ссора и примирение au
13 ноября 2020 г. в 11:13
Примечания:
По заявке 1.31 с кинк-феста: "Трубелеевы. Что-то у них разладилось, и добрые хитрожопые друзья отправляют их в чей-нибудь загородный дом отдыхать и выяснять отношения. Секс, вино, разговоры, разговоры, вино, секс, ХЭ".
Витающее в космическом пространстве модерн ау пор то, что "мой кинк - забота и любовь".
Посвящается заказчику, конечно же.
Кондратий перевернулся на бок, подминая под себя край одеяла, и вновь попытался закрыть глаза. Глаза не закрывались уже второй час: он смотрел в потолок, всматривался в мелкий узор на обоях, пока бледно-розовые цветы и завитушки не начинали скрещиваться, расплываться и наезжать друг на друга, переводил взгляд на окно и долго-долго что-то искал в очертаниях замершего d tv голого клена. Тихое, днем неслышное тиканье настенных часов сейчас напоминало изощренную пытку капающей водой. За стенкой было тихо.
Непропорционально широкое пространство двуспальной — вообще-то — кровати вместо желания раскинуться звездочкой вызывало желание забиться в угол. Со всех сторон тянуло холодом. Мерзли ноги. Неприятно скручивало внутри. До того старательно заталкиваемое поглубже, чувство, что все как-то не так и неправильно, подступило к самой поверхности, делая падение вниз только вопросом времени. Может, если бы они всё-таки…
Разозлившись на себя, Кондратий резко скинул одеяло, рывком поднялся и свесил ноги на пол. Глаза уже привыкли к темноте: он вышел из комнаты на ощупь, почти не спотыкаясь и даже не впечатавшись в дверной косяк, и спустился вниз. Нажал выключатель. Кухню залило мягким желтым светом постепенно разгорающейся лампы.
На кухне все было в точности, как несколько часов назад, когда они, неловко поужинав, так же неловко вымыли каждый свою тарелку и, просидев еще какое-то время в попытках завязать содержательный разговор, пожелали друг другу спокойной ночи. Все так же стояли у раковины чистые сухие бокалы, стояла нетронутая — даже не открытая — бутылка вина, и даже сережина старая толстовка висела на спинке стула. Кондратий кинул растерянный взгляд на пустой дверной проем. Протянул руку — убрал в нерешительности — проглянул снова, укорив себя за совсем уж глупые опасения, сдернул вещь со стула и быстро, как будто боялся передумать или быть уличенным в неуместном сентиментальном порыве, просунул руки в рукава.
Знобить, к сожалению, не перестало. И даже успокоение не спустилось, а скорее наоборот. Кондратий несколько раз прошел из одного угла в другой, потер глаза несколько раз окинул кухню взглядом, при этом трижды остановившись взглядом на непочатой бутылке, прежде чем душевная разбитость все-таки взяла верх.
Медленно, стараясь не шуметь, он отодвинул первый ящик кухонного стола. Совсем тихо не получилось: громыхнули колесики, звякнули ложки и вилки. Здесь где-то должен быть штопор. Обычный старый штопор — туго закрученный винт и деревянная ручка. Кондратий вяло толкнул ящик обратно; тот по инерции прокатился вперед и замер, не дотянув до стола пару сантиметров.
Штопор тоже входил с трудом. Точнее — не входил вообще. Бутылка выскальзывала из руки, винт упирался в пробку и крутился на поверхности. Изнутри вновь начала подниматься нервозность: она затопила телесные ощущения, затопила, доводя до абсурда, даже скручивающий озноб, и уже грозила вот-вот выплеснуться истерическим припадком, но…
— Давай я?
Кондратий дернулся от неожиданности. Выпустил бутылку, едва не выронил штопор, обернулся, словно пойманный на месте преступления, и уставился прямо перед собой. Неожиданно потерянный, лишенный всякой заранее возведенной защиты и незапланированно уязвимый в своей беспомощности, он молча, с несоразмерной их по-глупому бытовому положению обреченностью, смотрел на Сережу, помятого и будто — с вечера, как он сам, не сомкнувшего глаз.
Трубецкой мог, если хотел, ходить большой хищной кошкой, бесшумной и опасной. Опасности в его движениях сейчас не было. Только честная, безрассудная для хищника предсказуемость приближающейся лавины. Лавина, как известно, не спрашивает, вовремя ли она, и не лучше ли ей заглянуть, когда ты успеешь спрятаться в бункер.
Он остановился позади Кондратия, вырос глухой стеной, горой, грозящей в любой момент обрушиться, погребая под собой и сомнения, и тщательно выстраиваемое отчуждение, и панику, и леденящий ужас.
— Можно?
Должно быть, он спросил лишь из вежливости или нежелания напугать еще раз, потому как вовсе не стал дожидаться ответа: руки обняли Кондратия, не касаясь, с обеих сторон, пальцы правой высвободили из ослабшей хватки неудобный штопор, левая обняла горлышко из темного стекла. Кондратий хотел было возразить — я сам и не надо, ладно — но почему-то не стал.
У Сережи штопор вошел с первой попытки, вкрутился по плавной безукоризненной вертикали и с характерным звуком вылез обратно вместе с пробкой. Сам Сережа ничего не сказал, только вполне удовлетворенно хмыкнул себе под нос, откладывая в сторону пробку и притягивая ближе к краю стола бокалы. Передал себе бутылку из руки в руку. Кондратий уперся взглядом в льющееся по стеклянным стенкам вино, чувствуя непреодолимое желание провалиться куда-нибудь от — подумать только, от неуместности? От забытого чувства, которым защемило сердце, чувства, отсылающего куда-то в самое начало, где все это еще было нормой?
Как давно. Как долго. Как…
Сережа вернул бутылку на стол и без каких-либо сомнений подхватил один из бокалов. Выбора, в общем, не осталось, кроме как взять второй — развернуться (пространство впритык позволяло сделать это, не касаясь друг друга) — и натолкнуться на глубокий, печальный, надеющийся, непонимающий и безгранично нежный взгляд.
Это они тоже когда-то уже проходили.
Стекло звякнуло тихо, как будто осторожничая, как будто интересуясь, можно ли. Вино оставило на губах горьковато-пряный след — след, распробовать который толком времени не было.
Потому что Сережа наклонился и поймал его губы.
Потому что дальше бокал звякнул уже о столешницу — и второй тоже — а руки нашли чужие плечи.
Была колоссальная разница между тем, чтобы по привычке целовать его бегло в щеку, отводя взгляд и заталкивая обратно лезущие из глотки слова, и тем, чтобы снова — наконец-то — открывать рот под нажимом ухвативших под подбородок пальцев. Между тем, чтобы выдавливать из себя вялый рассказ о том, как прошел очередной бесконечный день, и тем, чтобы бесстыдно стонать ему в губы.
Кондратий вовсе не заметил, как и когда: сережины руки жадно прошлись под сползшей назад толстовкой, влезли под футболку, оттянули и отпустили резинку мягких штанов; Сережа подхватил его под бедра и дернул вверх. Столешница оказалась жесткой, и холодной, и совершенно неважной мелочью по сравнению с тем, что теперь можно было обнять его за пояс, вжаться бедрами, вцепиться в волосы — Кондратий вцепился в примятые подушкой волосы, оттягивая назад, и не отпустил, пока не закончился воздух. Сережа, правда, будто и не задыхался вовсе.
— Наверх?
Печальная нежность в его глазах сменилась влюбленным, по-хорошему веселым огоньком. Ладони скользили почти беспорядочно — поверх футболки и под ней, вверх от коленей, обратно вниз — сбоку по бедрам, словно дорвавшись, словно узнавая заново.
Впрочем, почему словно.
— Да, — с готовностью выпалил Кондратий, сползая на край стола. — Да. Боже, да.
И они вернулись наверх.
То есть, конечно, это он вернулся, а Сережа зашел первый раз с утреннего приезда, и с ним помещение вмиг утратило неуютную гротескную величину. С ним лежать посреди кровати, слишком большой для одного, но едва ли достаточной для двоих, было совсем не то, что мучиться, кутаясь в одеяло, бессонницей. Было — лететь сквозь густое ватное облако. И привыкать, тоже заново: к нему — в себе, к себе — такому — в первую, и главную, очередь. К тому, чтобы не скрывать и не выдумывать, и обиды — как раньше — снова решать в постели. После, а лучше во время, единственной точкой опоры считая руки и плечи, единственным аргументом — имя его, выдохнутое на ухо. Сколько они, подождите, целую неделю, неужели больше, не может быть —
Сережа притянул его за бедра — так близко и глубоко, что ближе и глубже, кажется, было попросту некуда — накрыл своей его руку, двинул несколько раз до того правильно, что Кондратия выгнуло и подбросило бы, наверное, если бы не эта стальная хватка, и на долю секунды он, должно быть, все-таки отключился. А придя в чувство, обнаружил себя придавленным расслабленным, распластавшимся по нему Сережей, отчаянный захват сменившим на крепкое, но бережное объятие.
Захотелось почему-то засмеяться — а еще долго-долго перебирать ласково его волосы, пропуская сквозь пальцы, и утянуть его к теплой воде и холодному кафелю ванной, и — подарить, наконец, говнюку Романову нормальный штопор. Потому что Романов, конечно, тот еще временами говнюк, но знает толк в семейной терапии. Вместо этого всего Кондратий поймал его взгляд, проглотил неприятный осадочек злых сомнений и сказал:
— Может… принесем с кухни бутылку — и поговорим?
Сережа посмотрел на него секунду, от силы — две, прежде чем широко, по-настоящему искренне улыбнуться.