ID работы: 10070229

In vino veritas

Слэш
R
Завершён
146
Размер:
32 страницы, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
146 Нравится 37 Отзывы 16 В сборник Скачать

восточная сказка au

Настройки текста
Примечания:
      Он был красив той пленительной южной красотой, какая бывает свойственна лишь самым изысканным и утонченным созданиям. Двигался плавно, по-кошачьи грациозно, и очень тихо — только перезвон золота выдавал невесомые шаги. Несмотря на всю усталость, Трубецкой залюбовался им, вполне отдавая себе в том отчёт: почти прозрачный золотой шёлк едва ли мог скрыть естественную пластичность, по рукам сбегали вниз причудливые рисунки и орнаменты, на запястьях и щиколотках, хрупких на вид, словно фарфоровых, переливались в свечном свете браслеты.       Он закончил разливать вино, ловко подхватил одной рукой серебряный поднос и опустился на колени напротив Трубецкого, ни разу не дрогнув и не покривив безупречной осанки. Поднос оказался на маленьком столике, для того, вероятно, и предназначенном, но едва ли Сергей посмотрел в ту сторону: вмиг совершенно пленённый, он теперь не мог отвести взгляда от выразительных чёрных глаз. Медленно вытянул вперёд руку, дотронулся пальцами до щеки, и его молчаливый прекрасный гость подался навстречу касанию, покорно укладываясь в одарившую лаской ладонь. Трубецкой вздохнул. День выдался непростой, а назавтра предстоял ранний подъем, долгие (и весьма утомительные) беседы, вечером — сборы в дорогу... Больше всего он нуждался сейчас в добром, пускай и бессмысленном, может, слове, в звуке родной речи, коснувшемся бы измученного обещаниями и хитросплетениями иносказаний уха.       — Ты очень красив, — негромко проговорил Трубецкой, поглаживая большим пальцем скулу. — Очень, очень красив... у меня на Родине за таких, как ты, без сожаления гибнут на дуэли. Я знаю, у вас не принято... Скажешь, должно быть, что мы, северяне, странные? Может быть. Может быть, и странные, потому как ты не понимаешь ни слова, а я отчего-то продолжаю с тобой говорить.       Поначалу ответа, как и стоило ожидать, не последовало вовсе. Захлопнулись веки, на миг скрывая чарующие чёрные глаза. Дрогнул в еле заметной улыбке до того плотно сомкнутый рот. О, какой это был рот, какими сладкими казались даже издали темно-розовые, почти как пастила, губы — совершенной формы, точно вылепленные талантливым скульптором... Сергей смотрел, как заворожённый, как в безвременье провалившийся, пока пока он медленно открыл глаза, вдохнул, будто на то, чтобы ответить, требовалась особенная решимость. Когда заговорил, голос прозвучал в тишине так же сладко и бархатно, как ощущалась к руке его кожа.       — Я понимаю... не все, но я понимаю по-русски. — Речь оборвалась быстро, едва начавшись, он прикусил губу и растерянно уставился на свои сложённые на коленях ладони. — И говорю. Немного.
По тому, как замерцал в расплывчатом свете нежданный румянец, зритель чуть более внимательный, чем слепой обыватель, догадался бы, что простые слова даются ему не так-то просто. Трубецкой, вполне осведомлённый о своеобразных нравах и о том, что предписывали местные порядки, не мог не отметить про себя не столь очевидно проявленную, но вызывающую восхищённое уважение смелость. Что-то подсказывало — он будет прятать глаза и опускать голову, но ни за что не станет извиняться за дерзость заговорить, когда о том не просили. Все это отзывалось в сердце подзабытым теплом, странной надеждой в сокровище чужой земли обрести, хотя бы и на миг, родную душу.       За сводчатыми окнами отведённых ему покоев лежала ночь — иссиня-черная звездная ночь, увенчанная алой южной луной. Балдахин спадал почти к самому полу. Спиной Трубецкой утопал в подушках — на богатое убранство желавшие угодить турки не поскупились. Не поскупились и на вкусный ужин, на самые спелые фрукты и самое сладкое вино, на драгоценные безделушки и роскошные ткани, поднесённые в дар грамотно, к вечеру, — когда Сергей, смыв с себя усталость непростого затянувшегося дня, возвращался к себе из купальни через дворцовый сад. А теперь, стало быть, пожаловали в знак дружбы вот это ангельской красоты создание. Время было ещё не позднее, и, пожалуй, при ином раскладе Сергей не преминул бы ответить радушно и благосклонно на оказанный жест доброй воли, однако...       Он погладил напоследок нежную щеку, пропустил между пальцев столь притягательные кудряшки, — на ощупь они оказались мягкими, мягче того шелка, в который он был одет. Со столика, где осталось серебряное блюдо с щедрым угощением и хрустальный графин, Трубецкой снял изящный кубок, почти до краев наполненный темным красным напитком, втянул носом глубокий аромат и отпил.       — Скажи, где выучился. Да что-нибудь — скажи. Как мне тебя называть? Кудрявая голова склонилась набок. Качнулись свисающие с перехватившей лоб тесемки бисерные нитки. Сергей осторожно заправил ту, что перечеркнула овал лица, за ухо.       — По-здешнему или по-вашему?       — У тебя и имя русское есть…       — Кондратий. Не обижайте, князь, я ведь сам, по крови, русский... отец у меня русский. Был. — Он вновь замолчал, уставился на Трубецкого с немым вопросом. Трубецкой кивнул, мол, говори, говори дальше: слушать его было приятно, невзирая на призвук турецкой речи. — Я от него научился. Маленьким. Мне книжки достались, немного.       Говорил Кондратий хорошо — слишком хорошо для того, кому едва ли доводилось слышать живую русскую речь, кто слова вспоминал по истрёпанным до дыр зачитанным книжкам. Так хорошо, что не вязалось это ни с медовым золотом изнеженной маслами и солнцем кожи, ни с вьющейся по рукам тонкой вязью искусной росписи... Он рассказал ещё, пока Сергей постепенно опустошал кубок, — про жизнь при дворе, про местные обычаи. Про то, как с детства учили древней поэзии, шахматам и искусству беседы, чтобы не наскучить потом искушённому представителю местной знати или важному почётному гостю. Его голос журчал и переливался, сам он — словно не двигался, а перетекал, до того пластичный и гибкий, что расслабившийся Трубецкой невольно задумался о том, как красив он, должно быть, в танце, как плавны линии, как ритмично каждое движение. И захотелось увидеть — собственными глазами, и захотелось — вдруг, самонадеянно, необъяснимо, велением не рассудка, но чувства, — чтобы не видел никто другой. Глупо, глупо! — сколько будет после него? До — не было, Трубецкой был уверен. Не посмели бы. А после?       Быть может, еще минута таких раздумий, и он огорчился бы или встревожился, но то ли вино дало в голову, замедляя обычное течение мысли, то ли дала в голову чарующая южная красота, но ни огорчиться, ни встревожиться Трубецкой не успел: Кондратий — как странно отзывалось в его отношении такое простое, до корней русское имя; Кондраша, услужливо подсказала память, сглаживая углы, — вдруг прильнул к нему, такой теплый и медово-золотой, и горячо зашептал на ухо:       — Я рад, я так рад, я счастлив… Счастлив, что вы победили. Вы, князь, — он замолчал на миг, резко втягивая носом воздух, так же резко выдыхая, и Трубецкой почувствовал дуновение у щеки. Так трудно, так невыносимо трудно было думать, когда прекрасные сахарные губы были совсем близко к его, когда с них слетали один за другим столь лестные, сладкие слова. — Этого не выразить словами… Как мне тесно. Здесь. Чувствовать себя среди них — вы говорите, белой… белой птицей. Как это…       Он замешкался, запутался в словах, запнулся о сорвавшиеся с губ звуки чужого, чуждого языка. Сергей услужливо подсказал:       — Вороной?       Голос поскрипывал: в горле совсем пересохло, словно туда надуло песка с расстилающихся за много верст отсюда бархатных дюн. Он ведь, оказывается, почти не дышал — а руки сами непроизвольно тянулись, хотели огладить, поверить изгибы, смять шелк, украшенный дорогой вышивкой, расстегнуть один за другим крючки, сцепляющие ткань на спине, — он справится с легкостью, ему после офицерского мундира вовсе не будет в тягость.       — Да, да, вороной, — судорожно закивал Кондраша, — белой вороной… Я знаю, вам не понять меня, и я не прошу понимания, но… Вы так непохожи на них. Вы другой, совсем другой. Вы благородны. Не отрицайте — я знаю, это так. И вас, должно быть, там, на севере кто-то ждет. Нет, прошу, не говорите! Молчите. Лучше молчите. Дерзость задавать вам такие вопросы. Но если бы вы знали, как это больно, как горько. Мне никогда не принадлежать такому, как вы.       Пусть и пропуская часть сказанного мимо ушей, Трубецкой заметил со странным, сдавившим грудь чувством, что жмущееся к нему тело напряглось, задрожало, — обхватил поперек узкой спины — он был солнечно-теплый, руки сами съехали вниз, под перетекающей тканью прощупывались позвонки, поясничный прогиб безупречно подходил его ладоням. Кондраша хватанул ртом воздуха и уткнулся носом ему в шею, столь искренний в своем порыве, что откровенности в этом было больше, чем в его оголенных плечах, или том, зачем он пришел — и как ничуть того не стыдился.       — Завтра, — зашептал он, — после того, как вы уедете… Простите, князь, я не должен вам говорить, простите. Но вы, должно быть, знаете, что будет, что меня ждет. И я вовсе не прошу вашей жалости... Нет, нет, мне не нужна жалость. Лучше оттолкните меня, чем жалеть. И все же я осмелюсь просить вас — если только в моих силах скрасить ваше пребывание здесь, я был бы счастлив. Если вам хоть сколько-то приятно мое общество, князь!.. Позвольте мне. Я лишь хотел бы узнать, каково это, прежде чем…       Слушать его стало выше любых человеческих сил. Сплошная нечитаемая злость захлестнула Трубецкого — злость не на Кондрашу, чего бы он ни говорил, запинаясь, пока сознавался в постыдном, неуместном порыве. Злость на тех, кого здесь не было, кого он не знал, но кто действительно будет после — чьи руки будут срывать, не заботясь о нежности, ничего не скрывающие одежды, и касаться этой золотой кожи, и хватать источающие аромат корицы шелковые кудри… Злость — и вместе с тем восхищение, бесконечное восхищение хрупким юным созданием, которому хватило смелости, хватило переполняющего, толкающего на край отчаяния заговорить о том, чего хотелось бы ему — наперекор словам тех, кто всю жизнь распоряжался его свободой. Хватило внутренней силы на выбор там, где учили, что выбора вовсе не может быть. По-своему. В той единственной искаженной форме, какая была ему доступна. И все же — столь близкой, столь понятной, столь… притягательной.       Трубецкой оттолкнулся от подушек, сел ровно, встряхнул его за плечи. В черных глазах ни капли не было страха: была обреченность, надежда, вызов, раскаяние, желание, боль… Все это было. Лишь страха — не было. И — как знать — быть может, именно бесстрашие стало последней песчинкой, последним перышком на чаше точных, как время, весов, потому как Сергей рывком поменял их местами, навис над ним, упираясь коленом между разведенных ног, сжал его в руках — всего точно из золота, тонкого, так легко и естественно гнущегося, — с жадностью путника в пустыне, добравшегося до ключа чистой живительной воды. И не думал больше ни об усталости, ни о несправедливости, ни о войне, ни о мире, — потому что запах корицы и кардамона, как дурман, туманил голову, а губы его на вкус в самом деле оказались слаще любой пастилы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.