Preco, bella, ne compelleas: Ego, fortasse, amem non verus, Sanguis, fortasse, iam sit non flagrans; Sed, ut tu scias, videor amans. Ne compelleas, bella, te preco: Ego, fortasse, non velim tecum Bibere vinum vineae gratae Et liber ego cupiditate. Noli relinquere me, mea bella! Dissimulatio, preco, expella. Scio te non me amare, inflata: Solum superbia nunc violata. Ante fuerimus arma et tela: Ego servabam te, mea bella, Te vulnerabas me; omittamus. Pugna finita, ambo cadamus. Non collaquamur nunc, bella mea: Verba inania sunt sine Deo. Verbera non vulnereant funus: Cur nobis dolor? Mortui sumus. Sedeas mecum hic, mea bella. Adspiciantur mare et stella, Sententiaeque memini iam: Cum tacent, clamant — teneas nam?*
Ее голос звучал совсем не так, как в гулкой аудитории, но удивительным образом именно здесь, у моря, приобрел особенную глубину. Глубину — и чувство, какое-то особенное, непостижимое, невыразимое. Порой мне слышалась боль, порой — грустная усмешка и какая-то глухая, обреченная тоска. Агата Евгеньевна не смотрела на меня, ее взгляд был обращен вдаль и в то же время — в никуда, и она казалась такой невозможно далекой, что хотелось закричать, лишь бы разбить это ощущение. Когда гитара замолчала, я схватилась за сигареты. — Неужели так плохо? — бледно улыбнулась Агата Евгеньевна. — Слишком хорошо, чтобы выдержать, — призналась я, — О чем Вы пели? — Разве ты не знаешь латынь? — она чуть приподняла бровь, и я почувствовала, что неудержимо краснею. И — я уже готова была начать оправдываться, что латынь у нас была только на первом курсе, один семестр и раз в неделю, но, очевидно, вопрос оказался риторическим, потому что Агата Евгеньевна, не дожидаясь ответа, сказала: — Не о нас. Уже — не о нас. Я не сразу поняла, о чем она, а когда до меня дошло, что она просто ответила на мой вопрос, меня почему-то накрыло волной облегчения. Если это — волнующее, тоскующее, обреченно-ироничное было не о нас, то все хорошо.***
К концу августа разыгрались ветра, особенно сильные на побережье, они буйствовали, пригибая палатки к земле и вырывая колышки. То легкое игрушечное недоразумение, в котором Агата Евгеньевна спала с дня приезда, мы однажды поздним вечером обнаружили в нескольких метрах от места, где ему полагалось стоять. Пластиковые дуги были поломаны, и чинить их в темноте представлялось делом безнадежным, поэтому я, умоляюще посмотрев на Агату Евгеньевну, сделала приглашающий жест в сторону собственной палатки. Она устало согласилась, извлекла из-под обломков спальник и, расстелив его рядом с моим, сразу же уснула. Утром мы починили дуги (да здравствует синяя изолента), поставили палатку рядом с моей и принесли четыре немаленьких булыжника — по одному в каждый угол, так что теперь за надежность конструкции можно было не особенно опасаться. Однако вместе с ветром пришел ночной холод. На следующую ночь я, спавшая по обыкновению очень чутко, услышала, как открывается молния палатки по соседству с моей. Шорох, щелчок колесика зажигалки… еще щелчок, сдавленные ругательства — очень знакомым голосом. Сквозь слой тента мелькнул огонек, послышался глубокий вздох. Я тоже вздохнула и вылезла из палатки, шарясь по карманам в поисках сигарет. — Не спится? — Заснешь тут, пожалуй, — стуча зубами, выдала Агата Евгеньевна и закашлялась от очередной глубокой затяжки. Внимательно посмотрела на тлеющую сигарету и с отвращением ее выбросила. Я убрала свои сигареты обратно, поняв, что покурить за компанию уже не получится, и уже вторую ночь подряд приглашающе указала на вход в свою палатку. Агата Евгеньевна не стала спорить, и, кажется, на этот раз легла даже ближе. Следующей ночью я проснулась от звука открывающейся молнии уже на моей палатке, а потом что-то теплое, гибкое притиснулось вплотную и уткнулось холодным носом в шею, так что мне немалых усилий стоило не заорать. Сдержав первый порыв, я развернулась, расстегнула свой спальник и притянула к себе или спящую, или притворяющуюся спящей Агату Евгеньевну, и практически обвилась вокруг нее. Наутро она выглядела смущенной, однако по ее взгляду было видно, что как-то объяснять свое поведение она не собирается, поэтому я решила ей помочь. — У Вас приступы лунатизма? — очень серьезно спросила я, смутив ее еще сильнее. — Возможно, — ухватилась она за подсказку. — А Ваш следующий приступ может как-нибудь прийтись на время, когда я еще не успею заснуть? — продолжила я тем же серьезным тоном и получила в ответ полный возмущения взгляд. Тем не менее, с того дня палатка Агаты Евгеньевны использовалась исключительно как склад для хранения вещей.***
Я убегала от чего-то пугающего, рычащего, гривастого, и ноги не слушались, и горло царапало от попыток закричать. «Сон!» — мелькнула спасительная мысль, я вцепилась зубами в запястье — и почувствовала боль. Паническое «не сон!» — и я кусала запястья снова и снова, почему-то на что-то надеясь, а страшное приближалось, рычало, а ноги как будто увязли в песке, а руки словно стали закованы в кандалы, и я… Проснулась. Надо мной нависла гривастая тень, и что-то удерживало мои запястья. Я зарычала и рванулась вперед и вбок, опрокидывая тень, прижимая локтями и предплечьями к земле. Я не могла освободить руки — и на инстинктах наклонилась вперед, к чужому горлу, чтобы вцепиться в него зубами. — Хватит! — голос, родной, спокойный, властный, и не менее родной запах коснулись сознания одновременно. Я застыла в миллиметрах от ее шеи, тяжело и хрипло дыша, стряхивая остатки кошмара, а она уже гладила меня по спине и волосам, как будто успокаивала большое испуганное животное. А потом моих губ что-то коснулось, и я замерла, не сразу сообразив, что она меня целует. Она сразу же отстранилась, но я не могла позволить, чтобы все закончилась так, и сама нашла ее губы, касаясь их осторожно, даже нежно — пока она не укусила меня и не разорвала поцелуй. — Ты… хочешь? — проще всего было ответить «да», но… — Я не знаю, — так же тихо призналась я, — К Вам это иначе чувствуется. — Как же? — Как будто под ребрами что-то очень горячее, обжигающе горячее, и как будто это слишком невозможное, — я частила, словно боясь не успеть, глотая слова, ставшие вдруг такими беспомощными и невыразительными, — Иногда мне кажется, что оно меня сожрет, сожжет… А бывает, что оно греет, и нет ничего приятнее, и… — Спи, — прошептала она, укладывая мою голову у себя на груди, — спи… И я заснула, слушая, как гулко, спокойно и ровно бьется ее сердце.***
А в ночь перед отъездом начался шторм. Агата Евгеньевна беспокойно ворочалась, и за час до рассвета вдруг стала выбираться из спальника. — Курить? — недоверчиво и сонно уточнила я. Она хмыкнула. — Купаться. — С ума сошли! — остатки сна слетели, и, вскочив, я схватила ее за руку. Она не стала вырываться, только тяжело вздохнула. — Послушай, я уже в том возрасте, когда могу себе позволить безрассудства, которые не допустила в своей слишком серьезной юности. У меня, может, эротическая мечта такая — хоть раз в жизни искупаться ночью в шторм. — Проблема в том, что такие эротические мечты обычно и сбываются раз в жизни, — зашипела я, уточняя: — В последний раз. Я Вас туда не отпущу. — Неужели? — иронично спросила она, и я поняла, как невозможно нелепо звучало мое заявление. — Пожалуйста, — тихо попросила я. — Отрицание, гнев, торг, — невозмутимо перечислила она и неожиданно закончила: — Пойдем со мной? Я не успела подумать, как мои пальцы уже сами нащупывали молнию спальника. — Принятие, — с явным удовольствием в голосе констатировала Агата Евгеньевна. На берегу она без малейшего смущения сбросила с себя одежду и с разбега бросилась в волны. Не раздумывая, я нырнула следом — и меня тут же сбило с ног, бросив на каменистое дно, а в нос забилась соленая вода. Не без труда я снова встала и со страхом огляделась, выискивая Агату Евгеньевну. Мелькнул ее профиль, блеснули в лунном свете потемневшие от воды волосы — и в следующий миг волна накрыла ее с головой. Кажется, я закричала перед тем, как броситься к ней, и нырнула, слепо шаря руками под водой; но Агата Евгеньевна сама нашла мою руку, и оттолкнувшись от дна, мы вынырнули вместе. Я успела увидеть ее глаза и горевший в них безумный восторг, когда нас накрыло очередной волной. И это уже не было страшно — мы крепко держались за руки, и в какой-то момент я подумала, что совсем не против, если все закончится так. Нас бросало из стороны в сторону, то затягивая в глубину, то выталкивая на мелководье, пока с силой не выбросило на берег. Мы лежали, все опутанные водорослями, пытаясь отдышаться, и почему-то смеялись; а потом она, приподнявшись, склонилась надо мной, и в ее потемневших глазах плескалось отчаянное веселье и что-то еще, что я не могла определить, но отчего-то внутри у меня все сжалось. А потом она что-то сказала, и я не сразу поняла, что именно — так безумно было было слышать это слово именно от нее: — Пожалуйста… В шаге от нас безумствовало море, в стороне рокотал гром и небо раскалывалось ослепительными трещинами молний, а я бесконечно целовала женщину, ставшую для меня всем.***
— Знаешь, а это ведь то самое место. Ну, из снов, — обращаться к ней на «ты» было немного странно, но при этом так естественно, что я ни разу еще не сбилась. Агата пожала плечами: — Очень может быть. Море успокоилось на рассвете, и мы, уже одетые, сидели на скале, наблюдая, как поднимается из воды еще по-летнему красное солнце. Полоса света доползла до нас и, когда она высветила небольшой и удивительно ровный участок известняковой породы, у меня возникла странная идея. Я пошарила по бесконечным карманам и вытащила нож. — Зачем? — Увидишь. И она молча смотрела, как я, вдавливая лезвие в известняк, высекаю на нем: ΑΓΑΘΗ ΚΑΙ… — Как там мое имя на греческий перевести? — Стесиклея, — ответила она, на самое мгновение задумавшись, — Ты ведь в курсе, что это будет выглядеть как надгробная надпись? — Пусть. Через «эту»? — Разумеется. Она больше не спорила, но, когда я завершила свой акт вандализма, молча забрала у меня нож и, примерившись, начала писать что-то сверху. Когда она закончила, я оценила абсолютно все: и выбранный глагол, и совершенно непристойный в контексте недавних событий имперфект, и… — А почему датив? У этого глагола же управление аккузативом? — Садись, пять. А с сентября возьмемся за диалектологию, потому что это — лесбосский аккузатив. — А, ну раз лесбосский, — с глубокомысленным видом покивала я и вдруг замерла, поняв, что именно я сейчас услышала: — С сентября?.. Ты же… — Я, конечно, остаюсь в Питере, — она сказала это как само собой разумеющееся, и только подрагивающие уголки губ показывали, что лицезрение моей изумленно-радостной физиономии доставляет ей удовольствие. А потом мы вернулись в лагерь — нужно было собрать вещи перед отъездом, — оставляя за спиной море, рассвет, скалу и вырезанное в известняке «ΕΝΘΑΔΕ ΚΑΤΕΦΙΛΟΥΝΤΟ ΑΛΛΗΛΑΙΣ ΑΓΑΘΗ ΚΑΙ ΣΤΗΣΙΚΛΕΙΑ»**.