~
— Блядский ебаный рот, блять, — шипит мальчишка, садясь в машину. Его одежда чистая и выглаженная, но максимально практичная: черные джинсы, черная футболка, черно-белые кеды, — и Чэн не может понять, выглядит ли он красиво потому, что так и есть на самом деле, или потому что он сам так его видит. Плечи Рыжего напряженно-расслабленные, взгляд восхищенно бегает по темному салону, и Чэну на сентиментально-расщепляющее мгновенье кажется, что он готов купить любую машину, вообще что угодно, лишь бы мальчишка смотрел такими глазами. Он прекрасно понимает, что Рыжему нужны деньги, но он на них не падкий. Что не примет ни один по-настоящему дорогой подарок, тем более — чистыми деньгами. — Я же предупреждал, — мягко говорит Чэн, снова заводя машину. — Я, бля, знаешь, решил, что это очередная попытка в шутку. — Так тебе нравится, когда я пытаюсь шутить? Уши мальчишки краснеют. И это — очаровательно до безумия. Возможно, именно это и есть золотая доза — вспыхнувшие кончики его ушей, красный бархат на острых скулах. Сердце спазмирует, стучит в висках, и Чэну несвойственно хочется этого простого эгоистичного обладания. Хочется забрать его, закрыть, сжать. Мой, мой, мой. Он, конечно, не станет. Он научен опытом разбитых брови и губы. — Не мечтай, — сглатывает Рыжий. — Боже, поехали, умоляю, пока этот Мерс яйцами не закидали. Чэн коротко хмыкает, выезжает со двора и краем глаза следит за мальчишкой. Все еще красиво — Рыжий в его машине. В любой из них. Рыжий в его квартире, в его особняке, в его конюшнях. Сзади, сжимающий руками его торс, пока их несет вперед Пепел, подгоняемый ветром. Все кажется до истерики нормальным, мальчишка — истерически вписывающимся. Всеми своими острыми углами, всеми неровностями. Собой. Внутри пульсирующих вен города они едут молча, вслушиваясь в шум трафика, голосов, бесконечный эмбиент, который тянется из бедных районов в богатые, из богатых — к выезду, продолжается на пробочных кольцевых. Чэн сворачивает на трассу, ведущую к особняку и обычно пустую, и Рыжий приоткрывает окно, глядя в полосу деревьев по обе стороны дороги. Волосы его — уже отросшие — развиваются на ветру. — Хочешь, чтобы я разогнался? — спрашивает Чэн, и Рыжий удивленно на него смотрит. — А штраф не влупят? — хмурится. — Может быть, — и нажимает на газ. От резкого скачка скорости мальчишку практически припечатывает к сидению, но он быстро выныривает, матерится себе под нос, опуская окно до максимума и высовывая голову, а затем и половину корпуса, и футболка его почти сливается с кожей от порывов ветра, и Чэн давит на газ еще сильнее, минуя ровную полосу пустой трассы. Это не сравнится с Ветром, Снегом, Пеплом и Грозой, но это все еще скорость — безудержная и крошащая, захлебывающая адреналином. Траса рябит на периферии зрения, пока Чэн смотрит прямо, концентрируясь на дороге, хотя бессовестно и опасно хочется перевести взгляд на Рыжего. Когда дорога становится извилистой и неудобной, он сбавляет скорость до приемлемой, слегка откидываясь на сидение. Мальчишка залезает обратно в салон, и у Чэна коротит дыхание от вида его раскрасневшихся и простуженных потоками ветра щек, от широких глаз странного янтарного цвета, от растрепанных волос. — Ну как? — спрашивает он, глядя мальчишке в профиль. — Охуенно, — кивает тот, и этот диалог Чэну вдруг кажется знакомым.~
— А где… — мотает головой Рыжий. — Ну. Девушки те? — Сегодня у всех выходной, — говорит Чэн, проходя глубже в вишневый сад. — Даже у Би? — фыркает. — Нет, Би в Арене. Заслуживает выходной. — Мне кажется, он сильно заебался. — Тебе не кажется. Над головой светит вечернее солнце, и Чэн слегка щурится, поднимая лицо выше к небу, вдыхая во всю силу легких запах вишневых деревьев. Деревья давно отцвели, но площадь сада все еще застлана бело-розовым ковром, на который хочется ступить босыми ногами. — Что у тебя за пунктик на вишню? — говорит Рыжий из-за спины. — На вишню? — Вишневый сад, вишневые духи. Ты весь, блин, пахнешь вишней. — Тебе нравится этот запах? Этот вопрос намеренный, специально сформулированный конкретно и четко — и у мальчишки снова вспыхивают щеки, кадык натягивает кожу от нервного глотка. Рыжий уводит взгляд куда-то на цветущие деревья, словно стараясь рассмотреть каждый из миллионов лепестков. Выдыхает. Говорит: — Да. — Мне твой тоже, — и ступает ближе. Соцветия под его ботинками слабо шелестят, пока ветер упорно пытается поднять их в воздух, закрутить в водоворот, и мальчишка косо смотрит, как Чэн медленно приближается, ступая мягко, словно боясь напугать. И не двигается, позволяет. Фыркает, отворачиваясь: — Пф. Я ничем не пользуюсь, — и Чэн подходит почти в упор. — Мне нравится твой природный запах, — и утыкается носом в его рыжие волосы. Шумный выдох мальчишки заглушает собой шум ветра, а сам ветер сконцентрирован в запахе его волос, кожи, в напряжении его плеч. Чэн сжимает челюсти, ведя носом по его макушке, чувствуя себя зверем, которого слишком быстро, без подготовки, приручают к рукам, и он теперь не знает, куда от этих рук деться. — И чем, — голос мальчишки хрипит, — я пахну? — Собой и ветром, — честно отвечает Чэн, вдыхая во всю площадь альвеол и капилляров.~
— Это он или она? — кивает Рыжий на Грозу. — Он. Все они. — И чего он весь из себя такой серьезный? — фыркает, опасливо глядя на лошадь. Здесь, в конюшнях, прохладно, и Чэн мягко оглаживает гриву Ветра, почесывая за ухом. Слушает, как нетерпеливо фыркает Снег, которому вечно не хватает внимания, и как Пепел что-то ему отвечает на своем языке. Смотрит на Рыжего, на то, как бездонные глаза Грозы притягивают его взгляд. — Он просто нелюдимый, — отвечает Чэн. — Доверяет только мне. — Кого-то мне, блин, напоминает, — качает головой Рыжий. — Мы на ком? Гроза внимательно оглядывает фигуру Рыжего, и Чэн практически усмехается. — На нем, — кивает на Грозу, и мальчишка хмурится. — Ага, бля, чтобы он меня скинул? — Не волнуйся. Он доверится, потому что ты со мной. — Какая честь, — мальчишка некомфортно ведет плечами, но слушается. Чэн крепит двухместное седло, надевает уздечку, поглаживая Грозу по черной гриве, в которой бесконечно тонут пальцы. Сбоку, в соседнем стойле, снова фыркает Снег, вечно беспокойный, полный энергии и желания жить. — Подойди, — кивает Чэн на Рыжего, и тот хмуро делает шаг вперед. Чэн тянется к внешней стороне стойла в небольшой ящик, достает кусочек сахара. — Дай ему, — протягивает сахарок Рыжему. — Он мне руку откусит, — буркает мальчишка, но берет лакомство. — Попробуй. Рыжий шумно выдыхает, сглатывая, и медленно протягивает широко раскрытую ладонь с белым кубиком поперек линии жизни. Эта сцена завораживает, замораживает Чэна внутри своего вакуума, в котором кончается весь воздух, шум, замедляется время. И то, как Гроза принюхивается, медленно ведя головой. И как непонятно, куда смотрят его темные глаза. И как криво улыбается мальчишка, когда тот все-таки берет сахарок, проглатывая его сразу. — Видишь, — говорит Чэн. — Он тебе доверяет. — Не уверен, что я пиздец этому рад. — Пойдем. Гроза выглядит спокойным, когда Чэн снова помогает Рыжему взобраться, обжигая ладони о тепло его тела, пробивающееся через футболку. Нетерпеливо фыркает, когда Чэн забирается сам. Тот только открывает рот, чтобы сказать мальчишке обнять его за талию, как чувствует руки, сцепляющиеся в районе торса, и теплую щеку, вжимающуюся между лопаток. Чэн думает: не отпускай меня. И Гроза срывается с места, унося их вперед, к бесконечному горизонту. С каждой секундой ветра Рыжий прижимается все сильнее, но не от страха — как будто просто хочет быть ближе. Чэн подается немного назад, стараясь украсть как можно больше его тепла, чувствуя, как краснеют собственные щеки от пощечин воздуха, от его невидимых лезвий. Он ведет Грозу вбок, минуя небольшой пролесок, рядом с которым воздух отчаянно пахнет хвоей и кислородом. Немного сбавляет скорость, позволяя им троим много-много глубоких вдохов. И потом — снова быстро, ярко, яростно, оставляя за копытами земельную пыль, и Рыжий близко, вжимается сильно, его раскрытая ладонь плашмя лежит у Чэна на торсе. Чэн вспоминает моменты из далекого-далекого детства, когда он сам сидел сзади, защищая своим телом маленького Тяня, невыносимо громко смеющегося — настолько, что за его смехом практически не слышны потоки воздухом. Его любимую лошадь звали Майя — гнедая, практически рыжая. Свободолюбивая, но преданная. Майя погибла практически сразу после того, как Чэн соврал Тяню о Лео. Вместе с ней они похоронили огромный кусок своей семьи. Когда на горизонте показываются первые камни обрыва, Чэн замедляет Грозу. Рыжий немного отталкивается, оглядываясь по сторонам, но все еще крепко держит Чэна за корпус. Тепло от него хуже лета, хуже ядра планеты. Оно проникает куда-то глубже уровня молекул и атомов. Мальчишку хочется поглотить, впитать в себя целиком и полностью, сохранить за непробиваемой цельнометаллической клеткой ребер. — Где мы? — хрипло от скорости спрашивает Рыжий. — Это склон, — кивает Чэн на обрыв. — Отсюда красивый вид. Чэн подводит Грозу ближе к обрыву и останавливает, сначала слезая сам, а потом помогая слезть Рыжему. Знает, что Гроза не убежит, поэтому не привязывает, позволяя ходить рядом, утыкаясь большой мордой в высокую колючую траву. Идет ближе к обрыву, садится на траву и пару раз хлопает рядом с собой, прикрывая глаза и подставляя лицо к медленно приближающемуся к закату солнцу. Склон срывается вниз резким углом неровных камней, а там, под ним, бесконечная долина, иссеченная пролесками, кронами зеленых деревьев. Зимой здесь практически можно задохнуться — от кислорода, от вида, от опасности поскользнуться и упасть вниз. Падение может и не убьет, но раздробит весь позвоночник. Рыжий садится рядом, дыхание его подхватывает и уносит ветер. Они молчат долго, вслушиваясь друг в друга. — Зачем это все, — без интонации выдыхает Рыжий, и Чэн косо на него смотрит. — О чем ты? Мальчишка неопределенно жмет напряженными плечами, немного сгорбив спину и глядя куда-то вниз. Они сидят в метре от обрыва. Всего в метре от потенциального падения, сломанного хребта и горького привкуса смерти на языке. — Все это. Вся эта… помощь. Зачем? — Ты совсем не умеешь принимать помощь без причины? — Не бывает помощи без причины, — буркает мальчишка, сжимая в руках стебли травы. — Я раньше тоже так думал. — Блять, — пара стеблей вырывается с корнем. — Кто ты, Чэн? Кто ты, Чэн? Кто ты, Чэн? Кто ты, Чэн? Помни, Чэн. Помни, ты — Хэ. Никогда это не забывай. Всегда стой ровно. Никогда не поддавайся. Ты меня слышишь? Ты меня слышишь, сынок? Смотри мне в глаза. Смотри ровно в глаза. Повторяй за мной: я — Хэ. Громче. Не сжимай челюсти. Не отводи взгляд. Смотри мне в глаза. Кто ты, Чэн? Сколько раз мне нужно повторять это действие? Сколько раз? Назови цифру. Не знаешь? В нашем разуме, Чэн, наша сила. Он должен быть холодным. Ты должен рассчитывать только на него. Не позволяй лишнему захватить свой разум. Не хмурь брови, смотри прямо. Подумай. Назови цифру. Чэн глубоко вдыхает вечерний воздух. Мы не закончим, пока не назовешь. Стой ровно. Не сгибай колени. Не сжимай зубы. Зачем ты сжимаешь зубы, сынок? Расслабь лицо. Расслабь плечи. Задерживает этот вдох. Не притворяйся слабым. Стой ровно. Ты помнишь, кто ты? Ты — Хэ. Зачем ты притворяешься? Я знаю, что это больно. Запомни, сынок: человек учится через боль. Это наш способ познания, соприкосновения с реальностью. Наш способ восприятия мира. Все остальное обманет тебя. Боль никогда не врет. Нечувствительность к боли — самая опасная генетическая аномалия. Считает: раз, два, три. Четыре. Заново. Я знаю, что тебе это не нравится. Я понимаю. Твой разум еще слишком запутан, ты сам в нем теряешься. Но запомни, Чэн: ты поймешь. Ты поймешь, зачем это было. И ты скажешь мне спасибо, когда однажды это спасет тебе жизнь. Это напоминание. Ты всегда сможешь увидеть их в зеркало. И вспомнить. Выдыхает, обжигая глотку. Ты должен запомнить, сынок. Ты — Хэ. Это твоя кровь. Твой путь. Отвечает: — Я надеюсь, что когда-нибудь смогу рассказать тебе все, Шань. — Не уверен, что все это мне понравится, — хмурится, тупит взгляд в землю. — Тебе ничего из этого не понравится. Но я надеюсь, что ты поймешь. — Тебя? — невесело фыркает. — Я тебя, блять, никогда не пойму. Чэн слышит отголоски отцовского голоса в голове, пытаясь изо всех сил затолкать их обратно под лезвия шрамов. Он редко позволяет им всплывать наружу — обычно после общения с Тянем или Линг, когда они оба заставляют его сомневаться в причинах своей собственной жизни. Когда они улыбаются ему так, словно сочувствуют: мне жаль, жаль, жаль, что ты жив. — Как… — хрипит мальчишка. — Как ваша мама умерла? — Заболела, — спокойно отвечает Чэн. — Онкология молочных желез. Она сгорела за пару месяцев. Тяню было семь, мне — девятнадцать. Эта пара месяцев начисто стерта из памяти. Чэн помнит начало, помнит конец, но середину никак не может откопать из бездонной памяти. Помнит, как после обследования она приходит домой, дрожащими губами выдыхает короткое «сынок». Вспышка, пропасть. И она умирает. Безголосая, бестелесная. Она умирает быстро, не успев ни с кем попрощаться. Не успев никому из них сказать напутствия, пожелания. Их мама умирает тихо. Отголоски ее смерти до сих пор звучат в голове. У него не было времени ее оплакивать до, во время и после похорон, поэтому он оплакивает ее всю оставшуюся жизнь. Все четырнадцать лет просит у нее прощения, потому что она не сказала, не успела, но имела в виду. Молча: ты должен его защитить. Молча: ты должен быть с ним рядом. Молча: не потеряйте друг друга, не потеряйте себя. — Мне жаль, — выдыхает мальчишка, сминая в пальцах траву. — Спасибо. — Ты скучаешь по ней? — Рыжий знает ответ, но все равно спрашивает. Потому что видит в Чэне человека. Потому что хочет вытянуть его изнутри. — Больше всего, — кивает Чэн. — И он тоже скучает. Она нас защищала. Это не совсем правда, потому что она не знала. Чувствовала на природном уровне, что что-то не так, но не знала. Ей никто, включая самого Чэна, не открывался, не позволял смотреть. Иногда ему хочется представить, каково это могло бы быть — ее мягкие руки, увлажненные кремом, на его шрамах, которые они с отцом скрыли за щитами. Тогда еще свежих, розово-красных. Чэн просто надеется, что она гордится. Гордится, что Чэн был достаточно покорен, не позволил прикоснуться к Тяню. Что его спина, руки и ноги чистые. — Я по отцу тоже скучаю, — тихо говорит мальчишка. — Но я… Чэн молчит, не переспрашивая. Если будет нужно — Рыжий сам скажет. — Я злюсь на него, — после долгой паузы слова звучат как признание. — Мама просила его не ввязываться. Они много ссорились. Но он… хотел, чтобы мы жили лучше. Чтобы переехали в хорошую квартиру, чтобы… просто чтобы лучше было. И ввязался. А по итогу все рухнуло. Как и должно было. За что боролся, блять. — Каждый из нас ошибается. — Ага, а ты — прямо сейчас. — Что? — поворачивает голову, смотрит. Мальчишка тяжело сглатывает, снова сжимая высокую траву, и выглядит злобно, практически опасно, как раскаленная лампочка, к которой нужно прикоснуться и обжечься, выкрутить, вынуть, прежде чем она взорвется. Он выглядит злобно, но слабо, словно его тело сужается, сжимается здесь, на склоне, в высокой пахучей траве. — Шань. — Да не шанькай ты, блять. Ты… ты реально херню творишь. Чэн придвигается ближе, упираясь ладонями в землю, и Рыжий не дергается, не убегает, просто напрягается каждой мышцей, мелко дрожит — это апогей неразберихи, переоценка эмоций, пересчет очков и смена позиций. Злость — на себя, на Чэна, на ситуацию. Страх — за себя, за Чэна, за будущее. За перспективы, размазанные под пальцами. — Шань, я здесь. — Да, блять, ты здесь. Здесь. И я не понимаю нихрена. Чэн чуть привстает, меняя позицию, перекидывая ногу. Обнимает мальчишку со спины, крепко сжимая руки на его предплечьях, когда Рыжий начинает вырываться, пытаться ударить локтем ему по ребрам. Это бесполезно — не потому, что Чэн сильнее, а потому что не всерьез. В любом из случаев он бы не отпустил. — Блять, пусти меня! — шипит мальчишка, и Чэн сжимает его крепче. — Тише, Шань, — говорит он ему в макушку. — Я серьезно, отъебись от меня! — Тише. Постепенно дерганные истерические движения его тела становятся все тише и тише, сопротивление превращается в беззубое и бестолковое, и в конечном итоге Рыжий затихает в руках Чэна, откидывает голову ему на плечо, лицом в небо. Чэн ведет лицом в его сторону. Проводит кончиком носа по виску. Вдыхает, вдыхает, вдыхает его. — Ты мудак, — буркает Рыжий. — Я знаю. — Абсолютно конченный. — Ты останешься на ночь? — У меня, блять, есть где ночевать, — беззлобно и несерьезно. — У твоего друга есть девушка? — говорит Чэн ему в висок. По телу мальчишки проходит мелкая дрожь, приятно отдающая в собственный корпус. — Ну да. Мэйли. — Не хочешь оставить их наедине? — Это опять твои попытки в юмор? — фыркает. — Я не шучу. Я хочу, чтобы ты остался. Снова дрожь, снова по позвоночнику, прижатому в груди и животу Чэна. Грудь Рыжего вздымается рваными хаотичными вдохами, которые тот изо всех сил старается контролировать, и Чэну хочется сжать его в руках до максимума, до треска костей, до слома ровных линий ребер. — Ты почему не привез Лео? — сдается Рыжий, и Чэн улыбается уголком рта. — Он не очень любит долгие поездки. — Я, кстати, тоже. — Поэтому ты и останешься, — это констатация факта. — Верно? Рыжий чуть ведет головой в его сторону — так, что они практически сталкиваются носами. Чэну хочется его поцеловать так сильно, что лопаются сосуды в мозгу, в сердце, в коже. Хочется укусить его, почувствовать кровь — узнать, как на нее отреагируют вкусовые рецепторы, похожа ли она на послевкусие ветра. Но Чэн прикрывает глаза, замирает. Он хочет, чтобы Рыжий сам потерял контроль. Чтобы забыл все установки, все правила, которым Чэн сам его научил. — Заебал командовать, — полушепотом выдыхает Рыжий почти ему в губы.*
Чувство пустоты в этой гостиной вдруг оказывается привычным. Заебись. Ему хватило двух раз, чтобы стать сраной собакой Павлова. — Не хочешь поплавать? Это бьет куда-то — нет, он даже не может определить цель. Что-то вроде низа живота, или в кишечник, или в лобковую кость. Рыжий поворачивается, хмуро глядя на Чэна, а затем смотрит в окно, искажающее подтекающий свет сумерек. — Темно же скоро совсем, — ежится Рыжий. — И что? Да, точно. У мудака же все: и что? Но Рыжий задумывается: а реально — что? Это почти лицемерно, особенно когда перед глазами проносится каждый раз, когда они с Лысым в ночи сбегали к небольшому озеру недалеко от их района, где вода холодная от тьмы, но зато отрезвляющая. Над городом практически нет звезд, но лунный свет рябит на поверхности воды, имитируя множество точек, и это — красиво. Красиво и спокойно. Рыжий в курсе, что Чэн говорит про бассейн, потому что до озера, где Би катал их на катере, нужно идти минимум полчаса через адские ебеня природы, но вода есть вода. А здесь, в полутора часах от города, на небе есть звезды. Луне даже не придется имитировать. — Бля, ну ладно, — сдается Рыжий. — У тебя есть плавки? — У меня есть шорты. Пойдет, — отмахивается. — Хорошо. Приходи, как переоденешься. Рыжий на автомате заходит в — боже, блять — свою комнату, куда сразу по приезде кинул рюкзак, и бестолково стоит пару минут у закрытой двери. Анализирует ситуацию, натыкаясь каждый раз на шипы, углы, неровности. Это все еще кажется абсурдом — громким и бесконечно ебаным. То, как Чэн рассказывает о матери. То, как от этой открытости самого начинает колотить. То, как собственное тело расслабляется, когда Чэн просит — не приказывает — быть тише. Рыжий действительно успокаивается, словно чужие руки выжимают его, как тряпку, до основания, безупречной сухости эмоций. Как он сам старается сжать Чэна, когда Гроза несет их обратно к конюшням. Как рука Чэна задерживается на его талии, когда тот помогает слезть. И теперь, посреди комнаты, Рыжий все еще чувствует себя пустым после полета — он искренне не может назвать это скачками, или прогулкой, или пробежкой. Это полет вдоль поля, вдоль полосы леса, насквозь через ветер. Корпус Грозы под ногами крепкий и быстрый, и Рыжий снова чувствует себя так, будто где-то там, на склоне, задохнулся. Выдыхает. Снимает джинсы, натягивая шорты. В ванной оглядывает себя в зеркале. Выглядит он на троечку. На линии ребер еще остались желтоватые пятна синяков. Костяшки сбитые, кисти расцарапанные. Лицо чисто более-менее — совсем без отеков, но расколы на губах и брови исчезают очень долго. Справедливости ради, лицо Чэна тоже не в идеальном порядке. Они друг друга стоят. Вечер встречает его прохладой, ползущей по коже оголенных предплечий, и Рыжий обходит громадину особняка через вишневый сад. Останавливается, мнется. Твою мать. Достает телефон и фотографирует вишневые деревья, красиво яркие в объективе камеры. Отправляет Лысому, потому что тот уже знает. Может, когда-нибудь он сможет рассказать маме. Про все, от и до. Чэн сидит в кресле у бассейна, и его присутствие прежде всего выдает красный огонек сигареты. Он в каких-то черных брюках, черном легком лонгсливе, и Рыжий не в курсе, что за херня — почему каждый раз при виде его таким расслабленным и спокойным у самого долбится сердце. Или что-то долбится в сердце. Чэн реагирует на звук его шагов, мягко поворачивая голову. — Ты не будешь? — кивает Рыжий на бассейн. — Я не очень люблю бассейны. — А на кой хуй он здесь стоит? — Не я его строил. Рыжий закатывает глаза. Ебаные мафиозники. Стягивает футболку, кидая на соседнее с Чэном кресло, и подходит к краю. Дно плохо видно и днем, а сейчас, в сумерках, кажется, что его просто не существует. Но Рыжий уже и так тонет, сраный чэновский бассейн его не пугает. И он ступает, ныряя сразу с головой, раскрывая глаза в воде — абсолютно бессмысленно, потому что света не существует. Вода прохладная, прошибающая, и мышцы автоматически напрягаются, когда Рыжий гребет в противоположную сторону, едва замечая периферией зрения свои собственные руки. Это работает в комбинации, идеальной синергии — ветер-пощечина в лицо верхом на Грозе, вода-пощечина здесь, в бассейне. Он не замечает, сколько времени проходит, когда все-таки выныривает в обоих смыслах, глядя в сторону кресел. Застывает. Едва ли, мать его, не начинает тонуть. Чэн сидит там же, но, кажется, улыбается. Одной стороной рта — левой. А рядом с ним на небольшом столике в какой-то неадекватно огромной вазе стоит такой же неадекватно огромный букет из хризантем. Одноголовых. Антонов. Точно таких же, как в день рождения мамы, только их там штук хер-пойми-сколько, если не больше — охапка со стороны Рыжего кажется практически необъятной. Спазм. Привычный, как собственное имя. В груди, внизу живота. В обоих лобных долях и центре гипоталамуса. — Твою мать, — выдыхает Рыжий, откидываясь спиной на воду. — Ты… Чэн, блять. — Ужин? — доносится его голос, и Рыжий не тонет. Он уже где-то там — ниже любого дна.~
— А еб твою мать, — кривится Рыжий, глядя в экран. Они смотрят какой-то лажовый фильм про спецназ, где прямо сейчас солдаты падают со скалы, ударяясь так сильно, что позвоночник наверняка крошится на кусочки. Падают, кряхтят. И встают — ага, охренеть можно. Начинали псевдодокументалку, а закончили супергеройкой. — Звучишь прямо как Би, — хмыкает Чэн по правую руку. Плазма здесь, в гостиной особняка, еще более здоровенная — практически долбаный мини-кинотеатр. Они сидят перед ней на диване, и Рыжему почему-то охренеть интересно смотреть на это нереалистичное говно — настолько, что он даже забывает, как пользоваться палочками, чтобы съесть эту лапшу с морепродуктами. Настолько, что практически забывает про этот нереально огроменный букет с лепестками-лезвиями, стоящий на обеденном столе. Гребаные хризантемы, морепродукты. Если бы не ультранасилие на экране — практически сошло бы за киношное свидание. — Ага, — буркает Рыжий. — Я бы хотел послушать, что он бы сказал про это. — Хотел, что бы Би был сейчас здесь? — Господи, нет, — качает головой. — Би — это сразу минус вайб. — Что? — хмурится Чэн, и Рыжий переводит на него взгляд. — Минус вайб, — и тот не понимает. — Ну, типа. Э-э… Еб твою мать. — Упадок настроения? — предполагает Чэн со вздернутой бровью, и Рыжий сглатывает. Еб твою мать. Че происходит? — Типа того, — кивает. — Боже, — прикрывает лицо ладонью. — Почему бы просто сразу так и не сказать? — Чэн, бля, тебе всего тридцать три. Ты еще не настолько стар для сленга. — Хочешь научить меня другим сленговым словам? — почти усмехаясь. — Боже, блять, упаси. Чэн хмыкает, и Рыжий залипает на то, как он держит палочки. На самом деле, точно так же, как и он сам, но выглядит это по-другому — почти аристократично, потому что это долбаный Хэ Чэн и все, что он делает, превращается в ожившую картину. Его сильно вдруг бьет этот тупой разговор. То, что он действительно смотрит этот фильм, а не лишь пытается на нем сконцентрироваться. Сглатывает. Ему спокойно. Пиздец. Он действительно чувствует себя спокойно. Возможно, это после погони верхом на Грозе. Может быть, потому что просто устал злиться и быть настороже, как цепная собака, выдрессированная охранять пустой дом. Но, наверное, ему просто спокойно с Чэном. Впервые за все долбаное время он чувствует себя так, будто не находится при смерти. Рыжий смотрит на заживающие расколы на его лице. Выдыхает. — Извини за эту херню, — и Чэн переводит взгляд. — Я… не хотел тебя бить. — Хотел. Что, блять? — Что? — хмурится Рыжий. — Нет! — Ты хотел — и ты ударил. Я не хотел сопротивляться — и я не сопротивлялся. — Да ты гонишь, — выдыхает Рыжий. — Тебе чел разбил морду — и это тоже норм? — А ты хотел, чтобы я дал сдачи? Его взгляд прошибает до зрительного нерва, но Рыжий заставляет себя не отводить глаз. Смотреть, смотреть, смотреть. Видеть его таким: расслабленно на диване, с миской лапши в руках, в обычной одежде. Знать, что завтра, послезавтра он будет другой: собранный, холодный, в своей этой блядской водолазке и с лицом-камнем — и Рыжий снова будет его не узнавать. И это не изменится. Это аксиома, которую никому не позволено сломать. Рыжему двадцать — и он тоже фундаментально не изменится. Остается только смириться или уйти. — Я не думал, что ты не будешь сопротивляться, — тихо отвечает Рыжий. Чэн как-то тяжело — сдавленно — выдыхает. Говорит: — Это действительно было неприемлемо. И это не должно повториться, потому что и в моей, и в твоей жизни и так хватает насилия. Но ты — не просто «чел». Я не хотел делать тебе больно. Не мог себе позволить. И поэтому я не сопротивлялся. — Интересно, — фыркает Рыжий, — были бы у меня шансы тебя победить в обычном бою. — Нет, — ответ настолько моментальный, что это даже обидно. — Да иди ты, — шикает Рыжий, и Чэн усмехается. Чэн усмехается, и этот мягкий звук стучит у Рыжего в ушах вместо пульса. Думает, какая же ебаная вышла весна. Просто невыносимое сумасшествие, полный слет с катушек, и невозможно представить, что будет летом. Осенью. Зимой. Следующей весной — так далеко лучше не задумываться, тут бы просто дожить. Косо поглядывает на Чэна — пиздец какой красивый, просто невероятно. Иногда Рыжему кажется, что он его приснил. Чэн вдруг откладывает миску вместе с палочками на небольшой деревянный столик, и Рыжий следит за движением его рук, после — ног и корпуса, когда тот поднимается с дивана. Ну охренеть. Раньше Рыжий мог душу продать за то, чтобы Чэн хоть ненадолго свалил и дал ему подышать. Сейчас он напрягается, когда тот собирается куда-то уйти. — Ты куда? — спрашивает. — Курить. Хочешь? — вздергивая бровь. — Не, — еб твою мать, почему я так ответил. Рыжий застывает на диване с миской на скрещенных коленях, смотрит в его спину, пока Чэн направляется к двери во двор. В ткань черного лонгслива — зная, какую травму она, словно щитом, скрывает за собой. На экране начинает происходить совсем несусветная чушь, и он всматривается в темноту окна, едва различая там движение. Сглатывает. Почему-то злится. Нет, такого мудака Рыжий бы приснить не смог — его подсознание не настолько больное. Думает: блять, да он серьезно? Хочется куда-то деть руки, и он ставит миску на стол, тянется в карман треников, упорно игнорируя телефон. Натыкается на пачку мятных конфет — бездумно закидывает одну в рот, чтобы немножко себя изнутри охладить. Бросает взгляд на хризантемы, невероятно пушистые и невероятно огромные. Свежие, словно только-только с поля. Еб твою мать. Чэн — реально мудак. Невыносимый мудень. Чего ты, блять, ждешь? Чтобы я на коленки перед тобой встал? На коленки тебе сел? Ебаный контролер. Предъявите билетик. Рыжий злобно выдыхает, встает с дивана и автоматически хрустит шеей, надеясь, что где-то в процессе она свернется, чтобы не пришлось самому опять все делать. Ну как опять — впервые, на самом деле, но ощущается как снова, и снова, и снова, и именно поэтому он злится, когда медленно начинает идти к выходу во двор, ускоряясь с каждым шагом. В какой-то момент — при открытии входной двери — уже практически переходит на бег. Чэн стоит спиной, облокотившись на невысокий декоративный забор, и оборачивается, когда слышит шумные шаги — и дыхание — Рыжего. Тот останавливается, дает себе несколько секунд на подумать и взвесить, давно уже все решив, и еще одну — чтобы позлиться. Мудак. Где ж таких вообще выращивают? В каком инкубаторе? — Шань, — настороженно говорит Чэн, уводя руку с сигаретой в сторону. Заебал. — Вот нахуй ты такой высокий? — и опять сам его целует, вставая на носочки. Задней частью мозга думает: вот как тебя заставить впасть в ступор, так и запишем. Потому что Чэн снова отвечает не сразу, и Рыжий не чувствует его дыхания ни через нос, ни через рот, и приходится впиться — больно — пальцами ему в бока, сжать их, достать до ребер, чтобы вывести из этого состояния. Рыжий выводит. Чэн выводится после того, как тыкает сигарету в пепельницу. И это похоже на долбаный апокалипсис, когда он переводит Рыжему руки под бедра, подхватывает, тянет вверх, и приходится рефлекторно обхватить его талию ногами, а руками — плечи, чтобы не упасть или не сойти с ума. И не успеть даже выдохнуть, когда спина больно впивается во внешнюю стену особняка, а Чэн становится близко и в упор, держа его под бедра, целуя в ответ жадно, громко, до ощущения вырванного с корнями позвоночника. А, все. Все снова вернулось в норму — Рыжему опять кажется, что он умирает. И это пиздец. Это просто пиздец-пиздец-пиздец. Рыжий шумно выдыхает, и Чэн вдруг кусает его за нижнюю губу — остро и сильно, но почему-то вместо боли он чувствует только дрожь, невыносимый жар от его тела. Давится его запахом — грозы, вишни. Его вкусом — сигареты, еда. Мята. Почему мята? Твою мать. Ведет собственным языком себе за щеку, выталкивает оттуда мятную конфету, потому что случайно подавиться ей и задохнуться — хреновое такое завершение дня. Не понимает, куда ее деть. Вообще нихрена не понимает. И неосознанно толкает ее языком в рот Чэну. Тот на секунду застывает, отстраняется, и Рыжий тратит передышку в две секунды, чтобы вспомнить, как дышать. Кажется, действительно вспоминает. А потом открывает глаза, смотрит Чэну в лицо — и все, и финиш, просто долбаный конец. Потому что его лицо — это живая картина. Потому что его глаза мутные, а зрачки раздолбаны, щеки покрасневшие. Губы его приоткрыты, и Рыжий не понимает, из-за чего горит собственное лицо: от смущения, от возбуждения или просто от этого вида. За границей его приоткрытых губ виден голубой леденец. — Терпеть не могу мяту, — хрипло говорит Чэн, и о господи боже. — Ничего другого предложить не могу, — сбито, едва соображая. Рыжий видит, как язык его толкает конфету чуть вперед, и в следующую секунду Чэн зажимает ее между верхним и нижним резцом. Смотрит. Прямо. В глаза. И одним движением челюсти раскалывает ее пополам — вкусный громкий хруст стоит в ушах, пока кусочки леденца рассыпаются у Чэна во рту, и Рыжий готов поклясться, что реально умирает, что вот-вот у него встанет сердце. Язык Чэна коротко облизывает нижнюю губу. Рыжему хочется его откусить. — Пиздец какой, — выдыхает он и снова подается вперед. Осколки мяты хрустят на зубах, больно впиваются в язык и губы, и Рыжий вдруг чувствует то ли фантомно, то ли по-настоящему вкус крови — и не обращает на него никакого внимания, потому что Чэн вжимает его хребтом в долбаную стену, держа на руках, и целует его так, что, стой он на ногах, подогнулись бы колени. Воздуха перестает хватать, и Рыжий прерывает, запрокидывает голову, чтобы вдохнуть. И — сука. Чэн в ту же секунду кусает его в шею. Мир, кажется, рушится. — Блять, — сдавленно выдыхает Рыжий, крепче сжимая его талию бедрами. Линия укусов, как и тогда, в квартире, мокрая и горячая. От нее по позвоночнику проходит невыносимо яркая волна дрожи, и Рыжий уже хочет снова что-то — очередное «блять», потому что на большее не хватает сознательности — сказать, когда Чэн вдруг делает шаг назад, все еще держа его под бедра. И какой-то калейдоскоп картинок: открытая дверь, щелчок выключателя, путь через гостиную. Разворот. Скрип дивана кожаного дивана. Рыжий действительно оказывается у него на коленях. Он открывает глаза, лишь периферией замечая, что верхний свет гостиной выключен — теперь темноту разрезает только экран телевизора. И он у Чэна на коленях. Все еще сжимает его плечи руками, бедра — бедрами. И сам Чэн — вытекающие за пределы радужки зрачки, приоткрытые губы, дыхание сбитое, совсем как при ранении. Молчание и тишина момента вдруг становится слишком жаркими, и Рыжий говорит: — Уже на руках меня носишь? — сдавленно. — Ты жалуешься? — его бровь коротко вздергивается. Они дышат друг другу в губы, и на коленях Рыжий вдруг оказывается выше, смотрит на него из-под прикрытых век. Понимает: это хуже, чем при пубертате. Это какой-то ебаный катарсис возможностей его возбуждения. Дальше уже просто некуда, дальше — только обрыв в километр вниз. Рыжий язвит, чтобы не сойти с ума: — Нет. Должно же быть хоть какое-то применение тому, насколько ты здоровый. — Но я же тебе нравлюсь? — голос глубже космоса. Рыжий захлебывается выдохом. Хватит. Надо. Мной. Издеваться. — Я сижу у тебя на коленях, блять, — и Чэн снова кусает его в шею. На этот раз укус выходит действительно болезненным, следы-часики наверняка будут отчетливыми, как слепок зубов для протезирования, и Рыжий шипит, выгибая спину, и Чэн запускает холодные руки ему под футболку на спине, царапает поясницу, царапает лопатки, и — это полный аут, вылет за пределы поля. Рыжему кажется, что Чэн действительно хочет откусить кусок его шеи, вырвать яремную зубами, и он хватает его за волосы, резко тянет. Рваный шумный выдох Чэна стреляет ему куда-то в бедро. Рыжий открывает глаза — выстреливает во второе для симметрии. Это за гранью — его понимания, возможностей, планеты. Это настолько красиво, что хочется сдохнуть: Чэн с запрокинутой назад головой, со слегка сведенными бровями, с приоткрытым ртом, и кадык на его шее натягивает кожу так остро, словно вот-вот прорвет тонкий слой. Собственные пальцы, сжимающие его блядские волосы. Господи, я сейчас или сдохну, или кончу, думает Рыжий, усиливая хватку на его волосах. — Хватит, — хрипит Рыжий, — так больно кусаться. — Я не вижу, чтобы тебе не нравилось. — Ты хуево смотришь, — выдохом на грани. Чэн клонит голову, и комнату разрезает хруст его шейного позвонка. Это не сулит ничего хорошего. — Мне смотреть и не надо, — и пиздец. Полный пиздец — Чэн переводит руку с его спины, проходится по боку. Останавливается на члене Рыжего через ткань треников, сжимая несильно, но охренеть как ощутимо, и спина предательски выгибается, голова предательски запрокидывается, рот предательски приоткрывается — это уже не выдох, это самый настоящий полустон, и Рыжий думает: я схожу с ума. Так не должно быть. Я не девственник. Почему я чувствую себя как девственник? Кто ты, блять, такой? Как ты это делаешь? И желание его укусить становится настолько нестерпимым, что им практически можно захлебнуться, а Рыжий — всего лишь человек со своими слабостями, грехами и неспособностью сопротивляться. И поэтому он оттягивает голову Чэна за волосы еще сильнее, уводя в сторону, открывая шею, и кусает, кусает, кусает, пробуя его кожу на вкус, тянется к тому самому местечку между челюстью и ухом, чтобы отомстить. Дышит ему в ухо, чувствуя дрожь в чужом теле. И Чэн выдыхает едва слышно: — Блять. Рыжему кажется, что под ними рушится пол, пока на голову падает потолок, а стены сдвигаются со скоростью света. Это ненормально — то, с каким остервенением сжимается грудная клетка от этого слова, привычного ему самому больше, чем «привет» или собственное имя. Практически ощущается ударом в живот, прямо под дых. — Ты что сейчас сказал, — выдыхает он Чэну в шею без интонации. — Ты слишком молод, чтобы брать пример с Би и запрещать мне материться. Сглатывает, прикрывает глаза. Как же я его, блять, ненавижу. — Я и не собирался, — рыком. — Я охуел просто. Ты ж у нас такой правильный. — Это ты делаешь со мной. Спазм становится таким сильным, что Рыжего почти отшатывает — он отстраняется, заглядывает Чэну в лицо, в прикрытые мутные глаза. Вспоминает почему-то слова Лысого: ты смог влюбить в себя взрослого дядьку, у которого денег больше, чем у ебать-копать хер-пойми-кого, а значит, что всяких там моделей тоже. А ты его еще и нахуй послал перед этим. Рыжий впитывает его взгляд — и понимает, что это правда. Потому что он — взгляд Чэна, сам Чэн — вмазанный почти наркотически, и у Рыжего срывает башню от желания выбить из него больше звуков, больше дыхания, еще одно «блять», свое собственное имя. Отомстить ему за все эти скручивания в кишках, увести его так далеко за границу, чтобы он начисто забыл дорогу домой — и поэтому он двигает бедрами, чувствуя в районе собственного паха стояк Чэна за тонкой тканью его брюк, и сжимает его волосы, и не разрывает зрительного контакта. И у Чэна закатываются глаза, пока его глотка толкает наружу рваный выдох. У долбаного Хэ Чэна закатываются глаза. Закатываются, блять, глаза. Рыжий уверен, что красивее и ненормальнее этого в его жизни уже ничего не будет. Он не знает, как вообще додумывается, как это делает — просто в какой-то момент собственная рука оказывается у Чэна на горле, пальцы сжимаются, в сердцевину ладони упирается острие кадыка, и звук, который Чэн издает, не совсем похож на стон, но уже точно не является просто выдохом. И линия бровей Чэна ломается. И он коротко закусывает нижнюю губу. Верхним резцом прямо в заживающую сечку. Рыжий хочет его так сильно, что легче вскрыть себе горло. Это ебаный финал его жизни. Ему хочется заскулить, но вместо этого он подается вперед, кусая Чэна за хрящик уха, и тот вжимает его в себя всем телом, словно действительно хочет поглотить. Дыхание его сбитое, и Рыжий чувствует, как под пальцами на его шее сильно долбится пульс. Рыжий хочет его со всеми «не» — нездорово, нелегально, невыносимо, нереально. — Блять, — шепчет Рыжий ему в ухо, переводя руку с горла на затылок. — Я долго тебя ждал, Шань, — выдохом-признанием. Рыжий не знает, не понимает, что тот имеет в виду: этот конкретный момент, их маленькую историю или масштаб всей своей жизни. Он давно не пытается понять Чэна головой, потому что это логическая ошибка. Он его чувствует: в дрожи по позвоночнику, в выдохах-выстрелах, в сломе линии бровей. Как вздымается его грудная клетка. Какие холодные его руки. Какой. Он. Становится невыносимо жарко, и Рыжий почти рефлекторно стягивает свою футболку, откидывает ее в неизвестном направлении. Сразу тянется в краю чужого черного лонгслива, и Чэн немного отталкивает корпус от спинки дивана, смотрит в глаза. Позволяет — и Рыжий сам снимает с него эту ненужную ситуации шмотку, кидает туда же. Рот беспощадно наполняется слюной, когда собственные руки оказываются на его голых ключицах. Глаза цепляются за красный полушрам ножевого, за россыпь белых царапин поменьше то тут, то там. Время вокруг замирает, и Рыжий с трудом осознает, что они не двигаются — разглядывают тела друг друга, отмечают шрамы, подсвеченные хаотическим мигающим светом телевизора. Рыжему вдруг до отчаянного хочется задать глупый вопрос: это было больно? Просто проверить. Впитать реакцию, искренность. Глаза не врут. Думает: нет, в пизду. Он сам слишком долго, пусть и не осознавая, ждал — и каким-то чудом все сложилось так, что никто вроде убегать не собирается. А значит, у него будет время спросить. Будет время его узнать — понимая, что в этой истории не окажется ничего хорошо. Сейчас Рыжий просто хочет его всем своим телом и существом, и нет желания разводить драму. Он говорит, не успевая подумать: — Я, э-э… — голос сипнет, и приходится откашляться. — Я никогда не, ну. Прям чтоб. Так. Господи, ты сидишь у него на коленях полуголый, ты серьезно? — Я понял, — короткий спасительный кивок. — Мы сегодня не будем заходить так далеко. — Ты что, не подготовился к свиданию? — нервная усмешка. Чэн тяжело вздыхает, а в следующий момент он близко, нереально близко, дышит Рыжему в рот, и пальцы его крепко держат за челюсть, не давая двинуть головой, хоть Рыжий и не старается двинуться — он просто замирает, дышит, смотрит, видит. Сжимается изнутри, снаружи — в его руках, на его коленях. — Ты несвойственного много болтаешь, — голос Чэна хриплый и глубокий настолько, что у Рыжего дрожат руки. — Это я так пагубно на тебя влияю? Рыжему хочется напрячь мозг, чтобы все-таки придумать какой-нибудь ответ, но Чэн вдруг склоняет голову и медленно, медленно, сука, медленно ведет языком от его ключицы вверх по шее, к челюсти, к мочке уха, и это громко откликается ощущением падающих вниз внутренних органов. Он инстинктивно прижимается ближе, запрокидывая голову — и, когда Чэн мягко и нежно кусает его под изгибом челюсти, глаза закатываются сами. — Блять, да, — выдыхает Рыжий сиплым скулящим голосом. — Что «да»? — прикусывая шею. Рыжий откровенно хуй знает, что «да», что «нет» и кто он вообще такой. Изо всех сил пытается вспомнить, о чем они говорили до этого и говорили ли вообще, инстинктивно подаваясь бедрами вперед — так, чтобы выбить из Чэна еще один горячий рваный выдох прямо себе под челюсть. Он чувствует себя обдолбанным — им, его запахом, его прикосновениями, кожей. Дыханием. Живым, горячим, пламенным дыханием. — Я… — хрипит Рыжий, сжимая пальцами его волосы. — Ты. Влияешь пагубно. — Хорошо, — мягко. Он издевается надо мной. Ну и пусть издевается. А хули нет? Рыжий теряется в пространстве и времени, когда Чэн переводит ладонь ему под бедро, заставляет немного приподняться, второй рукой хватаясь за резинку треников вместе с боксерами, стягивает их вниз, и прохладный воздух гостиной проходится по тазовым косточкам, и потом его холодные пальцы — и Рыжий задыхается, задыхается, задыхается. — Блять, — выдыхает он, когда Чэн мягко двигает рукой. Мягко. Медленно. Медленно. Он издевается — он, сука, издевается, и у него получается, и этого внезапно становится слишком много, так много, что Рыжему хочется отомстить еще больше, сделать ему так же. И он теряется в собственных мыслях и движениях, когда находит пуговицу на его брюках, едва ли не вырывая ее с корнем, когда тянет вниз молнию, когда Чэн немного двигает бедрами, когда Рыжий неуклюже стягивает его боксеры вниз. Когда ладонь все-таки сжимает его член — и рваный выдох под собственную челюсть, и мокрый укус, и медленное мягкое движение становится крепче и хаотичнее. Рыжий не знает, куда деться, когда движение руки Чэна на собственном члене становится увереннее и быстрее, когда он сам ускоряется, не в состоянии издеваться или замедлиться, потому что отключаются тормоза, и в конечном итоге он кусает его в шею сильнее, чем планировал. И — его стон. Хриплый. Мокрый. Тяжелый. Стон-выстрел, стон-ножевое. Стон-ебаный-инфаркт. Рыжий готов действительно оторвать ему зубами кусок шеи, чтобы это повторилось. Чэн вдруг подносит пальцы другой руки к его рту. Подушечки мягко давят на губы. — Слюна, — говорит, расфокусированно глядя в глаза. У Рыжего, совсем как у собаки Павлова, рот автоматически слюной же и наполняется от одной фразы. От идеи взять пальцы Чэна в рот скручивает напополам. Его дыхание сбивается, сердце долбится в отчаянной тахикардии, и слабая клетка ребер едва выдерживает. Пиздец. Пиздец. Пиздец. Рыжий открывает рот. Придвигает голову. И, когда первые фаланги указательного и среднего пальцев оказываются у него во рту, Чэн слишком резко выдыхает, откидывает голову, дыша в потолок, глаза его снова закатываются — и Рыжий заканчивается как личность, человек, млекопитающее, вообще что-то живое. Губы смыкаются на его пальцах, язык проходится по длине фаланг, а во рту так много слюны, что ей можно захлебнуться. Рыжий мягко прикусывает пальцы, чтобы выбить из Чэна еще один рваный выдох. Выбивает. Кажется, что весь мир идет нахуй. Не кажется. Чэн вдруг убирает руку, снова двигает бедрами, и Рыжий оказывается еще ближе, и их члены соприкасаются, когда Чэн обхватывает оба своей ладонью с мокрыми от слюны пальцами — и это конец света. В голове у Рыжего проносится: ты уверен, что в зомби-апокалипсисе стоит жить? Он внезапно не боится никакого апокалипсиса, потому что прямо сейчас его проживает. Не уверен, хочет ли жить, умеет ли. — Ах, блять, господи, — выдыхает Рыжий, вжимаясь щекой в его скулу. — Можно просто Чэн, — рваный полусмешок раздрабливает кости. Что. О-ху-еть. Просто охуеть, блять. — Ты что, издев… — собственный стон обрывает фразу, когда большой палец Чэна проходится по головке длинным смазанным движением. — Издева… — снова. — Сука, — это уже больше похоже на скулеж. — Я люблю твой голос, — в ухо. Рыжему хочется завыть. Натурально. Громко. На ебаную луну. Он не знает, из-за чего именно. Из-за того, какую сторону Чэна только что открыл. Из-за того, какой оказывается эта сторона. Из-за того, что Чэну нравится его голос. Из-за того, что не нравится — любит. Из-за простого слова «люблю», сказанного его голосом прямо в ухо, в барабанную перепонку. Рыжему хочется сказать ему отъебаться. Заткнуться. Не издеваться. Не сводить его с ума. Вместо этого он говорит: — Я твой тоже. Это что-то в Чэне срывает, потому что он прижимает Рыжего к себе так сильно, как только может, целует под челюстью, в челюсть, пока не находит губы — и Рыжий стонет ему в рот, когда тот оттягивает зубами нижнюю. Движения его руки ускоряются, отдаются Рыжему в основание позвоночника, скручиваются внизу живота, и ощущение падающих внутренностей практически разрывает сознание. Чэн целует его так голодно, словно действительно ждал. И он переводит обе ладони на его голову, сжимает волосы, неосознанно толкается бедрами в такт движению руки, едва понимает, когда сам кусает его за губу прямо во время поцелуя — и Чэн сдавленно выдыхает-мычит прямо ему в рот, и нет, нет, вот сейчас Рыжего вскрывает по швам, сколам, линиям. Это невыносимо. Он невыносим. Я с тобой не справлюсь — и Рыжий действительно едва справляется. — Чэн, я… — хрипло и сбито. — Я скоро… — Я знаю. Не контролирует движения бедер — толкаясь в такт, сжимая пальцы на чужих волосах, сливаясь с ним. Наконец-то с ним действительно сливаясь — это за гранью просто секса, за гранью желания получить разрядку или почувствовать чужое тепло. Рыжий задыхается запахом грозы, вишни, его выдохами. Это невыносимо. Слишком громко и ярко. Время стирается. А потом Чэн говорит хрипло, низко: — Ты сводишь меня с ума, — и добавляет на выдохе: — Шань, — и сознание раскалывается. Оргазм такой яркий и внезапный, что это почти больно. Рыжий стонет Чэну в шею, не осознавая, как сильно оттягивает его голову, ловя ртом его тяжелое дыхание, учащающееся в такт тремору пальцев, хаотичному биению сердца. И финальное неосознанное движение собственных бедер. И — словить чужой стон, гортанный и теплый, впитать его телом и мозгом. Чэн упирается лбом ему в ключицу, и движение его руки медленно сходит на нет. Рыжий не знает, сколько проходит времени, пока не выравнивается дыхание. Отмирает, лишь когда Чэн немного отстраняется, поднимает лицо. Его глаза полуприкрыты, в районе скул и шеи разливается румянец, а губы приоткрыты. Рыжий никогда не видел человека красивее. Его лицо не смогло бы сгенерировать ни одна нейросеть по запросу «идеальное». Даже с расколом на брови. С расколом на губе. Как угодно. — Ты меня тоже, — хрипло говорит Рыжий, и Чэн обдолбанно ведет головой. — Что? — Тоже. С ума сводишь. Крыша, блять, едет, знаешь? Чэн смотрит слегка расфокусированным взглядом так долго, что Рыжий хмурится, пытаясь понять, что сказал не так. А потом Чэн улыбается. Все еще короткой — несмелой, неумелой — улыбкой в левую сторону губ. Я с тобой не справлюсь. Ты — реально слишком. Но кто не рискует — тот не пьет шампанского. — Значит, мы квиты, — кивает Чэн, утыкаясь носом ему в скулу.