто-то, кто тоже носил свою вину, как камень, который нельзя было сбросить. — Ты не боишься меня? — спросила она. — Я боюсь всех, кто носит оружие, — сказал он, и в его голосе мелькнула тень улыбки. — Но я научился не показывать этого. Она смотрела на него, и внутри нее что-то дрогнуло — не от его слов, а от того, как он их сказал. Как будто он не боялся ее. Как будто он видел в ней не убийцу, а человека. — Как ты справляешься с этим? — спросила она. — С тем, что ты сделал? Габриэль долго молчал. Свет из витража падал на его лицо, окрашивая его в синий и красный, делая его похожим на витражное окно, которое треснуло, но не разбилось. — Я не справляюсь, — сказал он. — Я живу с этим. Каждый день. И каждый день я просыпаюсь и выбираю продолжать жить. Потому что я знаю, что я могу сделать что-то хорошее. Что я могу помочь. Даже если я никогда не смогу исправить то, что сделал. — Я не знаю, как перестать убивать, — сказала она. — Но я хочу помнить, что это грех. Габриэль смотрел на нее, и в его глазах было что-то, что она не могла прочитать. Не жалость. Не прощение. Понимание. — Это уже начало, — сказал он. — Помнить. Она сидела еще долго, глядя на крест, на руки, которые были раскинуты в стороны, и чувствуя, как тишина заполняет ее. И в этой тишине она не знала, что чувствовать — облегчение или пустоту. Она встала и пошла к выходу. Шаги отдавались эхом по пустому залу, и она слышала каждый звук, как будто он был записан на пленку, которую можно перемотать и прослушать снова. На пороге она остановилась. Свет из открытой двери падал на ее лицо, и она щурилась, чувствуя, как теплый воздух касается ее кожи. Она не обернулась. Она стояла на пороге, глядя на свет, и чувствовала, как внутри нее что-то меняется. Не исцеляется — но становится легче, как будто она сбросила груз, который несла так долго, что забыла, что он у нее есть. — Я не знаю, буду ли я приходить сюда снова, — сказала она. — Но я запомню это. Габриэль не ответил. Она не слышала его шагов, не слышала его голоса. Только тишина, которая была плотной, как вода, и свет, который падал на ее лицо, и чувство, что она не одна. Она вышла на улицу, и дверь закрылась за ней с тихим скрипом. Она стояла на ступенях церкви, глядя на небо, на облака, которые плыли медленно, и чувствовала, как солнце греет ее лицо. Она вспомнила отца: «Иногда, чтобы найти ответ, нужно перестать искать. Просто сидеть и ждать, пока он сам придет».***
Она шла по дорожке, когда увидела Розиту у ворот. Та сидела на бочке, скрестив ноги, и чистила оружие — длинный нож, который лежал на ее коленях, блестя на солнце. Свет падал на ее лицо, делая его теплым, почти золотым, и ее руки двигались медленно, ритмично, как у человека, который делает это каждый день и уже не думает о процессе. Розита подняла голову, когда Мона приблизилась. Она не улыбнулась широко — она улыбнулась понимающе, как будто видела Мону не первый раз, как будто знала о ней больше, чем могла знать. — Ты та самая, с луком, — сказала Розита, и голос был ровным, без удивления. — Я слышала о тебе. Мона остановилась, глядя на нее. Она не знала, что сказать. Она не привыкла к тому, что люди знают о ней, не привыкла к тому, что ее существование замечают. — Плохое или хорошее? — спросила она, и голос был сухим, как будто она не хотела знать ответ. — Пока только факты, — сказала Розита, и в ее голосе мелькнула тень усмешки. — Но я вижу, что ты не из тех, кто любит сидеть на месте. — Да, я не люблю сидеть на месте, — улыбнулась Мона. Розита кивнула, как будто ждала этого ответа. Она убрала нож в ножны, встала с бочки и потянулась — медленно, как кошка, просыпающаяся после долгого сна. — Тогда пошли, — сказала она. — Я знаю место за стенами, где ходячие бродят стаями. Нам нужно проредить их, если мы не хотим, чтобы они подошли к стенам. Мона смотрела на неё, чувствуя, как внутри неё что-то шевелится. Она не ожидала приглашения. Она не ожидала, что кто-то захочет охотиться с ней. — Ты предлагаешь мне поохотиться? — спросила она. — Я предлагаю тебе выпустить пар, — сказала Розита, и её улыбка стала шире. — Охота здесь — лекарство. Мона смотрела на неё секунду. Потом кивнула. Она не знала, почему согласилась. Может быть, потому что внутри неё росло напряжение, которое нужно было выпустить. Может быть, потому что Розита смотрела на неё без страха, без осуждения. Она взяла лук, поправила колчан, и пошла за Розитой, которая уже направлялась к воротам.***
Лес за стенами был другим — не таким, как утром. Солнце стояло высоко, и свет просачивался сквозь листву, падая на землю золотыми монетами, которые дрожали на ветру. Воздух был тёплым, густым, пахнущим смолой и нагретой хвоей. Тишина была не полной — птицы пели где-то в глубине, и ветер шевелил листву, создавая шум, похожий на дыхание. Они шли молча. Сначала — никаких разговоров, только звуки шагов по мягкой земле, только дыхание, которое становилось глубже, когда они углублялись в лес. Розита шла впереди, легко переступая через корни и камни, её походка была почти танцующей — она двигалась между деревьями, как будто знала каждое из них, как будто лес был её домом. Мона смотрела на неё и чувствовала, как внутри неё растёт уважение. Она не видела этого раньше — чтобы кто-то двигался так легко, так уверенно, без страха. Розита не боялась леса. Она работала в нём. Она знала его. Они остановились у старого ручья, где вода текла по камням, создавая тихий, успокаивающий звук. Розита присела на корточки, осматривая следы на влажной земле. — Здесь недавно прошла стая, — сказала она, указывая на сломанные ветки и вмятины в грязи. — Они двигались на юг. Может, полчаса назад. Мона подошла ближе, встала рядом на корточки, рассматривая следы. — Пять, — сказала она. — Может, шесть. Розита подняла на нее взгляд, и в нем мелькнуло одобрение. — Хорошо. Ты умеешь читать следы. — Отец научил, — сказала Мона. — Мы жили в лесу. Они пошли дальше. Через несколько минут они нашли их — шестерых ходячих, которые брели по тропе, не замечая ничего вокруг. Их кожа была серой, местами облезшей, глаза — мутными, стеклянными. Они двигались медленно, как механизмы, которые почти разрядились. Розита подняла руку, и Мона замерла, глядя на нее. Розита показала жестом — я беру троих слева, ты — троих справа. Мона кивнула. Они двинулись одновременно. Мона наложила стрелу, натянула тетиву, выстрелила. Первый ходячий упал с болтом во лбу. Второй — через секунду. Третий уже поворачивался к ней, и она перехватила лук, ударила древком, сбивая с ног, потом добила ножом, когда он упал на землю. Все было чисто, без лишнего шума, как она любила. Она подняла голову. Розита уже стояла над своими тремя телами, вытирая нож о траву. Их взгляды встретились, и Розита усмехнулась. — Быстро, — сказала она. — Ты тоже, — ответила Мона. Они выбрали место для привала — небольшая поляна, где можно было сидеть, не боясь, что кто-то подкрадется со спины. Деревья стояли вокруг, высокие, молчаливые, как свидетели, которые никогда не расскажут о том, что видели. Они сели на сухие стволы, и Мона сняла лук, положила на колени, начиная проверять тетиву. Розита достала флягу с водой и протянула ей. Мона взяла, сделала глоток — вода была холодной, и она чувствовала, как она стекает по горлу, смывая горечь, которая осталась после утра. — Ты долго была одна? — спросила Розита. Мона смотрела на деревья, на свет, который пробивался сквозь листву, на то, как тени падают на землю, создавая узоры, похожие на паутину. — Четыре года, — сказала она. — С тех пор, как мир рухнул. — И ты ни к кому не присоединилась? — Иногда, — сказала Мона. — Но я не задерживалась. Люди — они тянут вниз. Они ждут, что ты будешь их спасать. И когда ты не можешь, они ненавидят тебя. Розита молчала, глядя на нее, и в ее взгляде было что-то, что она не могла прочитать. — Ты потеряла кого-то, — сказала Розита. Мона подняла на нее глаза. Она не знала, как Розита узнала это — может быть, потому что она сама носила то же самое, что и Мона. — Отца, — сказала Мона, и голос был ровным, как будто она говорила ни о чем. — Он пошел в лес и не вернулся. Я ждала его три дня. Потом я пошла искать. Я нашла его вещи. И нашла его. Он был уже ходячим. Тишина повисла между ними, но она не была тяжелой. Она была плотной, как вода, в которой можно раствориться. — Я тоже теряла, — сказала Розита, в голосе мелькнула горечь. — Потеря — это единственное, что остается стабильным в этом мире. Она всегда с тобой. — Как ты справляешься с этим? — спросила Мона. — С тем, что ты не можешь вернуть их? Розита долго молчала. Солнце падало на ее лицо, и она смотрела вдаль, на деревья, на листву, на то, как ветер шевелит ветки. — Я не справляюсь, — сказала она наконец. — Я живу с этим. Каждый день я встаю и иду дальше, потому что знаю, что они бы не хотели, чтобы я остановилась. Мона смотрела на нее, и внутри что-то дрогнуло. Она видела в Розите себя — сломанную, потерянную, но все еще идущую. — Я не умею дружить, — призналась Мона. — Я не помню, как это. Розита повернулась к ней, и ее лицо было спокойным, без осуждения. — Ты делаешь это прямо сейчас, — сказала она. — Дружба — это когда ты можешь быть злой рядом с кем-то и знать, что он не уйдет. — А что, если я уйду? — спросила Мона. Розита смотрела на нее секунду, потом улыбнулась — тепло, как улыбаются тем, кого не ждали, но рады видеть. — Я привыкла, — сказала она. — Но я буду ждать, если ты решишь вернуться. В ее словах не было сентиментальности. Только твердость, как у человека, который знает, что терять нечего, и поэтому готов ждать. Она вспомнила отца: «Друзья — это те, кто видят тебя, даже когда ты прячешься. Они не боятся твоей тьмы, потому что у них есть своя». Они сидели на поляне, и солнце медленно опускалось, окрашивая небо в цвета старой крови. Они не говорили больше о прошлом. Они говорили о лесе, о том, как изменилась погода, о том, где лучше искать припасы. Но между ними было что-то новое — нить, которую нельзя было увидеть, но можно было почувствовать. Когда солнце стало клониться к закату, они пошли обратно. Лес был другим — тени стали длиннее, воздух прохладнее, и звуки изменились. Птицы пели по-другому, и ветер был тише. Они шли рядом, и Мона чувствовала, что это было — усталость или облегчение, но она чувствовала, что несет свой груз чуть легче, чем утром. У ворот остановились. Розита повернулась к ней, и ее лицо было спокойным, но в глазах было что-то — не вопрос, а ожидание. — Спасибо, — сказала Мона. Слово далось ей с трудом, как будто она давно не произносила его, как будто оно было чужим и ключим. Розита кивнула, и ее улыбка стала теплее. — Приходи завтра, — сказала она. — Утром. У нас есть еще место на севере, которое нужно проверить. Мона смотрела на нее, и чувствовала, как внутри нее что-то соглашается. Не разум — что-то другое, что она не могла контролировать. — Я приду, — сказала она. Она вошла в ворота, когда услышала голоса. Они доносились из-за угла дома — приглушенные, но напряженные, как струны, которые натянуты до предела и вот-вот лопнут. Свет костра падал на стену, делая ее теплой, золотой, и тени танцевали на ней, как призраки, которые не могли найти покой. Она остановилась. Не потому что хотела подслушать — она просто замерла, когда услышала его голос. Она узнала его сразу — низкий, хриплый, с металлическими нотками, которые резали воздух. Она знала, что не должна стоять здесь, что это не ее дело, но ноги не слушались. Она стояла за углом, не показываясь, и слушала. — Мы не должны вечно жить в страхе, — говорил Рик. Его голос был твердым, но в нем слышалась усталость, как у человека, который повторяет одно и то же уже сотню раз. — Если мы не будем принимать людей, мы умрем. Не от ходячих — от одиночества. — Мы умрем от них, — ответил Дэрил, и его голос был резче, острее. — Если мы будем открывать ворота каждому, кто постучится, мы умрем. Не одиночество нас убьет. Глупость. — А что ты предлагаешь? — Рик шагнул ближе к костру, и свет упал на его лицо, делая его старше, уставшим. — Сидеть за стенами и никого не пускать, пока мы не вымрем сами? — Я предлагаю быть осторожными, — сказал Дэрил. — Проверять людей. Не верить им, пока они не докажут, что они не враги. Это не страх. Это выживание. — Ты не веришь, что мы можем построить что-то новое? — спросил Рик, и в его голосе появилась горечь. Тишина. Долгая, тягучая, как смола. Мона не видела лица Дэрила, но она слышала его дыхание — оно стало глубже, как будто он сдерживал слово, которое рвалось наружу. — Я верю только в то, что могу защитить, — сказал он наконец, и его голос был тихим, но в нем не было железо. — Все остальное — это надежда. А надежда убивает. Мона не знала, почему она вышла из тени. Она не планировала этого. Ее ноги сами двинулись вперед, и она оказалась у костра, в круге света, где стояли Рик и Дэрил, глядя друг на друга, как два хищника, которые не могли поделить территорию. Они повернулись к ней. Рик — с удивлением, Дэрил — с напряжением, которое мгновенно стало острее, как лезвие, которое коснулось кожи. — Я слышала ваш спор, — сказала Мона, глядя на Рика. — Может быть, я могу помочь. Дэрил шагнул вперед, и его тело перекрыло свет костра, отбрасывая тень на нее. — Не лезь, — сказал он, и его голос был резким, как удар. — Ты здесь неделю. Ты не знаешь, как все устроено. Она смотрела на него. На его лицо, которое было напряженным, на его глаза, которые горели холодным огнем. Она чувствовала, как внутри нее поднимается злость — не на него, а на себя за то, что она вообще вышла из тени. — Я знаю, что такое выживать, — сказала она. — Может быть, лучше, чем ты. — Ты не знаешь, что здесь было, — сказал он. — Что мы пережили. Ты пришла, когда все уже построено. Ты ничего не строила. Слова ударили ее в грудь. Она чувствовала, как они входят в нее, как оставляют следы, которые не заживут быстро. Она не показала этого. Она стояла, глядя на него, и внутри нее что-то сжималось, как пружина, которая вот-вот лопнет. — Я не строила, потому что все, что я строила, рушилось, — сказала она, и голос был тихим, но в нем был сталь. — Но я все еще здесь. А ты споришь с единственным человеком, который тебя принял. — Она сделала шаг ближе. — Ты боишься, что если расслабишься, то потеряешь себя. Но ты уже потерял себя. Ты просто не заметил. Тишина. Она слышала свое дыхание, слышала, как трещит костер, как ветер шевелит листву. Она смотрела на него, и видела, как его челюсть сжалась, как его руки сжались в кулаки, как в его глазах мелькнула злость — и что-то еще, что она не могла прочитать. Он смотрел на нее. Долго. Так долго, что становилось страшно. — Ты ни черта не знаешь, — сказал он, и его голос был тихим, почти шепотом. Он развернулся и ушел в темноту, оставляя ее стоять у костра, смотреть на огонь и чувствовать, как внутри нее бушует злость и боль. Она не знала, что было сильнее — обида на его слова или злость на себя за то, что они задели ее так сильно. Рик стоял рядом, глядя на нее, и в его взгляде было что-то, что она не могла прочитать. — Ты задела его, — сказал он. — Сильнее, чем думаешь. Она не ответила. Она смотрела на огонь, на то, как пламя лижет ветки, как искры улетают в ночь, как тени танцуют на стенах. — Он прав, — сказала она наконец. — Я ничего не строила. Я не знаю, что значит строить. Рик шагнул ближе, и его голос был мягче, чем она ожидала. — Ты строишь, — сказал он. — Каждый день. Ты просто не замечаешь этого. Она посмотрела на него, и в его глазах было что-то — не жалость, а понимание. Оне не знала, что делать с этим пониманием. Она не знала, как принять его. — Я бы хотела побыть одна, — сказала она. Рик кивнул, не настаивая. Он отошел к костру, и она повернулась и пошла к дому, чувствуя, как ее шаги тяжелые, как будто она несет груз, который никто не видит. На пороге она остановилась. Свет из дома падал на ее лицо, и она стояла, глядя в ночь, чувствуя, как внутри нее бушует что-то, что она не могла назвать. Она думала о нем. О его словах. О том, как он смотрел на нее, когда она сказала, что он потерял себя. Она не знала, почему это задело ее так сильно. Она не знала, почему ей было не все равно. Она вспомнила отца: «Ты никогда не злишься на тех, кто тебе безразличен. Ты злишься только на тех, кто способен тебя ранить». Она ненавидела себя за этот вопрос. Она ненавидела себя за то, что он не давал ей покоя, за то, что она не могла выбросить его из головы, как старую вещь, которая больше не нужна. Почему он так сказал? Почему мне не все равно? Она вошла в дом и закрыла дверь, оставляя ночь снаружи. Но вопрос остался внутри, как заноза, которую нельзя было вытащить.