Латай меня на бой, лакай ты мою кровь

NC-17
Завершён
634
20
Пэйринг и персонажи:
Размер:
406 страниц, 124 431 слово, 19 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
634 Нравится 485 Отзывы 209 В сборник

повернись спиной, и я (не) приложу к ней ладонь.

Настройки
Примечания:
Чэн боится, что мальчишки не окажется в квартире, когда открывает входную дверь. Логика фыркает ему в лицо: куда он в таком состоянии уйдет, ты его видел вообще? Но в Рыжем логики столько, сколько такта, совести или страха. И остается только надеяться, что инстинкт самосохранения не даст ему уйти. Или что уходить он не захочет. Но Чэну все равно несвойственно страшно — несильно, негромко, но все-таки. Страшно, когда он утром уходит в магазин, пока Рыжий все еще спит. Страшно оставлять его в квартире одного. Страшно, что сейчас его здесь не окажется. Он, думает Чэн, закрывая за собой дверь, вскрывает меня. Лео выбегает в коридор, тычась носом в его руку, удерживающую пакет с продуктами, и Чэн несколько секунд вслушивается в звуки квартиры. И это действительно небольшой припадок — слышать чужое присутствие в нетронутых жизнью стенах. Рыжий остался. Он все еще здесь, в его квартире. Чэн останавливается в дверном проеме кухни, глядя, как мальчишка сидит на стуле, упершись локтем в стол и подперев голову рукой, и читает что-то на телефоне. Он выглядит уставшим, но до ненормального живым — даже вот так, с пластырями на руках, с бинтами под еще одной ксинговской футболкой, с фиолетовыми подтеками в районе губ и бровей. — Что ты здесь делаешь? — спрашивает Чэн, ставя пакет с продуктами на стул. — И тебе доброго, бля, утра, — огрызается. — Сижу. Нельзя? — Тебе нужно соблюдать постельный режим. Мальчишка раздраженно фыркает, сразу же морщится — видно, от движения разбитой губы. Чэн оглядывает его сверху-вниз, снизу-вверх, по диагонали. Цвет лица более здоровый, чем вчера, глаза болезненные и уставшие. Но он жив. И жить будет. И, судя по всему, восстановится куда быстрее, чем Чэн ожидал. — Ага, — буркает Рыжий. — Забери у меня телефон за непослушание. — Заберу, если надо будет, — собственный тон выходит серьезным и стальным. — Тебе нужно много отдыхать сейчас, а не показывать свой норов. Мальчишка цыкает и закатывает глаза — невероятно. Невероятно, невыносимо. В хорошем и плохом смысле. Потому что это безгранично очаровательно, и короткое движение глазных яблок на фоне его разбитого лица — показатель того, насколько Рыжий живой, насколько он горячий изнутри. Насколько сам Чэн на его фоне холодный. — Через несколько часов приедет Чжо, — говорит Чэн. — Нихрена себе честь, — хмыкает. — Ты где был? — заглядывая в пакет. — Купил продуктов. — Ты готовить умеешь? — вздергивает бровь и снова слегка морщится. Чэн клонит голову, вглядываясь в его лицо — хмурое и упрямое, как у ребенка. Понимает, что бессмысленно пытаться, что никакая родительская роль, которую он чисто теоретически может примерить, здесь не поможет. Чэн скажет ему побольше лежать и отдыхать — и мальчишка назло просидит на кухне весь день. С ним не сработает. С ним и не нужно. По себе знает. Попытка натянуть на кожу родительскую модель поведения — это прерогатива Би. Его фишка в отношениях с Ксингом, его прокол в отношениях с Чэном. Чэн знает, что для таких, как Рыжий, нет ничего хуже жалости. Такие, как он, лечатся возможностью быть способным, быть живым. Внезапно с этим становится сложно смириться. Но он все равно отвечает: — Ты умеешь. — Хера с два, — шипит Рыжий. — Я тебе не кухарка. — Ты уже однажды приготовил мне завтрак. В чем проблема сейчас? — Да мне вчера, блин, чуть голову не оторвали! — Тогда ты должен лежать в кровати, а не сидеть здесь. Грудь мальчишки вздымается в одном напряженном и злобном вдохе, а зубы сжимаются. Чэн хмыкает. Думает: попался. — Ладно, — рыкает Рыжий. — Че ты там купил? — Всего понемногу. Приготовь то, чего хотел бы сам. — Нихрена, — серьезно и хмуро. — Что? — Скажи мне, чего хочешь ты. Почему-то это бьет — то ли ниже пояса, то ли по лицу, то ли в сердечную мышцу. Чэн чувствует, как клацают собственные челюсти, и коротко сглатывает, вглядываясь в лицо Рыжего. Он меня вскрывает. Он меня вскрывает, вскрывает, вскрывает. И долгое — показательное и обезоруживающе — время не может придумать ни одного ответа. Думает: попался. У него вся жизнь наоборот. Ему несложно смотреть на мертвого человека, несложно принимать удары ножей в плечо и пулевые в районе бедра, ему несложно наблюдать, как разлагается мир вокруг — и принимать в этом перманентном разложении непосредственное участие. Иногда Чэну кажется, что он кроме грязи ничего не умеет. Но этот выбор — скажи, чего хочешь ты — ставит его в тупик. Чэн отвык чего-то хотеть. У него редко спрашивали. — Сделай шакшуку, — говорит он, чувствуя скачок собственного пульса. — Ты… ты ел в прошлый раз? — хмурится. — Да, — честно кивает. — Мне понравилось. — Подожди, — отряхивает голову. — Тебе… понравилось? Чэн коротко щурит на него глаза. — В ней был яд, который не подействовал? — и клонит голову. — Ага, — то ли фыркает, то ли язвит. — Подействовал. Окей, сделаю. Чэн раскладывает продукты из пакета, оставляя на столе необходимое для шакшуки, пока Рыжий достает с верхних ящиков миски и сковородки, о существовании которых он сам давным-давно забыл. Движения его скованные от боли, но упрямые до безрассудства. Настолько, что Чэну каждую секунду хочется оборвать этот спектакль, отправить мальчишку спать. Он себе не позволяет. Это лишь приблизит неизбежное. За окном впервые за долгое время беспощадно светит солнце, и мальчишка выглядит невыносимо правильным на его кухне, вписывающимся всеми своими углами и неровностями. И это — чистым на грани боли и спокойствия, на грани тревоги и расслабления. Между имитацией счастья и самим счастьем. Чэн украдкой на него смотрит. Замечает, что сечка на губе слегка приоткрылась — маленькая капля крови повисает на границе. Он тянется рукой к лицу Рыжего автоматически, словно под влиянием инстинкта, но тот вдруг дергается. Глаза его широко раскрываются, губы кривятся — и в следующую секунду он так резко, что предугадать было невозможно, толкает Чэна в плечо. В правое. На физическом уровне это не так больно, как на любых иных, но Чэн все равно коротко шипит, чувствуя импульс по уже почти зажившей, но все еще ране. Ладонь автоматически прижимается к теплому месту под ключицей, и он делает шаг назад, следя взглядом за тем, как ломается лицо мальчишки: из оскала его губы сжимаются в плотную полоску, капля крови все-таки стекает вниз, а брови сводятся на переносице. — Блять, — и его подбитый голос. — Я не хотел, я… — Это было глупо, — автоматом. — Но все нормально. — Да нихрена, — рычит, мнется на месте. — Сука, — трет переносицу. — Все в порядке. Я серьезно. Громкий выдох мальчишки разрезает теплое пространство кухни, когда тот сжимает сбитые и перетянутые бинтами кулаки, тупит взгляд куда-то в ноги. Дышит тяжело — живой, невыносимо горячий даже несмотря на это расстояние. Чэн хочет сказать, что все в порядке, еще раз. И еще, и еще, и еще — пока тот не поверит. И он почти открывает рот, когда Рыжий вдруг делает шаг вперед. И медленно поднимает руку к его груди. И кладет раскрытую ладонь поверх его собственной кисти на месте раны. — Болит? — спрашивает, смотря куда-то Чэну в грудь. — Нет, — это технически даже не ложь. — Хватит. Мне. Пиздеть, — полурыком, и пальцы его сжимаются. — Хватит. Скажи, блять, честно. Просто не до конца правда. Рыжий — это аутопсия. Лоботомия при жизни, без анестезии. Рыжий запускает пальцы, измазанные в крови, глубоко ему в мозг — и копошится там, перекручивает извилины, меняет местами полюса и доли. Вскрывает. Растапливает, и Чэн чувствует, как становится горячо изнутри — пламя болезненно облизывает внутреннюю сторону ребер. Я не хочу, чтобы ты дрался. Я не хочу, чтобы ты дрался. — Немного, — признается Чэн, медленно вдыхая его запах. — Ну и? — вздергивает голову, заглядывая в глаза. — Охренеть сложно было? — Нет. — А если честно? Я не хочу, чтобы ты дрался. Не возвращайся туда. — Да, — и тянет в сторону левый уголок губы. — Значит, — бурчит Рыжий, — надо больше, блин, тренироваться. Послушай меня. Чэн глубоко вдыхает, обжигаясь запахом ветра. И все-таки вытирает ему подбородок подушечкой большого пальца.

*

— Ты что, ебанулся? Рыжий опасливо забирает из рук Чэна пакет с одеждой — абсолютно новой, только-только из магазина. Без ценников. Огромный, мать ее, пакет. Даже сверху можно увидеть, что там лежит какой-то худи ярко-желтого цвета. Футболки: белая, желтая, красная, черная. Какие-то штаны. Еще что-то желтое. Целый. Пакет. Сраной. Новой. Одежды. — У меня не бесконечные запасы от Ксинга, — отвечает Чэн. — А ты здесь надолго. — С какого это хера я здесь надолго? — огрызается. — Потому что я так сказал. Рыжему хочется — чисто по привычке — открыть рот и… что-нибудь. Выматериться на него. Послать его нахуй. Обозвать его ублюдком, мудаком, скотиной — сказать, вбить гвоздями в голову, что он ему не собака, не дите, не мальчик-для-пожалеть. Формулировка царапает его глубже, чем наверняка сам Чэн ожидает, и он вдруг чувствует сжимающиеся стены клетки. Но Рыжий почему-то молчит. Вспоминает вчерашнее утро: его «все в порядке», «все нормально». Его «немного» и его «да». Он так не сделает. Он не станет так делать. И выдыхает, сжимая в руках пакет. Повезло, что до боя с Акулой он успел отложить достаточно бабла со смен на складе и самой Арены, чтобы действительно позволить себе спокойно прийти в порядок без истерической необходимости брать-лопату-и-хуярить. Рыжий сдается — перед ним, перед ними, перед этой бестолковой пустой квартирой и перед своим разбитым лицом. Перед желанием быть дома, даже если это иллюзия. — Спасибо, — хмуро говорит он, уводя взгляд на шмотки. Какого черта в этой одежде так много желтого цвета?

*

— Что ты делаешь? — спрашивает Чэн, глядя, как Рыжий натягивает толстовку. — Брейкданс танцую, — рыкает. — С тобой пойду Лео гулять. — Тебе еще слишком рано... — но мальчишка перебивает: — Что рано? — зубы его скрипят, а взгляд темнеет. — На улицу выходить? Уймись, Чэн, ты мне не мамка. И я в порядке. Я, знаешь, всю жизнь с таким состоянием справляюсь, не сдох еще. — Я просто хочу, чтобы ты побыстрее восстановился. Это все. Мальчишка тяжело выдыхает, прикрывая глаза, как будто стараясь вспомнить все его слова про контроль, про сдерживание злобы. Чэн вдруг отчетливо видит в нем самого себя — испуганного до дрожи от идеи, что кто-то может увидеть тебя слабым. И это плохо. Плохо настолько, что хочется свернуться в клубок. В этой игре никому не суждено выиграть. Они больше не по разные стороны баррикад, но на разных полюсах желаний. — Свежий воздух помогает восстановиться, в курсе? — спрашивает мальчишка. Не возвращайся. Я не хочу. И не могу. — В курсе, — отвечает Чэн, и они идут гулять Лео вместе.

*

Ксинг, забегающий в гостиную, похож на хаос в прямом смысле слова. Он запыхавшийся, красный и мокрый насквозь от проливного дождя. Дышит тяжело, словно бежал до квартиры Чэна прямо с Арены. Глаза у него бешеные, а взгляд — по каждой клетке пропитанный чистым волнением, от которого у Рыжего сжимается трахея. — Привет, — застывая посреди гостиной. — Господи, слава богу, что ты жив. И в следующую секунду дергается вперед, к нему. И обнимает — мягко и аккуратно, зная, что нельзя задевать раны, но вкладывая в это объятие слишком много всего. Рыжий половину из этого не понимает, а половину — вряд ли заслуживает. Собственная рука неловко хлопает Ксинга в районе плеча, и пальцы начинают стыдливо подрагивать. — Эй, — сдавленно говорит он. — Ну все. Эй. Все норм. — Извини, — выдыхает Ксинг и, отрываясь, садится в кресло напротив дивана. — Ты… — откашливается. — Ты че, бежал? — Ну да, — хмурится Ксинг. — Я волновался. Рыжему практически хочется попросить — приказать — его заткнуться. Потому что странно и вряд ли оправданно. Цепь событий, наконец-то закрытая арка: от Рыжего, избивающего Ксинга, до Акулы, избивающего Рыжего за это. Или не совсем за это — просто чтоб не выебывался. Круг сомкнулся, каждый получил по заслугам, и поэтому Ксингу не из-за чего — незачем — волноваться. У него, в конце концов, в жизни причин для волнения слишком много, чтобы включать в эту схему еще и Рыжего. Но вот он здесь. И в глазах его — концентрат. Рыжий хмуро оглядывает его лицо, цепляясь взглядом за полоску пластыря на шее, мокрую от дождя и отлипающую от кожи. Немного клонит голову, чтобы всмотреться получше, и по округлой обугленной форме понимает, что это не просто царапина. — Что это? — кивает он Ксингу на шею, и тот опасливо прикрывает ее ладонью. — Э-э… ничего. Ты как себя чувствуешь? — Ксинг, бля, покажи, — и дергает его за руку. Ксинг оскаленно пытается сопротивляться, но побитая морда и тело Рыжего играют на руку — тот чисто физически не сможет сейчас дать отпор, не сделав в ответ больно. И поэтому рука его беспомощно опускается, пока подушечки указательного и большого пальца перетирают мокрую сердцевину отклеившегося пластыря, и Рыжий смотрит на ожог. Сигаретный. Точечный поцелуй огонька почти что в сонную. — Это… — горло сдавливает. — Что это? — Ну, — нервно усмехается Ксинг. — Мама решила затушить об меня сигарету. Но сказала, что это будет как бы на Новый Год и на день рождения. Рыжий сглатывает, застывая в неудобной позе на диване. Не оценивает шутку — едва удерживается от того, чтобы наорать на Ксинга за нее. Нарочно не моргает, чтобы за закрытыми веками не представлять себе эту картину, не ставить себя на его место, потому что это за гранью его понимания и его крохотного мирка. Но образ Юи, которая вдруг тушит сигарету о его собственную шею, громко проносится перед открытыми глазами. Бьет сильнее, чем способен Акула. Чем что угодно. — Пиздец, — выдыхает Рыжий. — За что? — осекаясь сразу же от глупости вопроса. — Рыж, все нормально, — вздергивает брови Ксинг. — Это, ну… не впервой. — Что? Ксинг тупит глаза в пол, наверняка неосознанно ездя челюстями. Рыжий практически слышит, как скрипят весы, взвешивающие решения в его голове: говорить или нет, открыться или скрыться. Или вскрыться. В конце концов Ксинг выдыхает, словно сдаваясь, и оттягивает ворот своей футболки, оголяя плечо. Россыпь точек-ожогов под ключичной костью стреляет Рыжему в голову. Он хаотично пытается их пересчитать. Раз, два, пять. Восемь. Два из них слиплись в один. — Что это за пиздец, Ксинг, — выдыхает он почти на пределе тишины своего голоса. — Ну, — пожимает плечами, поправляя футболку. — Моя жизнь? — усмехается. — Это… — голос хрипит невыносимо сильно. — Это реально все она? — Да, — кивает. — Ну, может, не совсем она. Знаешь, она трезвая и она пьяная — два сильно разных человека. Ты, ну, не думай, что это у нас типа в порядке вещей. Это прям уже когда белка приходит. — Часто же она, блять, приходит, — сдавленно. Ксинг грустно улыбается, и Рыжему хочется то ли обнять его, то ли свернуть ему шею. За все. За эту улыбку посреди апокалипсиса его жизни. За тот смех во время их первого нормального разговора. За то, как он фотографирует сраные вишневые деревья в саду Чэна — и каким солнечным кажется его лицо. За его существование. За то, что Ксинг улыбается ему после того, как его мать тушит о него сигарету, пока сам Рыжий хочет вскрыться, только представляя себе эту картину. Она нереальна. Она практически инопланетная — это же… мама. В его недолгой жизни, обгаженной улицами и драками, встречалось много людей, поломанных отцами. Он сам — поломанный отцом. Но никогда — матерью. В его хрупком мирке этого просто не может существовать. — Рыж, все норм. Бывает. Я, знаешь… лучше, чтобы я, а не они. — Не говори такой херни, — рыкает. — Это… это ненормально. — Да, — кивает. — Но это то, что есть. Все, харэ. Скажи, как ты? — Да в порядке я, — отмахивается. — Этот хуесос слишком хуесос, чтоб меня добить. Глаза Ксинга расширяются, и он смеется с восхитительно удивленным выражением лица, словно Рыжий только что сказал что-то невероятно крутое. И — это невозможно. Невозможно не улыбнуться, пусть и криво, пусть и больно, в ответ. Невозможно не впитать, не украсть кусочек его желания жить, а не выживать. Грудину Рыжего прошибает неконтролируемым порывом сказать ему «спасибо». Уши от смущения почему-то начинают гореть. — Блин, Рыж, ты дрался очень как круто! — вспыхивает Ксинг. — Я стоял и охреневал. Ты от него так уворачивался, а он даже не мог удивленной морды удержать, и ты ему даже лицо разбил. В общем, круто. Это было реально как в «Левше» каком-то. — Не перехвали, — буркает Рыжий. — Че с ним вообще, не в курсе? — Не, — качает головой. — Ну. Вряд ли он вернется. Невелика потеря. Он не очень выгодный боец в плане зрительского интереса. — Ага, — качает головой Рыжий. — Еще и уебок. — Ну, — фыркает Ксинг. — Я ни на что не намекаю… но вспомни наше знакомство. Блять, думает Рыжий. Ну да. Ксинг шутит, но стыд за тот случай накатывает внезапной и беспощадной волной. Рыжий понимает, что без толку уже об этом думать: все вопросы решены, извинения сказаны, а последствия приняты. Но он смотрит на точку сигаретного ожога — и поверить не может, что однажды сам его так же, как и Акула, избил там, в сердцевине Арены. — Я же уже извинился, — буркает Рыжий. — А я ничего и не говорю. Но ты мне снова должен. — За что? — вздергивает обе брови. — Я охренеть как переволновался! — вскидывает руки, и Рыжий усмехается. Придурок. Просто невыносимый придурок. — Ты… — откашливается. — Ты реально сказал Би закрыть ебальник? — Ага, — почти гордо кивает. — И даже не получил за это по морде, прикинь? — Вот бы мне так, — качает головой Рыжий. — Би тоже охренеть как переволновался. Чэн тем более. Рыжий коротко морщится, не понимая из-за чего. Может, от боли, потому что его тело лечится активно и агрессивно, но все еще кусается каждой своей частью. Может, от осознания, что он действительно в квартире Чэна — и не выберется отсюда, пока не восстановится хотя бы на пятьдесят процентов. Может, из-за того, что не хочет отсюда выбираться. — Не стоило, — буркает он сам себе под нос. — Жить же буду. Ой, бля. Ему становится смешно, когда Ксинг злобно раскрывает глаза, набирает полную грудь воздуха, чтобы то ли выматериться, то ли просто заорать во весь голос, но не успевает — входная дверь шумно раскрывается в коридоре, и даже из гостиной Рыжий слышит недовольное — дождем, жизнью — ворчание Би. Ксинг бросает ему на-этот-раз-тебе-повезло-живи-пока взгляд, оборачиваясь на Би. Тот хмуро оглядывает их обоих с порога гостиной. Он практически насквозь мокрый — капли проливного дождя стекают с его коротких серых волос, бегут дорожками по вискам. Воспоминанием-вспышкой его рычащий голос, когда Би пытается оттащить Акулу. Почему-то получается у него не с первого раза. — Ну что ты, несчастье? — фыркает тот, проходя в гостиную. — Жив? — Жив, — кивает Рыжий. — Куда я денусь. — О, уже никуда, — скалится. — Ты теперь у нас посвященный в чмони. — Эй! — вспыхивает Ксинг. — Сам ты чмоня, блин. — А меня никогда какой-то говноед в пол Арены не вбивал, я не чмоня. А вот вы оба просто охренеть какие говножуи. Свали, дай бате присесть, — тыкает он Ксинга в плечо и, когда тот хмуро встает, садится в кресло на его место. — И сгоняй сделай кофейку. — Ты издеваешься? — рыкает Ксинг. — Я пришел проведать своего друга, а не делать тебе кофе. Би тяжело вздыхает, и Рыжему снова становится смешно. — Три. Два. Два с ниточкой, — и Ксинг, закатывая глаза, смывается на кухню. — Неужели. Рыжий хмыкает себе под нос, бросая взгляд на окно, в стекло которого беспощадно долбит непрекращающийся ливень. Он действительно не помнит, чтобы когда-то сезон весны был таким. Наверное, погода чувствует пиздец в его жизни. Наверное, плачет вместо него. — Тебе охренительно повезло, малой, — говорит Би, тоже глядя в окно. — Ага, я в курсе. — А теперь расскажи мне, что пошло не так? Коротко ежится, хмурясь и избегая зрительного контакта с Би. Это все еще загадка дыры — как именно Акула умудрился в один момент занять лидирующую позицию, перехватить контроль, стереть в порошок все его старания. Потому что сам Рыжий был сосредоточен до предела — не слушал толпу, игнорировал желание бросить взгляд вверх, на Амфитеатр. И все равно получил пизды. Возможно, здесь в любом случае — как бы ни старался. — Хер знает, — жмет плечами. — Сам не понял. — Ладно. Я был уверен, что ты просрешь. — Спасибо, бля, за поддержку, — огрызает Рыжий, и Би фыркает себе под нос. — Я и не пытался тебя поддержать. Но вначале — заебись. — Что? — вздергивает и голову, и брови. — Дрался. Заебись было. Хвалю. Поэтому вдвойне обидно, что проебался. — Пошел он нахуй. Би смеется практически беззвучно, немного прикусывая язык клыком, и Рыжему становится легче раз в пятьсот. Даже, кажется, не так сильно болит вообще все, что может болеть. Он внезапно задумывается, как эта ситуация разрешилась бы в Ниве — наверняка он бы остался лежать там, на небольшом ринге, до последнего вздоха. Возможно, он должен быть охренеть как благодарен. Так и есть. Даже если он не может произнести этого вслух.

*

— Откуда это? — доносится сбоку, и Чэн отрывает взгляд от экрана плазмы. Косо смотрит на Рыжего, сидящего на диване по правую руку и указывающего ладонью в районе своей же шеи. Уставший после целого дня в Арене, бесконечного количества бумаг и гундежа Би по поводу и без, Чэн даже не сразу понимает, что тот имеет в виду, пока фантомная боль поцелуя скалы не вспыхивает в районе сонной артерии. Коротко смотрит на Лео, лежавшего посреди огромного черного ковра. Снова на Рыжего — сколы-сечки на лице, бинты через пальцы. — Тянь, мой брат, нашел Лео, когда был совсем маленьким. Двенадцать лет назад. Он тогда ушел из особняка, и я его потерял. Долго не мог найти, пока не пришел к реке. Увидел, как он, сжимая Лео, стоит посреди бушующего потока. Полсекунды моргания достаточно, чтобы эта картина-травма, разделенная на двоих, снова всплыла перед глазами. Чтобы сердце, уже двенадцать лет тяжело качающее кровь, зашлось в привычном приступе первородного страха — никогда не забудешь, никогда не простишь. — И, когда я рванулся их вытаскивать, нас снесло течением. Тянь и его маленькие ручки, сжимающие кремовую шерсть Лео. Мокрые волосы, застилающие глаза, и бесконечно смелый взгляд — детский и переполненный до краев простым человеческим желанием спасти чью-то жизнь. Обрести тепло, прикоснуться к теплу. Полезть ради этого в сметающий агрессивный поток. — И? — тихо спрашивает Рыжий, и Чэн понимает, что молчал слишком долго. — Мне полоснуло краем камня по шее. — И после этого ты говоришь мне, что я родился в рубашке? — невеселый смешок. Чэн иногда — в самые плохие времена — задумывается, что случилось бы, окажись эта рана чуть больше, чуть глубже. Чуть в другом месте. Не успей он с Тянем и Лео на руках добраться до дома, чтобы нормально остановить пульсирующую толчками кровь. Задумывается, что стало бы с Тянем, что стало бы с Лео. Было бы им по итогу хуже или лучше. — Видимо, мы оба, — говорит, крадя у мальчишки взгляды. — Ага. На нас обоих — как на собаках. Это правда — к сожалению, увы, к трагедии. Сейчас, спустя шесть дней, Рыжий выглядит более-менее нормальным. Почти не кривится при движениях, а отеки на лице спадают, красно-фиолетовый цвет синяков выцветает в желтый. Чэн не знает, чем вызвано агрессивное желание его тела восстановится как можно скорее — юным возрастом, или хорошим уходом благодаря Нин и Чжо, или тягой к жизни, или неспособностью не драться. Привычкой заживать быстро — как собака. У дворняг нет роскоши отлеживаться слишком долго. Чэн иногда забывает, откуда Рыжий родом, какой он на самом деле — в своей сердцевине, позвоночнике, по своей внутренней сути. Кем он рос, как выстраивал себя двадцать лет. Легко забыть, что мальчишка бесконтрольно дикий, что сейчас его на месте удерживает только непонятные внутренние мотивы, а не раны на теле. Забыть, что Рыжий не примет помощь, альтернативы. Здесь, в собственной гостиной, пока на экране идет очередной фильм про зомби, очень легко обмануться — представить, что мальчишка всегда был спокойным, был рядом. Был тихо, прямо как сейчас. Представить, что Чэн может сказать ему чего-то не делать — и он действительно послушается, вправду не сделает. Но таймер запущен. Счет идет на дни. Спустя шесть после падения Рыжий уже крепко стоит на ногах. Спустя еще неделю или больше он спросит, когда сможет выйти на Арену. У Чэна все еще есть время, чтобы попытаться сделать выбор. Зная, что Рыжий — это цугцванг.

*

Лысый: доброго полудня, горгулья Лысый: ну как ты там? Рыжий лениво смотрит в переписку, откидывая голову на спинку дивана. Вспоминает, что ему стоит выпить таблетки — что-то там для работы почек, он в подробности не вдавался, бессовестно делегировав всю мороку на Чэна, раз тому в жопе зудит от желания поиграть в доктора. Спустя неделю его существования-восстановления в этой квартире он начинает просто невыносимо скучать. Без дела, без Чэна до самого позднего вечера. Они с Лео оказываются запертыми в безликой коробке, и это — залупа. Он находит себе тысячи оправданий, откапывает в голове миллионы причин. Мэйли лучше не видеть его таким. Пусть они с Лысым побудут наедине. Если он вернется — тот будет волноваться, бегать вокруг, как курица, и раздражать всех вокруг, в том числе и самого Рыжего. Здесь есть Лео. Здесь есть все эти таблетки. Зачем куда-то ехать, если отсюда не выгоняют — если здесь, в просторах пустой квартиры, восстанавливается легче, чем в их пыльной конуре. Зачем куда-то ехать, если здесь есть он. Вы: хуйней страдаю Вы: а ты? Здесь есть он, и это настолько плохо, насколько и хорошо. Рыжий просто благодарен тому, что практически весь день Чэн где-то пропадает: Арена, Пантера, с конями своими, хер его поймет. Он не спрашивает, не докапывается. Молча благодарит факт, что Хэ-мать-его-Чэн — взрослый дядька, который линяет на весь день и дает ему тем самым фору. Дает ему подышать. Потому что когда Чэн рядом — он забывает, как это делается. Потому что утром, когда Чэн сонно пьет кофе, Рыжий чувствует себя как пиздец. Потому что вечером, когда они с Лео встречают его в коридоре после работы, пиздец становится невыносимым. Ближе к ночи, пока по телеку снова идет какая-нибудь беспросветная срань, а Чэн рядом с ним на диване, с рабочим ноутбуком на коленях или виски в руке, Рыжий уже вообще не понимает, на что это похоже. Точнее, понимает. И это — хуже, чем пиздец. Лысый: на работе Лысый: буэээээ Лысый: завидую тебе чертиле Лысый: ты там отлжеиваешья пока я тут в долбильне!!! Понимает, как выглядит. Не знает, к чему приведет и зачем происходит. Потому что это все — беспросветная херня, заведомо проигрышная партия. Рыжий понятия не имеет, на что надеется сам, на что рассчитывает — если вообще на что-то рассчитывает — Чэн. Раньше он был не в состоянии разобраться в Чэне. Сейчас же не понимает их обоих — как концепцию, как случай. Не понимает себя. И каждый день, когда Чэн втирает ему мазь в синяки на спине, пока Рыжий старается вспомнить, что такое дышать, приходит эта мысль. Гремучая и ядовитая, говорящая: он пытается притвориться хорошим человеком, помогая тебе. Шипящая прямо в уши: он чувствует вину, поэтому держит тебя рядом, чтобы стало легче. Почти криком: ты — его индульгенция. Рыжий помнит, как Чэн говорит ему: если хочешь поиграть в хорошего человека, можешь помочь мне с выгулом Лео. Формулировка тогда его невыносимо выбешивает, пусть он и не знает, может ли действительно назвать самого себя хорошим. Может ли назвать Чэна человеком. И ему жаль, что внутреннему голосу нельзя разбить лицо и выбить парочку острых зубов, чтоб заткнулся. Ебаный пиздец. Вы: давай махнемся Вы: тебя пусть изобьют, а я пойду в твою долбильню Он чувствует себя нормально. Знал, что так будет. Недели все еще мало, но спустя две все будет в порядке — и этот карточный мирок их домашнего существования должен будет рухнуть. Россыпь карт соберется обратно в колоду в четком порядке. Все вернется к рутине: Арена, бой, контроль. Возможно, тренировки — раз уж Би так обидно, что он проебался. Возможно, Чэн снова сам возьмется его тренировать. Это передышка. Просто фора перед побегом. Лысый: не спс Лысый: в долбильне пожалуй получше Лысый: ты ваще когда домой Лысый: ? Рыжий выдыхает, вслушиваясь, как мягко храпит Лео во сне. Чэн придет часов через шесть, и поэтому у него полно времени, чтобы не заниматься ничем или заниматься херней. Впервые за очень-очень долгое время — последний раз, наверное, любой больняк во время школы. Наверное, нужно что-нибудь приготовить. Наверное, можно почитать. Наверное, можно подышать — еще шесть часов. Вы: хз Вы: думаю, через неделю Лысый: (ноу) хомо Вы: пошел Вы: ты Вы: в жопу

*

— Спасибо, — внезапно говорит Рыжий тихо-тихо, и Чэн задерживает выдох. Собственные пальцы, втирающие мазь в фиолетово-желтое пятно в районе правой лопатки, на долгих четыре секунды абсолютно замирают, и в какой-то момент почти кажется, что эта тихая фраза-признание ему причудилась. — За что? — все-таки спрашивает. — За все, — коротко пожимает плечами. — За то, что я не сдох, наверное. Это было бы моей виной и моей проблемой. Чэн медленно выдыхает, снова заставляя пальцы двигаться — кожа мальчишки горячая настолько, что жар просачивается в забитые мазью отпечатки пальцев. Ему хочется снова уткнуться носом в верхний позвонок, вдохнуть запах, но это разрушит хрупкий, вряд ли в перспективе выигрышный момент. Чэн и так несвойственно долго откладывал неизбежное. Поэтому он говорит: — Я не хочу, чтобы ты больше выходил на Арену. Спина мальчишки замирает под его пальцами. Рыжий даже, кажется, перестает дышать — грудная клетка совершенно не двигается, а в гостиной вдруг становится оглушительно тихо даже несмотря на работающий телевизор, как будто они оказываются в вакууме. Линия его плеч напрягается, пока Чэн всматривается в россыпь веснушек. Считает их, пока ждет ответа, который заранее знает. Десять, двенадцать. Девятнадцать. — Даже, блять, не начинай, — полурыком. — Я серьезно. — Я могу предложить тебе другую работу. — Я же сказал не начинать. — Шань, — кладя руку на основание его шеи. — Я серьезно. Чувствуя, как по линии позвоночника проносится дрожь. — Да? — фыркает мальчишка. — А че тогда Ксинг до сих пор не работает на этой пиздатой другой работе? У него ситуевина так-то еще хреновее, чем моя. Еще один. Рыжий — еще один человек в их неправильном неровном кругу, который решает использовать Ксинга как козырь в разговоре. И у него получается. И сейчас Чэн практически злится на Ксинга за то, что он такой, какой есть, и за то, какое влияние оказывает на Рыжего. Какой он, светлый и живой, дает пример. На фоне Ксинга всегда кажется, что не имеешь права жаловаться. Его история — показательный хаос, сотканный из лоскутов-историй, вброшенных как бы мимо дела. Джия, самая старшая из сестер, которая три года назад впервые попадает в проституцию и которую Ксингу удается оттуда вытянуть путем бесконечного потока боев. Сюин, которая после нервного срыва попадает в диспансер, из-за чего тот после боя с Псиной долго не возвращается домой. Аи, которую постоянно вызывают к директору, и ходить, кроме Ксинга, больше некому. Малышка Киао — ей всего девять. Сам Ксинг, который вместо нее принимает ожоги в шею. Би несколько раз предлагает ему деньги — и неизменно получает отказ. Потому что жизнь его — это унижение человеческого достоинства и убийство внутреннего ребенка. Двадцать три года подряд — сцена преступления все такая же кровавая, как и при рождении. И Ксинг научился жить, взрастив в себе гордость, которой его никто не учил. Он познал ее сам — через защиту сестер, через удары. И рядом с ним даже Чэну легко почувствовать себя слабым. Ксинг и Рыжий похожи — и это трагично больше, чем казалось в самом начале. Он пытается, зная, что не сработает: — Тебе необязательно равняться на Ксинга. Ты другой человек с другой историей. И я предлагаю тебе помощь, потому что хочу помочь. Потому что… — Не надо, блять, — говорит мальчишка. — Замолчи, пока не поздно, а? Нормально же общались. Спина под его пальцами напрягается. Двадцать шесть. Двадцать семь. Синяки-напоминания на спине мальчишки заживают быстро, но Чэн каждый раз, помогая тому с мазью, вспоминает слова Нин. Ее глаза. Разочарование и усталость на ее лице. Вспоминает подсохшие разводы крови на предплечьях Би. И как допускает этот бой. Как не говорит с Акулой лишний, но контрольный раз. И сбой сердца, и сбой легких. Двадцать восемь. Двадцать девять. — Подумай над этим. — Нет. Не пытайся меня контролировать. Дрессируй сраного Лео. Ему как раз не помешает. Тридцать три. Уже поздно. Уже — прости.

*

— Это че? — хмурится Рыжий, глядя на ноутбук. — Ноутбук. — Ну охуеть, а то я не вижу. — Зачем тогда спрашиваешь? Рыжий закатывает глаза, глядя на эту огроменную тварь, которую Чэн держит одной рукой и от которой мышцы его предплечья отчаянно напрягаются. Сразу замечает линию подсветки под корпусом — сто процентов херня для геймеров. Не хватает только клавиатуры, мигающей всеми цветами сраной радуги. И такой же мышки. И кресла с ковриком. Вообще все чтоб мигало дискотекой. — Это чтобы мне скучно не было? — фыркает, когда Чэн ставит ноутбук на стол. — Если хочешь, могу привезти тебе консоль. Подключишь к плазме. — Из особняка заберешь? — Куплю в магазине. Верхняя губа противно дергается, и Рыжий едва удерживается от того, чтобы скривиться. Да, конечно. Конечно — Чэн легко пойдет в сраный магазин электроники и купит блядскую консоль последнего поколения. Не сможет решить, что брать: Икс-Бокс или Плейстейшн — и по итогу просто возьмет обе. Нинтендо захватит чисто на сдачу с одной купюры. Потому что может. Потому что у него сраный особняк, конюшни из американского фильма и долбаный бассейн. Долбаный Роллс-Ройс Фантом. И все это загоняет Рыжего в угол толчком-напоминанием. Это забавно, когда их с Ксингом в качестве двух пиздюков привозят в эти хоромы — просто чтобы погуляли, побесились и потом меньше ебали мозг. Это прикольно, когда его везут на Порше домой — просто чтобы не сдох в подворотне. Но сейчас, в этой квартире и на расстоянии вытянутой руки, Рыжий как никогда чувствует разницу-пропасть между ними. Агрессивное течение реки между двумя берегами. В какой-то момент острый камень рассечет кому-то глотку. Чэн может купить все. Однажды Чэн попытается купить его самого. Предложит ему деньги, лишь бы не дрался. Предложит закрыть долг за ресторан — и не обеднеет. Потому что в мире бабки решают большинство из всех существующих проблем, и они оба это понимают. Потому что за наличку можно нанять кинолога, чтобы тот надрессировал твою собаку, и так же просто надрессировать человека — никого нанимать не надо вовсе. Потому что из-за желания денег у Рыжего давным-давно нет отца. Деньги — это всегда ловушка. Их никогда не получишь бесплатно. Рыжий повторяет себе: нет, нет, он не станет. — Во что бы ты хотел поиграть? — спрашивает Чэн, кивая на ноутбук. Ты же не станешь? — В Резидент-Шесть.

*

На этот раз у него не было шансов успеть. Чэн просыпается посреди ночи от пульсации за правым глазом, встречая пробуждение рваным выдохом и сжатыми челюстями. От правого глаза вверх к лобной доли растекается одна горячая волна, толкающаяся в такт сердцебиению, словно старающийся выбраться наружу паразит, и совсем без таблеток болит так сильно, что через секунду он упирается лбом в подушку, стараясь вжаться как можно сильнее. Хуже всего, когда приступы случаются во сне. С подобными уже ничего не сделать, никак их не купировать. Стискивает челюсти, вжимает голову в подушку сильнее, сильнее. Боли не нужно разрастаться, она уже оккупировала правую сторону головы, пока он не заметил — и настолько сильно, что Чэн чувствует скрип собственных зубов, борется с гадким желанием заскулить. Это один из тех редких приступов, во время которых кажется, что, если вырвать себе глаз, можно достать плотный комок нервов, можно облегчить, можно спастись. Выдох в наволочку действительно выходит похожим на скулеж. И его тошнит. Невыносимо. До туалета Чэн добирается в абсолютной темноте, не рискуя включить даже экран телефона, и выхватывает тусклую полоску света из-под двери комнаты Рыжего, когда оседает на колени и блюет в унитаз. Слюна вязкой полоской свисает с губ, и ему до отвращения хочется упереться пульсирующим лбом в пластмассу сидушки, чтобы немного охладить голову, но вместо этого он специально сует два пальца в рот, искусственно вызывая рвоту, чтобы кровь приливала к голове, чтобы немного смягчить боль за глазом. Проблеваться всегда на процент, но помогает. Чэн не позволяет себе быть слабым. Из него это желание — человеческое, абсолютно чистое — громко и резко выбивали все детство. Он его плохо помнит, не узнает в лицо. Но во время приступов панцирь трескается, сквозь его сломанные плиты пробивается обнаженная спина. И он жмурит глаза. И упирает лоб в сложенное на сидушке унитаза предплечье. И рычит сквозь зубы, пока рык не обращается в сдавленный скулеж. — Чэн, — совсем-совсем тихо доносится из-за спины. Он не слышал, как открылась дверь. Не слышал его приближающихся шагов. Едва слышит его голос сейчас за пульсом в висках. — Все, — заставляет себя прохрипеть, — нормально. Рыжий за его спиной, в темноте, молчит секунды три, растягивающиеся в вечность. — Нихрена это не нормально, — шепотом. И широко раскрытая ладонь на плечо — мягко, невесомо. И звук, с которым мальчишка присаживается рядом на корточки в широком туалете с выключенным светом. И его пальцы боязливым движением поглаживают рядом с воротником футболки, чуть задевая шею. — Что мне сделать, — тихо-тихо, без интонации. Не видеть меня таким. Не разочаровываться во мне. Но боль сильнее, чем это. Сильнее, чем он сам может вынести. — Гостиная. В аптечке. Нитразепам и суматриптан. Он не видит, но чувствует, как мальчишка кивает, чуть сильнее сжимая пальцы на его плече, прежде чем встать. Чэн приоткрывает глаза для того, чтобы с ударом под ребрами осознать: Рыжий не включает свет, ищет таблетки почти вслепую. Мысль превращается в бесформенную массу, когда его снова тошнит — и когда он снова блюет. Ему в такие моменты банально хочется не существовать. Потому что это страшно — то, как подводит собственное тело. Он выравнивает спину в любой из мыслимых ситуаций собственной жизни, но сейчас, в темноте туалета, не может заставить себя дышать ровно. Отец как-то говорил, что для существ, обладающих высшими психическими функциями, душевная боль всегда сильнее физической — и это действительно так. Просто все еще не значит, что физически — это не больно. Снова дыхание рядом. Снова его тепло. — Вот, — тихо говорит мальчишка, — держи. Чэн в темноте нашаривает его теплые руки: в одной — стакан, на ладони другой — два кругляшка. Таблетки сильно горчат на языке, а от глотка воды снова начинает тошнить, но этот позыв он обрубает изо всех сил. Сердце колотится в груди, словно собирается остановиться, и Чэн хочет, хочет, хочет быть перед ним сильным. Но мальчишка кладет ладонь на основание его шеи. Мальчишка что-то шепчет — он не может разобрать. И Чэн рычит сквозь зубы, когда кажется, что глазное яблоко вот-вот лопнет. Не знает, сколько времени проходит — оно стирается за пульсацией, за хаотичными толчками, за попытками выровнять дыхание и не сойти с ума. Не знает, отрубается ли или все это время остается в сознании, пока Рыжий вдруг не говорит практически в ухо: — Пойдем, эй, пошли со мной. Чэн не хочет, не хочет, не хочет, чтобы он видел его таким. Ему нужно, нужно, нужно оставаться стойким, вспоминать и помнить. Но он не может. И поэтому позволяет помочь себе подняться, провести через коридор обратно в сконцентрированную темноту комнаты. Позволяет уложить себя, как ребенка, на кровать. И почти просит, просит, просит, чтобы мальчишка лег рядом. Может, действительно просит — не знает, не помнит. Но мальчишка ложится. Рядом. Близко. Больно. Мягко кладет руку ему на корпус. Чэну хочется сказать ему «спасибо». Возможно, он действительно говорит.

*

— Бля, да как так? — подзатыльник прилетает быстрее, чем Ксинг успевает договорить. — Сколько мне тебе нужно еще раз вдолбить, пока до тебя не дойдет? — шипит ему Би, сжимая другой рукой кружку кофе. — Да отстань от меня! — рычит тот в ответ, потирая затылок. — Нет, серьезно, Рыж. Какого хрена я после того своего анти-магнум-опус-боя лежал рыбой месяц, а ты, блин, уже как огурчик? Это нечестно. Рыжий качает головой, решая не вмешиваться в эту семейную ссору, просто молча пьет кофе. Сейчас, в восемь утра, он едва переваривает простое «как дела», не говоря уже о каких-то спорах и риторических вопросах. Молча косит глаза в коридор, где из ванной доносится приятный шум воды, пока Чэн принимает душ перед работой. Он не знает, в чем система: почему иногда Чэн едет на работу сам, а иногда его забирает Би. Но в том, что в этой схеме не должно быть долбаного Ксинга, бесконтрольно возмущающегося насчет темпов его выздоровления, он, мать его, уверен абсолютно полностью. Потому что это пиздец. Возможно, проблема в восьми утра, но скорее всего — в самом Ксинге. Би язвит тому в лицо: — Потому что тебя, говнососа, отпиздили раз в сорок сильнее. Потому что ты, говносос, раз в сорок больше проебался в той драке. Так что завали кабину, умоляю. Помолчи хоть пару минут. — Давай анекдот расскажу, — фыркает Ксинг. — Блять, не надо, — Рыжий роняет голову на скрещенные на столе предплечья. — Ну давай, — неожиданно говорит Би. — Удиви. Господи, помоги. Ксинг на пару секунд задумывается и говорит одним потоком: — Заходит как-то раз черепаха в бар, заказывает стакан воды и уходит. Приходит на следующий день, снова заказывает стакан воды, снова уходит. Так несколько дней подряд. В какой-то день бармен не выдерживает и спрашивает: черепаха, почему ты заказываешь воду, у нас ведь и пиво есть, и много чего еще? А черепаха ему отвечает: не сейчас, у меня дом горит. Рыжему становится смешно, но не из-за анекдота. Он его уже — наравне с заходит-улитка-в-бар — слышал от Лысого. Это просто вдруг настолько ослепительно тупо, что даже хорошо: Би с его хмурым таблом и Ксинг, стоящий посреди кухни так, словно ждет реакции толпы на стендапе. Он коротко усмехается себе в ребро ладони. — Посредственно, — морщится Би. — Хочешь настоящий анекдот? — Там же опять что-то отвратительно мерзкое, да? — кривится Ксинг. Би хмыкает. Этот пиздец реально не остановить. — Приходит как-то мужик в притон. Говорит, мол, нужно что-то прям вау. Мамка ему отвечает, мол, есть у нас одна, что делает минет и одновременно поет «Аве Мария». Только есть условие: в комнате должно быть темно. Мужик такой: ух, давайте! Пошли они в комнату, там абсолютно темно, и правда — минет потрясающий, поет очень красиво, голоса приятней в жизни не слышал. Начал к ней часто ходить. И интересно стало, как она так делает. Однажды пришел, барышня начинает делать свое дело, поет «Аве Мария». Мужик включает свет, а на столе стеклянный глаз лежит. Рыжий тяжело вздыхает. И только сейчас замечает, что в проеме кухни стоит Чэн — пальцы его замирают на верхних пуговицах черной рубашки, пока вокруг повисает абсолютное молчание, в котором лыбится только Би и больше никто. Тот вдруг щерится, оглядывая каждого, и всплескивает руками: — Ну смешно же! Рыжий отвечает: нет. Чэн говорит: мрак. Ксинг хмурится: я нихрена не понял. — Я в вас, люди, разочарован, — качает головой Би. — Эй, я реально не понял! Объясните. — Тебе повезло, что ты не понял, — хмыкает Чэн. — Пойдемте. Би выходит в коридор, подзывая к себе Лео, пока Ксинг продолжает уговаривать его объяснить этот абсолютно, мать его, ужасный анекдот, и ненадолго они остаются с Чэном одни на кухне. Сквозь широкое окно и прилегающую стеклянную дверь, ведущую на балкон, пробивается солнечный свет, красиво целуя фаланги его длинных пальцев, а вокруг пахнет кофе, и Рыжий чувствует, как сильно щемит в груди. Это утро как будто бы родом из детства. Поздняя весна, школа вот-вот закончится, и сегодня — один из последних дней, когда уже совсем не хочется учиться. Мама с самого утра сделала оладушек, и запах ее кофе настолько плотный, что в нем практически тонешь. Кухню полосует свет солнца, и из приоткрытого окна пахнет скорым летом, и все в жизни возможно. Рыжий задыхается этим воспоминанием. Он не уверен, что его не выдумал. — Это, — кивает он в сторону коридора, — просто пиздец. — Они совсем распоясались, когда появился ты. Начали вести себя еще хуже. Ты приносишь несчастья. — Мы с другом снимаем хату под номером четыре, — жмет плечами. — Мне суждено. — Специально выбирали? — чуть клонит голову. — Не, она ж дешевле просто. — Что планируешь сегодня делать? — спрашивает невыносимо мягко. — Как будто у меня выбор большой, — фыркает. — Я же привез тебе ноутбук. Не хочешь играть? — Заебало, — отмахивается Рыжий. — Не знаю. Книжку дочитаю. — Что читаешь? — Я, э-э… «Алтарь Смерти». Про Джеффри Дамера. Чэн коротко хмурится и выглядит — господи-еб-твою-мать — совсем как его мама, которая все время охала и ахала, когда Рыжий играл в кровавые стрелялки на старом отцовском ноутбуке, пока тот не пришлось продать. — Зачем ты такое читаешь? — спрашивает. — Я правильно понял, что ты, пиздец крутой дядя-мафиозник, для которого ножевое в плечо — норма, сейчас упрекаешь меня, бойца из твоего подпольного клуба, в том, что я читаю биографию серийного убийцы? — фыркает Рыжий в кружку кофе. — Двойные стандарты. — Ты считаешь меня крутым? Рыжий застывает. И сглатывает. И еще раз. И моргает. И чувствует, как краснеют уши. Ох, блять. — Валите уже, — отмахивается он, тупя взгляд в стол. Чэн там, за пределами взгляда, усмехается. И это больше не звучит как слом позвоночника.

*

Чэн запускает пятерню в волосы. Сжимает. Сильно. С балкона квартиры смотрит на парк, где Рыжий медленно, но все-таки бежит вместе с Лео. Вечернее солнце слепит глаза, и с высоты видно плохо несмотря на показательное после коррекции зрение, и ему приходится сильно — почти до головной боли — сощуриться, чтобы различить их фигуры. Сейчас, спустя две недели, Рыжий может позволить себе пробежку тет-а-тет с Лео. И действительно медленно, но бежит. Я не могу. И это значит, что времени совсем не осталось. Выдох выходит рваным и режет глотку. Мальчишка загнал его в угол. Пойми меня, пойми меня, пойми меня. Послушай. Послушайся. Он не знает, как где и как найти правильный выход.

*

На секунду Рыжему кажется, что он галлюцинирует. Пару раз моргает, на две секунды зажмуривает глаза. Нет, не галюны. Какого хера не галюны? — Что это, блять, такое, — без интонации выдыхает он, глядя в шкаф. Нет, галюны. Еще раз моргает. Нет, блять, реальность. Уже даже не помнит, на кой хер вообще в этот шкаф полез. Как попугай среди чаек и голубей — сраный кислотно-розовый костюм. Он выглядит как абсолютный пиздец среди одежды Чэна, равномерно висящей на вешалках в порядке градации черного-посветлее и черного-потемнее, и Рыжему кажется, что его наебывают. — Что? — спрашивает Чэн из-за спины, заглядывая через его плечо. — Ты… тебе нужно это объяснить, — тычет Рыжий пальцем в костюм, словно в нашел у Чэна в шкафу единорога. — Мне подарил его друг моего брата. Какая-то их локальная шутка. — Ты… — глаза сами расширяются. — Ты его носил? — Нет, — качает головой. — Но могу надеть, если ты хочешь. Рыжий хочет — настолько сильно, что даже стыдно. Но это правда. Правда на уровне абсолютного абсурда, как будто ему предлагают посмотреть на живого дракона, а потом еще и погладить его по башке. Чэн в розовом костюме. Чэн. В костюме цвета еб-твою-мать. Рыжий не может сопротивляться. Ему двадцать, и он всего лишь человек, и он не может. — Блять, да, — кивает он, и Чэн хмыкает. Хмыкает и, сука, стягивает свою футболку через голову. Рыжий рефлекторно отворачивается, закрывая лицо лодочкой ладони, словно двенадцатилетняя девочка, и чувствует приливающий к лицу жар, от самой шеи до кончиков ушей. — Ты мог попросить меня выйти! — рычит. — Я не стесняюсь. — Я, блять, стесняюсь! — Мне надеть пиджак на голое тело или с рубашкой? Блять. Блять. Боже, помоги. — Можешь засунуть его себе в задницу, — отмахивается Рыжий. Его абсолютно детский интерес к подглядыванию пересиливает такой же детский иррациональный страх наготы чужого тела, и Рыжий стоически пытается бороться, вслушиваясь в звук шуршания одежды, снимаемой с вешалки. Выдыхает. Ладно. Он по крайней мере все еще в штанах, думает и оборачивается, тяжело сглатывая в сухое горло. Моментально забывает и про розовый костюм, и про смущение, и вообще про все остальное. Чэн стоит к нему спиной, держа в руках этот абсурдный нелепый розовый пиджак, и Рыжий хаотично водит глазами по шрамам. Длинным, белым. Почему-то ровным. Их много, они практически симметричны, как нотный стан на широкой поверхности спины. — Эй, — выдыхает Рыжий, и Чэн оборачивается. — Что это? Чэн сначала внимательно смотрит ему в лицо, а потом отводит взгляд, упирая его куда-то в шкаф. Рыжему кажется — или хочется, — что на его лице мелькает что-то вроде тоски, или боли, или обиды, но на самом деле в нем только привычка и смирение. Глаза взрослого человека, который еще в детстве принимает неизбежное. — Методы воспитания, — сухо отвечает. — Это… были розги? — слова полосуют глотку ровными сечками таких же шрамов. — Да. Он видел Чэна без одежды два раза. Первый — с ножевым, в темноте, с накинутой на плечи черной рубашкой, постоянно сползающей. Второй — с пластырями, бинтами, антисептиками, в этой самой гостиной, но спереди. Он тогда их совсем не заметил, потому что полностью сконцентрировался на перевязке, зашился внутри попыток понять себя и понять его. Но теперь он их видит. Их много. И они здесь, на спине, давно. Чэн не двигается, и Рыжий чувствует, как вместе с горлом сжимается грудина пульсирующими толчками ребер. Вспоминает еще раз, что Чэну тридцать три. Шрамы выглядят старыми, но все еще слишком отчетливо видимыми, и ему вдруг становится по-настоящему страшно, практически до подступающей тошноты. Он не осознает, как тянет руку и кладет ладонь на его спину. Чувствует под пальцами неровные выпуклости. — Вас обоих так? — голос сипит и опасно балансирует на грани срыва. — Нет. К счастью, это закончилось на мне. Рыжему кажется, будто он пытается приласкать волка. — За что? — вопрос разрезает голосовые связки. — За лишние эмоции, — голос Чэна абсолютно роботизированный. — Что это значит? — Грусть, смех, страх, гнев. Все, что мешает и не вписывается в ситуацию. Кажется, что ему перерезают горло. — Блять, — Рыжий сжимает челюсти, закрывает глаза. Это деконструкция образа, расклад по полкам, дефрагментация. Каждый их разговор ломает устоявшийся канон все больше и больше, и Рыжий боится того, что может оказаться в самом низу, на глубине, в сердцевине бесконечной травмы. В голове прокручивается каждый раз, когда отец давал ему беззлобный подзатыльник, и как мама каждый раз с ним из-за этого ругалась. Он помнит пять. Вряд ли их было больше. И поцелуй сигареты на шее Ксинга. Восемь — под ключицей. Сука, да что с этим миром не так? Что с вами со всеми за хуйня происходит? Шрамы под пальцами длинные и горячие, в ровную линейку. — Я могу одеться, если тебе неприятно на это смотреть. Рука дергается в такт пульсации злости. Рыжий выжимает сквозь зубы, не открывая глаз: — Это, блять, самая идиотская вещь, которую ты только мог сказать. Чэн не отвечает, только немного подается назад, делая полушаг в его сторону спиной, и рука Рыжего двигается, сгибается в локте в такт этому движению, пока спина Чэна не оказывается практически в упор — так, что Рыжий дышит ему в основание шеи из-за разницы в росте. Ладонь прижата к полоскам шрамов до упора, и те, кажется, совпадают с линией жизни. Невыносимо. Невыносимо, невыносимо, невыносимо. Я тебя ненавижу, думает Рыжий, упираясь лбом Чэну в верхний позвонок. Он не может различить, что есть что: лоб его настолько горячий или кожа Чэна настолько холодная. Ему не особо интересно, он просто вдыхает запах его кожи, мажа кончиком носа по позвоночнику, вжимая ладонь в метки-воспоминания, и чувствует, как рефлекторно жмурятся глаза от подступающих слез. Выдох-рвань, вдох-хрип. Сглатывает, жмурится. Нельзя, нельзя, нельзя. В данный момент он ненавидит его настолько же сильно, насколько себя самого. Башка крутит бесконечной сломанной пленкой: Тебе эмоций отсыпать? Ты каменный, как ебаный пиздец. Не можешь просто улыбнуться. Эмоции. Зубы скрипят, челюсти ездят друг по другу с противным скрипом. Знаешь, что это вообще такое? С тобой, блять, рядом находиться невозможно. С выдохом приоткрываются губы. Выдох обращается всхлипом. Так, блять, не должно быть. Так не бывает. Слезы опасно переливаются через линию закрытых век. У меня иногда ощущение, будто я с мертвецом разговариваю, и это, блять, страшно. Падают. Слышишь, бьется? Слышишь, блять? Я живой. Я живой. Знаешь, что это? А ты? Ты — ты живой? — Шань. Ты — ты живой? Живой? Живой? — Шань. Какого хера ты притворяешься? Собственные пальцы оглаживают чужую кожу в движении, когда Чэн разворачивается, и его вдруг сжимают чужие руки, и Рыжий утыкается носом в ямку между его ключицами, и Чэн упирает подбородок ему в макушку. Сжимает, сжимает его руками сильнее, чем страх и боль сжимают внутренности, и Рыжий плачет почти беззвучно, крепко сжав зубы. — Какого хуя ты не сказал раньше? — сипит он Чэну в грудь. Кожа рядом с его лицом, на соприкосновении со щеками, мокрая. — Потому что это давно неважно. — Нет, блять, — рычит Рыжий, и хватка усиливается. — Нет. Блять, нет. — Шань, — говорит Чэн, кладя ладонь на затылок. — Все нормально. — Нет. В этом нет нихуя нормального. Рыжий его ненавидит. Его шрамы. Его контроль ценой этих шрамов. Себя — еще больше. Все свои слова, каждое клацанье своих зубов, каждую нитку. Он ненавидит их обоих. Чэн сжимает его так крепко, словно хочет сломать ребра, припечатывает его голову к своей груди, пока Рыжий беззвучно воет, и ждет. И Рыжий его, себя, их за это ненавидит. Ненавидит напрочь, настежь. Вдребезги, дотла. — Не думал, что тебя так растрогает этот розовый костюм. Рыжий сначала не улавливает смысл его слов, а потом не может в него поверить. Собственное тело кажется бескостным и бесполезным, горло передавленным и перерезанным, но он все равно фыркает Чэну в грудь, мажа собственным носом по влажной от слез коже. На минуту происходящее даже не кажется таким абсурдом. — Ты че, серьезно только что пошутил? — сипло выдыхает он. — Да, и ты почти засмеялся. — Я бы засмеялся, но шутка херовая. — Шутки — по части Би. Не жди от меня многого. Рыжий рвано выдыхает, стараясь изо всех сил выровнять хаотичное дыхание, и горячие толчки воздуха из собственного рта рикошетят от кожи Чэна обратно в губы. Он не уверен, кажется ли, когда чувствует мягкое поглаживание на затылке. Позволяет себе последний вдох, глубокий, как затяжка. И отстраняется. Глаза у Чэна впервые кажутся грустными. — Надевай свой ебаный пиджак, мафиозник.

*

Не получится.

*

С какой-то стороны это даже помогает. Дает ему вменяемую причину. Сейчас, спустя почти три недели их неправильной в фундаменте рутины, его восстановления. Сейчас, когда единственный адекватный вариант дальнейшего развития событий — это уйти, вернуться обратно к отправной точке. Вынырнуть в привычную обстановку Арены, в стены их с Лысым съемной двушки. Вспомнить, что у него на самом деле нет собаки, с которой так приятно гулять по вечерам и иногда утром. Вспомнить, что это все еще охренеть как странно. Что он до сих пор не понимает — ни смысла, ни сути, ни будущего. Рыжий не из тех, кто проблемы воспринимает легко и с высоко поднятым хвостом, потому что каждая из них — снова, и снова, и снова — клацает по этому хвосту кровожадным капканом, и приходится рефлекторно поджать уши, прежде чем оскалить зубы. Рыжий не из тех, кто ищет во всем самом хреновом маленький кусочек чего-то хорошего. Не Лысый, у которого а-хули-нет, и не долбаный Чэн, у которого все-в-порядке. Каждый такой раз выносит его сильно и без предупреждений. Прошлый стоит Ксингу целого лица, а ему самому — до сих пор тянущейся по телу боли. Но сейчас, сжимая зубы и вслушиваясь в мамин уставший голос, он вдруг думает, что это и есть та причина, которую он искал все две недели и шесть дней. Причина уйти, вернуться. Снова стать вменяемым, протереть запотевшее стекло привычного мира. Почему-то кажется, что просто попросить Чэна поставить ему бой будет звучать странно — словно без надобности. Но ее голос и ее фразы перекрывают путь назад. И надобность появляется. — Почему вообще так? — спрашивает он, глядя в окно своей комнаты. Осекается: не своей. Она перестанет быть такой через пять минут. — Я не знаю, сынок. Я не знаю. Просто взяли и пересчитали. Они там что-то еще повесили — то ли за когда-то недоплаченную аренду, то ли что-то такое. — Мам, — голос сипит и затухает. — Я, знаешь… я так злюсь. Они ведь даже сроки не поменяли, все осталось так же, а сумма теперь… я не знаю, сынок. И там еще пересчет дурацкий. В этом месяце придется заплатить тысячи на три больше, чем обычно, и… вот. Что-то я просто правда очень расстроилась. Ты там как? Как Тоу? Каждый подобный раз Рыжий ненавидит отца чуть больше. И больше, и больше, и больше. По экспоненте. Когда слышит ее голос, когда она признается, что расстроена — это случается редко и означает, что все совсем-совсем хуево. Ему всегда хочется думать, что ненависть эта не к отцу, а к его ошибке. Но все каждый раз разбивается, все всегда летит в пизду, потому что ошибка — понятие абстрактное, а человек — существо решающее. И прямо сейчас, вслушиваясь в ее голос и впитывая его всеми легкими, ему вдруг легко приходит в голову: я тебя ненавижу. За то, что ты сделал с ней. За то, что ты сделал со мной. Вспоминает: ненависть — сила, любовь — поебень. Так и есть. Все еще ничего не поменялось. — Мам, не волнуйся, — говорит он с закрытыми глазами. — Я… в даркстор какой выйду на дополнительные смены. Не волнуйся. Я скину. — Шань… — Мам, — клацая челюстью. — Просто… просто поверь мне. Все будет нормально. Слышишь? Мы же всю жизнь справлялись, и сейчас все будет окей. Да? Скажи, что да, скажи, что да, скажи, что да. И еще одно осознание собственных слов — они действительно справляются с этим всю жизнь. По крайней мере его собственную. Потому что из тех семи лет его существования до ошибки он помнит критически и закономерно мало. Вся его осознанность плотно сплетена с выживанием. Всю жизнь они платят — во всех смыслах — за его решение. — Да. Пожалуйста, не перетруждайся. Я тоже возьму смен, и… — Не перетружусь, — говорит. — И ты… ты тоже. Все будет хорошо. Дети, думает, не должны отвечать за ошибки родителей. Так все говорят. И фраза эта — полная херня из воздуха, потому что в конечном итоге семья — это единственное, что позволяет не ебнуться. Ради чего можно идти, хочется идти. Сбивать кулаки и колени снова и снова, вставая каждый раунд. И отвечать за ошибки, если хочется иметь дом. — Да. Ты кушаешь хорошо? Рыжий усмехается — усмешка на грани истерики. — Да, мам. Я… пойду. Мне нужно по работе поговорить. — Хорошо. Пока, лисенок. Люблю тебя. — И я тебя. Гудки в трубке похожи на толчки зеленой линии кардиомонитора. Рыжий позволяет себе пару секунд: роняет голову в ладони, сжимает отросшие волосы. Выравнивает дыхание настолько, насколько может. Благодарен только за то, что это событие — пересчет долга за ресторан — наступает сейчас, когда он уже вполне себе живой. Драться, конечно, будет тяжеловато, но в экстренной ситуации собственное тело всегда помогает. Адреналин, инстинкт к выживанию. Злость, снова всплывающая на поверхность. Сорян, Би, нихрена не поделаешь. Желание, наверное, жить. Он думает: погнали, нахуй. Встает с кровати, запихивает свои вещи в рюкзак, потому что нужно будет сто процентов смотаться домой сразу после того, как он договорится с Чэном о бое, и выходит из комнаты, бросая тот в коридоре рядом с кроссовками. Сегодня Чэн возвращается раньше, чем обычно, и Рыжему практически непривычно видеть его посреди гостиной всего в восемь тридцать вечера. Он сидит в кресле с ноутбуком на коленях и вскидывает голову, когда Рыжий заходит в гостиную. — Мне нужно на Арену, — говорит Рыжий, и пальцы Чэна застывают над клавиатурой. — Что? Рыжему хочется прикрыть глаза, привычно позволить злости закипеть у основания глотки, но он повторяет себе: контроль, контроль, контроль. Внезапно остро не хватает Би, который дал бы ему по ребрам или по морде, поставил на место. Ксинга, который бы на своем примере показал, каково это. Но нет ни Би, ни Ксинга, ни контроля. Есть злость, привычная и гладкошерстная. Ручная, с родословной. — Мне нужен бой, — выжимает Рыжий. — Деньги. Мне нужно на Арену. — Ты разговаривал с матерью? — спрашивает Чэн. — Да. Когда я могу выйти? Чэн не отвечает достаточно долго, чтобы Рыжий заранее узнал ответ. Но он не позволяет себе утонуть в этом, вытягивает шею высоко над поверхностью, глотает воздух. Говорит себе: он действительно задумывается, когда я могу выйти. Говорит: он просчитывает, кого можно поставить со мной. Говорит: он понимает, он должен понять. И не верит. Видит, но не верит. Повторяет про себя: он понимает, должен понять. Но Чэн не понимает. Они все еще из разных миров. — Я могу дать тебе денег, — говорит он, и Рыжий сжимает кулаки. — Мы, блять, об этом уже говорили, — рычит. — Мне нужен бой. Когда. Я. Могу. Выйти. Хоть к новеньким. — Я не могу тебя пустить на Арену, Шань. — Что? — мир вокруг затыкается. — Ты еще не восстановился. Я могу дать тебе денег. Если не хочешь просто так — можешь вернуть потом. Но я не могу допустить, чтобы эта ситуация снова и сразу повторилась. Я виноват в том, что произошло с Акулой, и... — Ты сейчас издеваешься надо мной? Я уже ответил тебе на твой заеб с Акулой. — Я допустил тебя к этому бою, зная, что Акула может выйти из себя из-за ситуации с теми тремя. Никак это не предупредил. Это была ошибка, которая привела к отвратительным последствиям, и я... — Да при чем тут ты? — оба смысла этой фразы бьют ниже пояса их обоих. Рыжий видит, как кадык Чэна при глотке рвано натягивает кожу. Тот выдыхает, говорит: — Я не позволил бы тебе сейчас выйти, даже если бы ты был просто бойцом. Это правила Арены. Они одинаковы для всех, в том числе и для тебя. Рыжий не знает, что бьет сильнее: то, что он не просто боец, или то, что в данном случае это все равно никак не помогает. Это единственный раз, когда их отношения — их мясорубка — могли бы принести что-то полезное, что-то кроме расслоения аорты и разрыва аневризмы. Рыжий всегда мог это их использовать: выпытать у Чэна особенности и привычки бойцов, подстроить выгодное расписание, подтянуть ставки. Но он не пытался. Он даже не задумывался. И вот что в итоге. В итоге — расслоение аорты, ничего более. — Ты шутишь, блять? Какие правила? — голос становится все более хриплым и безнадежным. — Почти три недели прошло. Ты всех выпускаешь после такого срока, я ж не первый день работаю. Даже Ксинг после того случая через месяц вышел, а там был какой-то пиздец. Ты сам видишь, что я в порядке. Я могу нормально драться. Да, может, не с Ксингом тем же, но с новенькими — как два пальца. Чэн откладывает ноутбук, встает с кресла, и Рыжий напрягает плечи, почему-то готовясь к удару. На секунду кажется, что он готов к любому ответу. Но Чэн молчит — и это выстрел. Они застывают вдвоем посреди электрического воздуха гостиной. Сипло и похоже на мольбу: — Чэн, мне нужен бой. Ты… ты уже помог мне после Ксинга. Я… — голос ломается. — Я говорю с тобой не как боец с начальником. Я прошу тебя сделать это ради меня. И он понимает, что слова не сработают. Что выбирает неправильную формулировку — ровно на сто восемьдесят от того, что необходимо было сказать. Картинка мира раскалывается с привычным вкусным хрустом, и плечи Рыжего опускаются, тело становится мягким и податливым, как пластилин. Он смотрит Чэну в полупустые глаза, где помимо бездны где-то прячутся грусть-смех-страх-гнев, зашитые под шрамами, выступающие выпуклыми их краями. И не верит, что спустя все время — спустя ножевое, пятьдесят-на-пятьдесят, стену дождя и таблетки суматриптана — происходит именно это. Это невыносимо на клеточном уровне. — Нет, — голос Чэна глубокий и внезапно болезненный. — Ты заново вернешься к тому же состоянию, и я не могу так рисковать, особенно когда есть иные варианты. Его глаза — это симулякры. — Какие? — злобно. — Я могу помочь тебе с деньгами. Еще раз повторяю: захочешь — вернешь. Но не бой. — Да? — зубы сжимаются. — А Ксингу вы, блять, тоже деньги вот так предлагаете? Пауза, которую выдерживает Чэн, отвечает за него, пока тот уклоняется: — Ты можешь думать, что ты в порядке, но тебе кажется. — Какого хера ты решаешь, что мне делать и что я думаю? — Это моя Арена. Ты — мой боец. Любое решение о бое остается за мной. Я уже принял одно неправильно и повторять не собираюсь. И Рыжий понимает, что это не импровизация. Это практически заготовленная речь, заранее продуманные слова. Понимает, что Чэн уже решил — наверняка давным-давно, в какой-то из переломных моментов этих недель. Может, когда Рыжий остается с ним во время приступа, вслушиваясь в то, как он засыпает и как пытается дышать. Может, когда Рыжий прикладывает ладонь к его спине. А может, солнечным утром, похожим на детство. Он не знает. Это уже неважно. Просто в какой-то момент Чэн решает, что может и должен его контролировать, как и все остальное в своей ровной, как шрамы под линейку, жизни, нарушая при этом свои же правила. Решает притвориться хорошим человеком, воспользовавшись удобной индульгенцией. Решает, что нужно превратить Рыжего в Би — беспрекословного, всегда рядом. Поглотить, как его темные глаза поглощают свет. — Чэн, пожалуйста, — сипит Рыжий. — Я, блять, у тебя никогда ничего не просил. Смотрит ему в глаза. В эту его ебаную имитацию человеческого взгляда. Смотрит и понимает, что впервые его, Чэна, боится. — Нет, Шань, — отвечает. — Я не могу. Однажды, лет в девять, Рыжий сказал маме, что ненавидит отца, вряд ли осознавая, что вкладывает в эти слова и что такое ненависть как чувство. До сих пор помнит ее лицо — невыносимо болезненное, ее глаза на опасной границе слез. И как она, выдыхая, говорит: я понимаю, что ты чувствуешь, но не говори так, Гуань Шань, никогда так не говори. Твой папа сделал плохую и неправильную вещь, но и много хороших. Люди часто забывают про это хорошее, когда им больно. Нельзя позволять плохому затмить все остальное. Ты понимаешь? Рыжий понимает. В голове прокручивается все хорошее. Его действительно много. Но все так или иначе заканчивается здесь — на самом плохом. Рыжему хочется его ударить, но это бесполезно. Он окажется мордой в паркет глубокого серого цвета, и Лео наверняка начнет волноваться, бестолково лаять. Чэн опять — снова, и снова, и снова — поставит его на место, потому что он выше во всех смыслах, потому что Рыжий — просто мальчишка, ставка на зеро, которая не сыграла. Чэн неправильно провел демаркацию, и Рыжий ступил на его сторону, и все логичным образом пошло по пизде. Закон Мерфи: если что-то может пойти не так, то оно пойдет не так. В самое неподходящее время. — Шань, — на коротком выдохе. — Успокойся и послушай меня. — Нет. Рыжий поднимает голову, словно хочет посмотреть на небо, но впивается взглядом в потолок. — Ты… ты же и не собирался, да? — усмешка выходит неконтролируемой. — Ты… что ты планировал? Что ты собирался мне предложить? — Шань. Собственное имя звучит как перелом позвоночника. — Ты ведь ссышься, что я опять проиграю, а больно будет тебе, да? И виноват будешь ты, потому что не смог, блять… — голос ломается, слова обрываются. Чэн не отвечает. Молчит и смотрит, и Рыжий качает головой. Он опять проебался. Опять — в сотый раз за всю жизнь. Снова повелся, что человек рядом не станет использовать его — его историю, карту жизни, эмоции и близость — в своих целях, не будет пытаться залечить им какие-то свои раны, закрыть им гештальты. Не будет пытаться подчинить и переделать. Купить. Почему-то сам себя убедил, что сможет помочь разгладить эти шрамы, которым наверняка лет больше, чем ему самому. Карточные домики, увы, никогда не стоят вечно. Рыжий чувствует привкус желудочного сока на корне языка, когда понимающе кивает. Усмехается жутко и горько. Говорит в третий и напоследок: — Да иди ты нахуй, Чэн-ни. Глаза Чэна расширяются в тот самый момент, когда Рыжий разворачивается, не оставляя ни секунды за собой. Проносится мимо спящего на ковре — пушистом и черном — Лео, жалея только о том, что не успевает с ним попрощаться. Проносится по безликому коридору, по пути хватая рюкзак и на ходу натягивая кроссовки, и серые бессмысленные стены на периферии зрения смазываются в длинной выдержке. Он слышит хриплое «подожди», когда уже открывает дверь. Слышит шаги, когда захлопывает ее за своей спиной. По дороге домой он, оглушенный, рыщет в телефоне в поисках знакомых номеров. Сжимает зубы, когда не может вспомнить, какой из них какой, но по итогу находит контакт Фуры. Город смазывается, как и серые стены, и небо над головой электризуется от грозы. Воздух пахнет им, и Рыжий дергается, когда печатает. Вы: привет, это рыжий Вы: Мо Вы: помнишь? Сжимает телефон в руке, идет, идет, идет, стараясь не вдыхать. Фура: Привет, блудняжка Фура: Помню, конечно Фура: Неужто выгнали из дворца и ты решил вернуться? Рыжий прикрывает глаза, останавливаясь на светофоре. Вы: мне нужен бой Вы: как можно скорее Фура: Организуем. Жди Фура: Я даже рад, что ты вернулся Да, думает Рыжий, вдыхая грозу. Ты заблудился. Добро пожаловать домой.
Примечания:
634 Нравится 485 Отзывы 209 В сборник
Отзывы (23)