Фанерная звезда и стопка прочитанных писем

R
Завершён
18
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 3 786 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

— 1 —

Настройки
Примечания:

И всё зазвенело, и тысяча чашек

С остатками чая и сахарной плёнкой

Сливается с телом на столике нашем.

Сливается с криком истошным ребёнка.

— Еще пять дней, — почти задушено, но с надеждой и верой.

Тик-так.

Тик-так.

Тик-так.

      Ритм метронома, стоящего в пустой комнате на облупившемся деревянном стуле, звучал через громкоговорители по всему городу. Звук спокойный, медленный — значит пока в небе спокойно.       Отбой, Миша, закрой глаза, прижми к себе соседскую девчушку, и поспи хотя бы немного. Не поднимай глаза на небо, боясь увидеть огненные всполохи среди облаков, не готовься заметить вражеских железных птиц — ястребов, готовых обрушить на землю снаряды. Закутайся покрепче в дырявый когда-то пушистый красный шарф, чтобы сохранить крупицы тепла. Запахни посильнее полы своего полушубка. На улице с каждым днем холоднее.       Хлеба выдавали все меньше. Зима не щадила никого. Метели сносили с ног, ветер гулял в разбомбленных домах. Метроном не стихал и ночью, становясь боевой колыбелью, забирался в сознание, отдаваясь стуком беспокойного сердца.       Миша сидел на холодном бетонном полу, прижимая к себе костлявые совсем колени и дрожащей рукой гладил по жидким волосам соседскую девчонку. Она жила тут — совсем рядом. Несколько лет назад, беззубая и улыбчивая она бегала по мостовым и громко смеялась, а мать целовала в розовые щеки и стирала пальцем маковую крошку с уголков губ. Летний ленинградский ветер поднимал полы ее желтого сарафана, а малышка обнимала мать, прижимаясь к ней, держалась пальцами за ткань юбки.       А сейчас малышка одна. Звали ее Оля.       Мама ушла морозным утром за новой порцией хлеба, взяв из покосившегося шкафчика помятую карточку. Поцеловала осунувшееся лицо дочери, погладила по редким русым прядям и улыбнулась ей, через боль и силу, но по-матерински, пообещала, что скоро вернется. Мать ушла и не вернулась. Мороз, голод и болезнь не позволили ей дойти до дома, и четверть буханки хлеба упала в сугроб, а она повалилась на землю, закрыла глаза и так и не открыла их.       Миша сказал девочке, что мама придет чуть позже, но встретился взглядом с голубыми глазами, которые понимали все-все в свои маленькие года. — Мама не придет, — тихо, без всхлипа, только одинокая горячая слеза по бледной щеке. — Мама ушла к папе.       Миша до крови кусал сухие губы, прижимал сироту, хороня ее короткое детство в колючем снегу блокадного Ленинграда. Ее отец погиб в начале войны на северном фронте. — Ох, Оленька…       Девочка одна. И Миша тоже совсем один.       Оля уснула у него на руках, и Миша старался не шевелиться, чтобы дать ребенку хотя бы немного возможности поспать. Метроном продолжал свою унылую мелодию в два такта, а Миша смотрел в окно и проверял пульс на тощем детском запястье. — Еще три дня, — прошептал он посиневшими губами, обращаясь к усыпанному звездному небу, прося за единственную уцелевшую родную кровь, что сейчас была далеко.       В карих глазах надежда — тусклая, дрожащая, но все еще горящая свечами в церкви.       Миша дрожал, когда каждый день выходил на улицу, чтобы дойти до завода, на котором работал. Дрожал, но едва ли от холода. Негнущимися пальцами открывал тяжелую дверь, вваливаясь в цех и принимаясь работать — а на улице мороз, переваливающий за тридцать, не сходил уже несколько недель.       Люди шли по заснеженным улицам, падали и умирали.       Шли, падали и умирали.       Потому что сил не оставалось, чтобы встать и чтобы жить. Миша боялся умирать. Не замерзнуть, не упасть замертво от истощения. Но за декабрь умерло больше четырех тысяч человек. А Миша все ждал, считая дни и карточки на выдачу хлеба и смотря через верхнее окно танкового завода на замерзшее озеро, по которому ехали солдаты, спасая жизни жителей блокадного города. — Я дождусь тебя, Саша. Ты только не умирай сам там…       Теперь умирали так просто. Сначала переставали интересоваться чем бы то ни было, потом просто ложились в постель и больше не вставали. А кто-то и до постели не доходил. Окружающие их полуживые люди не обращали на это никакого внимания.       Миша продолжал бороться, хотя опускались руки. Терпел ледяной ветер и грохот земли от ударов бомбардировок. Ждал радиовещания о том, как обстояли дела на фронте, ждал весточки от солдата на смятой бумаге в белоснежном конверте с кровавыми пятнами.       Еще Миша молился. Молился за мир, молился за жизнь, молился за него. За того, кто на фронте с винтовкой в руке и открытой дверью военного грузовика, переправлял через Ладогу то нужное городу — продовольствие и надежду на жизнь.       К январю отопление начало давать сбои, и на дрова пошли мебель, заборы, доски и просто все, что могло гореть. Слабый огонь горел не больше двух часов, жадно пожирая все, что ему подкидывали. Пальцы кололо от мимолетного и долгожданного тепла, Миша грел свое озябшее тело у печки, снова прижимая к боку малышку-девчонку, которая уже как три дня перестала говорить и кашляла все сильнее.       У Миши голова не покрыта, ведь он отдал свою шапку Оле, грея ее ледяные уши. Руки перепачканы мазутом, стерты до кровавых мозолей, губы уже даже не синие — болезненно-красные, потрескавшиеся и заледеневшие. Миша терял последние крупицы сил на заводе, валясь под натиском мешков и скрежетом железа. А в награду были горстка хлеба и скупая просьба не умереть ночью. Дома дыра в стене от артиллерийского обстрела и соседская девчонка, потерявшая мать. Звуки метронома, под которые протекала жизнь блокадного города, не прекращались ни днем, ни ночью.       К январю удары стали чаще. В небе — еще пока далеко — слышны угрожающий свист и шум клокочущих моторов истребителей. Миша бежал со всех своих слабых ног, подгоняемый страхом и желанием жить. А небо свистело, сверкало фюзеляжами немецких самолетов.       Взрыв — и от клочка земли теперь зияющая воронка.       Взрыв — и Миша на секунду потерял возможность слышать и видеть, упав на снег, и зажав голову руками, но сразу же поднялся и бросился скорее к своему дому, лишь бы успокоить маленькую соседскую девчушку, лишь бы она не плакала от ударов боеголовок и звуков выстрелов минометов.       Проклятая война.       За поворотом дом Миши. За поворотом плакала Оленька, у которой отобрали детство.       Мише самому-то едва ли за двадцать, на фронт не пустили из-за болячек — отправили на завод.       За поворотом больше некого успокаивать — ядро попало точно в цель. Острые камни впились в колени через грубую ткань штанов, когда ноги перестали держать Мишу. А слезы так и не пролились, кончились давно, и Миша мог только кричать. Больно, до хрипоты, до немоты, кричать. Ломаться и трескаться, как стекло при ударе.       Сердце жгла только надорванная фотография, спрятанная за одеждой, в нагрудном кармане. На ней тот, кого Миша надеялся дождаться несмотря ни на что. Вынутая из семейного альбома, на фотографии они стояли на покосившемся мостике у дома Саши в их родном Чудово, совсем еще юные и счастливые. Кажется, это мама сфотографировала их перед началом выпускного класса.       Миша задавил в себе желание выбежать на площадь под обстрел и подставиться под пули, вспомнив улыбающееся лицо со снимка. Он дождется его — повзрослевшего раньше времени с растрепанной русой челкой, из-под которой видны грязно-зеленые глаза. Теперь у Миши есть только он. А от дома не осталось ничего, боеголовка разорвала на части остатки прошлого и не дотянулась только до надорванной фотографии в нагрудном кармане.       До Ленинграда на этой неделе доехала только половина грузовиков. Много потонуло на Ладоге, проваливаясь под лед и разлетаясь на части под налетами истребителей. Миша терялся во взволнованной толпе, цеплялся, ослабший, за руины домов, чтобы не упасть, и все искал среди чужих лиц одно — родное. Ноги не несли, сил не оставалось ни на что, Миша не появлялся вчера на заводе и его лишили ничтожного полукилограммового куска хлеба, в котором муки разве что половина, а дальше труха и бумажная пыль.       Миша не мог разглядеть в толпе человека, ради которого добрался до площади по сугробам полупустых улиц. — Где-…? — услышал один из солдатов, почувствовав пальцы на своей руке. — Вы знаете, где сержант Базарный?       В ответ вырванный локоть и торопливый печатный шаг, подальше от несчастного блокадного жителя.       Миша шел вдоль только что остановившихся грузовиков, заглядывал в лица солдатам, но не мог найти того, кто улыбался ему с фотографии в нагрудном кармане. Снег хрустел под ногами, и Миша осел на него, позволив проморозить и так продрогшую до костей кожу.       Он в одном из тех грузовиков, что утонули в Ладоге?       Захотелось закрыть глаза и уснуть наконец, как это сделали сотни тысяч людей до него. Ведь смерть стала явлением, наблюдаемым на каждом шагу. Когда утром выходишь на улицу, уже не пугаешься трупов, лежащих в подворотнях. Трупы долго лежат, так как некому их убирать. Миша не хотел терять то последнее, что осталось у него. Сначала была мать — зацепил снаряд. Потом старшая сестра — не дошла до дома со смены из госпиталя год назад. Следующей стала соседская девочка, не говорившая уже несколько дней.       Но его — Господи — не забирай хотя бы его. — Ведь клялся мне, — охрипшим шепотом вспомнил Миша, сжав ледяными пальцами место на прохудившейся куртке, где пряталась надорванная фотография. — Обещал, что не умрет…       Они ведь с Сашей учились в Ленинграде, когда грянула война. Слали письма родителям в Чудово, мечтали о будущем в большом городе, начинали жить в конце концов. А теперь что?       Миша не услышал скрипа снега под подошвами военных сапог, и тихий голос сзади, зовущий его. В сгорбившуюся спину врезались острыми форменными пуговицами, а затылок обдало горячим дыханием. Мишу прижали к себе, дрожащего и не верящего, чьи руки стиснули его в объятиях.

Не расставайтесь с любимыми,

они самое дорогое, что может быть у человека.

— Я сдержал обещание, Миш — севшим голосом донеслось до его слуха.       Саша поднял Мишу на ноги и согрел впалые щеки своим дыханием. Сердце у Миши заныло и наполнилось жаром от голоса, с которым успел попрощаться, и он сгреб Сашу в охапку, сбив меховую фуражку с головы. Прижал к себе, невидящим взглядом смотря в облупившуюся стену полуразрушенного здания напротив, прогоняя мысли о потерянной надежде еще раз увидеть единственного родного человека, которого он знал с ясель.       Саша в ответ обнимал будто в последний раз, прижав совсем исхудавшее тело к себе, согревая замерзшие мишины руки, вымазанные в мазуте и дегте, грубые и покореженные. От Саши пахло порохом, копотью и немного кровью, на плече куртка перетянута растрепанным бинтом, и на ткани проступили багровые пятна. — Спасибо… — едва ли слышно просипел Миша. — Господи, спасибо…       Стискивая рукава грязного военного полушубка, смотря в родные глаза, Миша не боялся о том, что подумают люди вокруг, увидев двух парней, слишком уж горячечно сжимающих друг друга в объятиях. В Ленинграде всем давно стало без разницы на окружающих людей, ими двигало только слабое желание жить и сейчас было не до осуждения.       Пока грузовики заправляли на станции, Миша крепко держал руки Саши в своих, перебирая его сбитые пальцы, которые когда-то держали вместо винтовки разве что кисти для масляных красок. Губы мазали по заледеневшим костяшкам, Миша шепотом благодарил Бога, ведь вот он — живой, любимый.       Миша тихо улыбался, а в его черных пыльных кудрях Саша замечал преждевременную седину и прижимал к губам белесые прядки, стараясь сдержаться. Метроном эхом отдавался в сознании каждого, и, кажется, даже когда наступит долгожданная тишина, этот ритм не уйдет из сердец ленинградских жителей. Глубокой ночью, Саша снова надел меховую фуражку и встал на борт грузовика, открывая дверь, чтобы быть готовым спрыгнуть с тонущего или простреленного транспорта. Дорога жизни забирала много взамен за спасение. Она забирала героев войны, утягивая их в свою ледяную пучину, на дно Ладожского озера. — Меня переводят в пятьдесят четвертую ударную армию. — Давай с тобой? — в очередной раз попытался Миша, хотя знал, что все равно бесполезно — вернут обратно, как только заметят.       На фронте, любовь — она другая. У нее нет «завтра» и «через неделю», есть только мимолетное «сейчас», которое каждый стремится выпить до дна, до последней капли, успеть последний раз оглянуться на любимую фигуру, скрывающуюся за горизонтом, а потом молиться и «Пощади, пощади его, Боже! Меня погуби, но ему жизнь оставь». Уж если любили на войне, значит, любили. Во всяком случае, неискренности здесь не могло быть, потому что очень часто любовь кончалась фанерной звездой на безымянной могиле и горечью ладана с капающим на пол воском от церковных свечей. — Я не хочу отпускать тебя снова, Саш. Проклятая война. — Я вернусь. Миша оглянулся в темноте и прижался бледными, потрескавшимися до крови губами к Саше, поцеловал, пока никто не видел, забрал вкус железа и пороха, а Саша задохнулся в этом поцелуе и отвел взгляд, сдвигая фуражку на глаза. Он тоже боялся отпускать. Тоже уверял себя, что все когда-нибудь закончится и он снова увидит своего Мишу не в потрепанной заводской форме, не с запавшими глазами и острыми скулами. — Погоди, — Саша на минуту отвлекся, зашарив рукой под сиденьем своего грузовика. — Я привез тебе кое-что, — тихо, словно по секрету сказал он, и ведь знали оба, каких трудов стоило водителю Дороги жизни провезти что-то лишнее с собой.       Он стянул с Миши обшарпанный, превратившийся в лохмотья шарф и задержался взглядом на открывшейся шее, покрывшейся желтыми нездоровыми пятнами. Миша поймал взгляд, прикрыв пятна рукой, не стыдясь их, но не желая, чтобы Саша лишний раз думал о том, что они оба едва держаться по разные стороны фронта и тыла. Война покорежила, покалечила и изуродовала всех. Но она надломила — не сломала. Страшные пятна спрятались за мягкой тканью нового шерстяного шарфа теплого желтого цвета, как солнце. — Скоро все закончится, веришь?       Миша последний раз сжал пальцы Саши и позволил ему снова запрыгнуть на грузовик. — Верю.

Если дальше не можешь идти,

Слова против ветра

Сложи в стихи.

Бросай в меня, я буду ловить.

Фронт замело снегом, укутывая поля белым покрывалом, занесло окопы, заставляя не палить по врагам, а махать лопатой. Караул порой не находил в пурге часовых, и те, скованные ветром, замерзали прямо на посту, проваливаясь в ледяное ничто. — Много в лазарете наших? — услышал Саша, как только добрался до своей позиции и взял в руки, спрятанные рукавицами, винтовку. — Да почти все. Раненных доносить не успевают, как их найти-то в снегу, — Саша передернул плечами, потому что ночью ветер пронизывал до костей даже через толстую форму. — Упал, и всё… А тех, кто замерз, видно — винтовки из сугробов торчат.       Саша на фронт, в отличие от Миши, не рвался. Не хотел брать в руки оружие, палить по движущимися точкам в прицеле, которые были такими же как и он живыми людьми. Но исправно палил, сжимая покрепче зубы, а ночами отмаливал погибших товарищей, хотя в Бога не верил. От Миши передалось, что ли? У него это семейное — мама в детстве водила его по воскресеньям в церковь, чудом уцелевшую после волны духовных репрессий сверху.       Дышать смогом и выжженной землей стало привычным делом для Саши, и в такие моменты он улучал момент, чтобы прикрыть глаза и вспомнить свою мать, от которой не получал писем уже год, а душу отправить подальше от линии фронта, на восток, чтобы она погрелась рядом с Мишей в холодной комнате, в которую его переселил завод пару месяцев назад.       Когда мороз и снегопад чуть спали, Саша достал листы и карандаш, а рядом раздалось чуть насмешливо от знакомого солдата: — Опять будешь бумагу слать? — на самом деле товарищ так подбадривал, прячась за бесконечными ухмылками. — Счастливый ты… Где твоя подруга? Саша писал обрывочно, как найдется время, но, когда его спрашивали об адресате, всегда чуть улыбался, как бы трудно на фронте не было. — В Ленинграде.       В ответ сочувствующий вздох — на фронте любить было страшно и опасно. — Дождется она тебя?       Саша всегда зачеркивал в мыслях режущее слух «она», сжимал на секунду карандаш в посиневших от холода пальцах, но пропускал слово мимо ушей, оставляя только осадок разлуки. — Дождется. Карандаш дописывал новый абзац, и Саша оторвал взгляд от помятной бумаги, посмотрел на предрассветное небо — ясное и, наконец, голубое. Сегодня будет наступление. Снова прижимать себя к земле, целиться во движущуюся живую точку и кричать «Пали! Слева танковая!».       Саша вернулся к письму: «На фронте как в книжках, которые мы выпрашивали у Дашки на первом курсе, помнишь, Миш? «На Западном фронте без перемен». Я по ночам говорю с тобой, хоть ты, далеко. Дашка фельдшер сейчас на южном фронте — забыла про книжки, они скучают по ней. А она раненых носит с поля боя, под пули бросается. Веришь, что она жива? Я верю…» — Сержант Базарный, — послышалось где-то рядом, пока Саша дописывал последние строчки и прятал бумагу в карман шинели.       На другом конце окопа парнишка, еще моложе, чем сам Саша — лет девятнадцать ему от силы. Лицо совсем детское, израненное фронтовым несчастьем, а глаза все равно любопытные. Он прижимал к себе винтовку, шапка сползла с одного уха. — Вы ведь грамотный, сержант Базарный? — Грамотный. — А научите меня, — мальчишка подполз к Саше поближе, нахлобучив шапку поглубже и потирая замерзшие щеки. — Я ведь деревенский, до меня ликбез не добрался еще, а я писать хочу хотя бы словечко… Меня сестра в тылу ждет.       И засветились глаза у рядового, когда Саша ответил ему коротким кивком и улыбкой. Менял теперь пацан то винтовку на карандаш, то наоборот, и Саша прощал вчерашнему подростку, что он переводил его бумагу.       Письма летели по воздуху и тряслись на кочках в багажниках грузовиков, но во что бы то ни стало добирались до назначенного адреса. Письма видели всю страну, пока держали путь от одного сердца к другому.       В каких-то письмах вместе со свернутым втрое листом, исписанным чернилами или грифелем, хранились маленькие весточки с фронта — засохшая веточка южной только раскрывшей свои почки в марте вербы. Весточки с тыла — фотография, которую отрывали от сердца, вкладывали между листов и молили, чтобы письмо не затерялось и дошло.       В Ленинграде мальчишке всучили мешок с конвертами и отправили по центру разносить письма, бегать по адресам, искать нужные дома, а если от дома только обломки и груда камней — письмо на склад — может придет кто за ним.       Письмо из пятьдесят четвертой ударной армии пришло на новый адрес, бумагу просунули в скрюченный почтовый ящик, а вечером его порывисто прижали к груди, под ступеньками ребер которой взволнованно билось сердце.       Письмо пришло — Саша живой.       В маленькой комнате, в которой Миша жил с января, ютились еще женщина с маленьким сыном и такой же рабочий, как и сам Миша. В марте становилось теплее. Люди, потерявшие желание жить, просыпались, отогревались, вспоминали о том, что война когда-нибудь кончится, и, да — Да! — они победят. Снег таял, сугробы сменялись на ручьи, которые текли по мостовым. Деревья, не свернутые градом снарядов и не замороженные до корней морозом, зеленели, покрываясь первой весенней листвой.       Но бомбардировки не прекращались, артиллерия палила по покореженному городу, не щадя. Рейх будто желал сровнять сопротивляющийся город с землей, но этого они не дождутся, не добьются. Миша не снимал с шеи шерстяного шарфа ни на минуту, пряча в нем нос, вдыхая уже несуществующий, призрачный запах Саши, ждал новостей, слушал эфиры радиовещания и все выводил на жухлой бумаге буквы-ласточки: «Дома стало тепло, недавно нашей квартире выдали кусок мяса, и женщина-соседка приготовила первый за зиму горячий сытный ужин. Она на твою маму похожа, знаешь… Немного строгая, но сына, как птенца от себя ни на шаг не отпускает, говорит, не знает, когда ждать очередного удара. А я жду тебя, слышишь? Вчера набрался смелости и добрался до нашего разрушенного дома. И нашел… Я нашел там погнутую почти надломленную алюминиевую фигурку щенка. Помнишь, ты привез мне ее из своего дома после каникул? Я нашел ее.»       Статуэтка стояла на деревянной облупившейся тумбочке, выправленная, но пока не подкрашенная. Миша оставил это занятие Саше, потому что сам он едва ли сможет хотя бы ровно покрыть фигурку лаком.       Сын соседки всегда любопытно рассматривал игрушечного зверька, гнул пальцы, но не просил поиграть, только любовался и мял в руках медведя с вспоротым давно животом. Из брюшка вываливались хлопья ваты, и медвежонок был совсем уже не мягкий.       Но однажды, мальчишка вернулся домой с матушкой и не смог найти под кроватью своего друга, которого всегда прятал, чтобы никто не нашел. Мальчишка сел на пыльный пол и шмыгнул простуженным носом. Украли друга. И обидно до слез, больше ведь ничего у него не осталось из детства, которое кончилось неожиданно под первыми обстрелами немецких истребителей. — Не плачь, — услышал ребенок и повернулся на дверной проем, где стоял высокий тощий парень с проседью в черных кудрях, который жил с ними с января.       Он хоть и казался мальчику взрослым, но во взгляде все равно замечал порой сверкающую юность, и имя у него еще было совсем как у его плюшевого медведя. — Я достал твоего друга, чтобы немного подлечить. Ты же не против?       Миша достал из-за спины потрепанного медвежонка, которому зашили живот, набив ему брюшко ватой, выпрошенной у медсестры в больнице. Чистый теперь, с пришитой пуговичкой вместо носа, он смотрел на пораженного ребенка.       Мальчишка подпрыгнул с пола и побежал к Мише, который уже хотел протянуть «подлеченную» игрушку. Но мальчишка вжался в Мишу, обняв его худыми руками, и уткнулся носом куда-то в живот, тихо рассыпаясь в радостных благодарностях. Теплая улыбка снова согрела сухие губы Миши, и он погладил мальчишку по голове, отдав медведя и стерев перебинтованным пальцем крупную градинку слезы с детской щеки. — Спасибо, — сквозь слезы пролепетал пацан.       Голос у него оказался приглушен шерстяным шарфом, в который мальчик уткнулся, когда Миша с усилием поднял его на руки. А мать стояла поодаль и молила, пряча свои слезы, о том, чтобы эта война наконец закончилась.       Миша посмотрел на солнце за окном, тонущее в горизонте, и прикрыл глаза, покачивая на руках мальчишку и игнорируя боль в надорванной пояснице, а ночью под светом масляного фонаря он снова будет шуршать листами и чернилами: «Ты только выживи, слышишь? Только выживи. Я дождусь и буду искать тебя на перроне, сжимать в руках стопку прочитанных писем, листы, исписанные любимым моим почерком и с твоими рисунками на полях. Только вернись, и я сгребу тебя в охапку, расцелую твои шрамы и даже не подумаю о том, что кто-то на нас смотрит.»

Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко,

Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь.

От чистого истока в прекрасное далёко,

В прекрасное далёко я начинаю путь.

      В конце мая на перроне тепло и солнечно, шумно и волнительно, но Мише только бы найти знакомую фигуру, чтобы исполнить обещание из письма, чтобы поймать в кольцо своих исхудавших рук и не отпускать.       Сердце рвалось наружу, улыбалось и не могло больше ждать.       Все хорошо, Миша. Сморгни не выступившие еще слезы. Вот он, твой сержант, ты взгляни на последний вагон, наполненный счастливыми солдатами, вернувшимися с войны.       Письма рассыпались у ног, Миша поймал за руку Сашу и дернул на себя, впечатав в свои объятия. Темно-зеленые глаза напротив спрятали слезы в изломе шеи, с которой почти сошли некрасивые желтые следы. К письмам с обросшей русой макушки свалилась фуражка. Запах фронта пронесся следом, и Миша захотел поскорее смыть его со смуглой кожи, успевшей немного загореть в Берлине. — Ты вернулся, — в самую душу два слова тихим голосом, а потом губами по виску. — Я люблю тебя, слышишь, люблю. — Тише, Миша, услышать же, — Саша оторвался от родных с детства объятий и взглянул сквозь влагу на своего друга, товарища и любимого человека. — Им не до нас сейчас, — улыбнулся Миша, и как же сильно по этой искристой улыбке скучал все годы войны Саша.       Проклятая, бездушная, великая война закончилась. Теперь есть только теплые, согревшиеся в майских солнечных лучах руки, смеющиеся наконец губы и карие глаза, в которых дышала свобода. — Все закончилось? — не веря самому себе, спросил Саша.       Миша еще раз заглянул во влажные глаза напротив, провел большим пальцем по горячей сашиной щеке и сунул руку в карман легкой фуфайки. — Все закончилось, Сашенька.       Он достал алюминиевую фигурку щенка и показал ее Саше. — Раскрасишь его? Я купил краски.       Саша правда наконец вернулся домой. — Конечно, раскрашу. Теперь буду держать в руках только кисточки и палитру.       Вернулся с войны.
Отзывы (4)