sex
15 ноября 2020 г., 15:23
Он сидит на подоконнике собственной комнаты, свесив ноги за окно, и тянет медленно тонкую ментоловую сигарету – уже с месяц как положив откровенно с прибором на то, что кто-то увидит и отцу расскажет, как и на все возможные последствия, к которым может привести этот легкомысленный откровенно порыв.
Пятый стоит поодаль, почти у края покатой крыши, неустойчиво опасно – было бы, если бы не – ковыряет мыском ботинка рельефный край темной черепицы.
Ночное небо очень чистое – не видно ни облака, зато прекрасно различима россыпь мелких далеких звезд – при желании можно было бы даже угадать несколько выделяющихся на общем фоне созвездий, да желания такого у Клауса почему-то совсем нет. Изнутри тянет, зудит в желании быть озвученным, услышанным хоть кем-то, собственный нетривиальный секрет.
– Знаешь… – он ладонью с зажатой меж пальцев сигаретой взмахивает в не до конца даже себе самому понятном жесте, – …мне нравятся парни.
Пятый отрывается мгновенно от медитативного ковыряния крыши бесплотной ногой, голову вскидывает, и, вытаращив на Клауса и без того огромные глаза, издает какой-то странный, неидентифицируемый толком звук. Глубина потрясения во взгляде такая, что Гранд-Каньон нервно курит в стороне – внутри все сминается как-то, чудом разве что не летит в пропасть от тона голоса, двоякости реакции.
– Да ты что… – он прикрывает рот бледной ладонью, продолжая пялиться во все глаза и качает головой в немом отрицании. – Никогда бы не подумал.
И тут же, сам не выдержав глубины воспроизведенного драматизма, мерзко ржет, сгибаясь в три погибели.
– Ну что ты за сволочь такая…
Сбившееся было в тугой скользкий комок беспокойство мгновенно растворяется в этом далеко не самом прекрасном звуке – словно и не было его вовсе. Клаус усмехается, качая головой, щелчком отправляет незатушенный окурок в сторону брата – тот пролетает аккурат сквозь нематериальную вышивку на форменном пиджаке, вспыхивая в темноте яркой точкой – из окна выглядит красиво, почти что падающей звездой.
Он глаза прикрывает устало и загадывает желание.
Ему восемнадцать, девятнадцать-без-трех-недель, когда он с почти что легким – только-не-смотреть-на-Грейс – сердцем собирает небольшие свои пожитки и хлопает входной дверью дома, чей порог надеется никогда больше не перешагнуть. Пятый никак на сей счет не высказывается, хотя Клаус по глазам читает, видит в самой их глубине затаенное внутри ликование от самого свершившегося факта.
Он свободен, гол как сокол и совершенно не имеет представления, что ему – им – делать дальше. И воздух вокруг – сладкий, и земля из-под ног сама собой летит, уничижая непоколебимую, казалось бы, силу притяжения все отчетливее с каждым новым шагом.
На отцовские дотации и мысли не возникает рассчитывать – а значит, будет сложно, значит придется в мыле искать работу, чтобы позволить себе какой-нибудь съемный угол, сигареты и хоть что-то иногда хотя бы есть.
Он бездумно цепляется взглядом за белеющее в окне небольшой кофейни, от руки написанное «требуются сотрудники» и замирает в полушаге от того, чтобы пройти мимо. Беззаботно пожимает плечами в ответ на изогнувшуюся графично бровь – мол, это тебе у нас нихрена от жизни уже не требуется – и уверенно толкает звякнувшую приветственным колокольчиком дверь.
При всех прочих равных, лично ему все еще совсем не чуждо всякое приземленно-человеческое.
Жизнь – отдельная, взрослая, будучи за скобки общего дома вынесенной – сложнее в пару десятков раз, и в сотню же – легче. Приходится думать о вещах, раньше никогда его не касавшихся в принципе – будь то разница цен в магазине у дома и крупном супермаркете, полоумная соседка, взявшая, кажется, за правило – раз в неделю стабильно – появляться на пороге и компостировать ему мозги, или не к месту и не вовремя потекший в четыре утра туалетный бачок. И в то же время – Клаус с каждым днем все отчетливее чувствует, насколько легче ему теперь дышится.
Съемная квартирка маленькая, извечно пребывает в неизменном и не так чтобы творческом беспорядке, но по возвращению домой он упирается глазами исключительно в потрепанные временем выцветшие пятнами обои, а не в сквозящее из чужого портрета отцовское «я же говорил». Старый козел в принципе был маниакально одержим нуждой оставлять за собой последнее слово – и всегда находил способ сказать вот это свое коронное, ни слова при этом не произнося.
В этом есть отголоски чего-то по-настоящему смешного – и дело не сколько в старательно подавляемом внутреннем инфантилизме, а, скорее, в непоколебимой, непримиримой жесткости настоящей, обыденной для большинства жизни – в нее лучше бы входить постепенно, раз за разом стесывая коленки да ладони, а не влетать беззащитным лбом на бешеной скорости.
Ведь кто все они, по сути? Просто дети, никогда толком не знавшие реальности.
Признаться честно – поначалу было совсем сложно, и, отчасти – странно. Когда растешь и частично даже взрослеешь в доме, чьи стены покидать без весомой причины запрещено изначально и строго-настрого – круг твоего общения несколько… ограничен.
Когда же удается переступить порог без обратного билета раз и уже насовсем, людей вокруг оказывается очень много – порой даже слишком – и совсем притом разных.
Отвратительная огромная тетка вопит ему в лицо, сотрясаясь всеми тремя запасными подбородками – он не уверен до конца, но кажется, та сама не понимает толком сути собственных претензий, просто сливает негатив на первого подвернувшегося под руку бедолагу. Стучит ладонью по стойке, требует менеджера вот-прям-сейчас, сию же секунду, всенепременно, срочно.
Пятый в полуметре вспыхивает дважды – свет бьет по боковому зрению – исчезнув на несколько секунд и тут же нарисовавшись вновь, привлекает старательно его внимание дергаными жестами. Клаус щурится, пытаясь не терять зрительного контакта со взбешенной дамой, стреляет глазами под стойку – «чего тебе?» – и давится воздухом, сжимая челюсти до боли, только-бы-не-заржать.
Мелкий говнюк воодушевленно лыбится, тыкая тощим пальцем в аляпистую этикетку на плоской картонной пачке.
Надпись гласит: «яд крысиный, с ароматом шоколада» – Клаус прикусывает губу почти до крови, съезжая глазами до строчки мелким шрифтом – «с эффектом мумификации».
Он из последних сил сдерживается, чтобы не закатить глаза сию же секунду, всем своим видом демонстрируя желание отвесить брату хорошего пинка. Воспользовавшись паузой в бесконечном потоке визгливых претензий, он с условно-вежливой улыбкой сам сползает под стойку, утыкаясь лбом в прохладное лакированное дерево.
– Прости, мужик, но я пацифист, – шепчет на грани слышимости, содрогаясь приступом беззвучного смеха.
Ситуация впоследствии разрешится сама собой и без лишней крови, даже без штрафа в половину зарплаты: тетка будет стабильно приходить и так же стабильно орать на одной ноте примерно раз в месяц – он будет терпеливо слушать, готовить ягодный-смузи-с-эспрессо, очаровательно ей улыбаться, то и дело поглядывая на заботливо пристроенную под раковиной пачку.
Пятый будет скалиться маньячно каждый чертов раз.
Прохладный уже совсем по-осеннему ветер подтачивает нетерпеливо тонкую сигарету, проходится иссушливо по глазам, заставляя недовольно поморщиться. По большому счету, мир спасут либо массовые расстрелы, либо безлимитные перекуры в течение рабочего дня – а лучше бы и то и другое сразу, конечно – насколько бы миролюбивым он ни был, у Клауса тоже случаются неудачные дни.
Постоянное – незримое время от времени – чужое присутствие не раздражает больше, как когда-то в глубоком пубертате. Напротив даже, осознание того простого факта, что он никогда не один, как-то ощутимо греет глубоко внутри. В конце концов, за прошедшие годы акцент ощутимо сместился с отсутствия личного пространства на возможность не оставаться один на один с любым происходящим в жизни дерьмом.
И последнее – отдельный повод для глубокой, искренней его благодарности.
Он живет в большом городе, в крошечной темной квартирке и каждый вечер свечи жжет да заваривает чай. Греется сам и мечтает хоть кого-то смочь еще отогреть – поглядывает на уткнувшегося в явно наизусть уже выученную книгу Пятого и грустно улыбается прямо в чашку. Не говорит ничего, но в особенно смурные дни случайно – и оглушительно громко притом – что-нибудь да роняет на дощатый пол.
Каждый раз плечами пожимает – «пиздец я у тебя неловкий» – и выдыхает неслышно, когда видит разгладившуюся на время меж темных бровей усталую складку.
Клаус любит секс и пушистых животных. И если во втором случае в съемном углу приходится сублимировать общением с то и дело забегающей на балкон соседской кошкой, то в первом он без лишнего стеснения отрывается на всю катушку.
Хотя все, в конце концов, зависит от обстоятельств – трещин на потолке ровно тридцать семь штук, он пересчитывал, кажется, уже трижды. Все происходящее можно описать одним емким сухим «никак» – скучно, муторно, липко от исходящейся влагой кожи – такой себе фитнес, быть честным – и абсолютно не возбуждающе в смысле более глубинном, чем банальная голимая физика.
Но парень-из-клуба-как-его-там так искренне старается, что на попытку прекратить уже наконец это бессмысленное инерционное движение – ни желания, ни сил. Черт бы с ним, опыт есть опыт.
Синий свет вспыхивает на периферии, заставляя голову повернуть резковато и упереться – почти что вплотную – в юное, сарказмом так и сочащееся лицо. Пятый лежит сбоку, голову подпирая согнутой в локте рукой, ноги тощие вытянув почти до изножья кровати – кадр, достойный обложки «Vogue», ни прибавить, ни отнять. Губы тонкие кривит усмешкой, щурится ехидно и тянет высоким, по ушам неприятно режущим голосом:
– Ну и нахрена?
Клаус рукой всплескивает, пытаясь виду не подав отмахнуться от проклятой этой мелкой занозы. Глаза вытаращивает возмущенно, намекая всем видом на глубинную недопустимость всей ситуации – ну в самом деле, нашел момент – хотя чего смеяться, какое к чертям у него вообще бывает личное пространство.
Пятый ощеривается уже совсем откровенно, тянется ближе, кончиком носа проезжаясь по виску – шепчет жарко в самое ухо, задевая случайно – абсолютно преднамеренно – тонкими губами.
– Детка, да я в жизни порнухи скучнее не видел, – прикосновение языка чувствуется скользким и влажным, да настолько реальным притом, что заставляет изо всех сил зажмуриться в попытке избавиться от наваждения, – даже уже после смерти.
И стоит мелкому засранцу издать негромкий, грассирующий мурлыканьем звук, как и без того расшатанные нервы Клауса сдают окончательно и необратимо.
– Да свали ты уже! – шепот шипящий и явно выходит за рамки громкости того, который с легкостью можно было бы не заметить в порыве страсти – парень замирает мгновенно, словно в стену с разбегу вписавшись, и смотрит подчеркнуто с видом глубоко оскорбленного достоинства.
– Ну мог бы и по-нормальному сказать.
Более неловкий момент и вообразить сложно – ситуация разряда тех, что нарочно не придумаешь – парнишка с кровати соскакивает, шмотки свои разбросанные собирает с такой психованной самозабвенностью, что любоваться бы и любоваться вечно – все одно что на горящий огонь или текущую воду.
– Да я же не… – так глупо он себя однозначно еще ни разу в жизни не чувствовал: одновременно стыдливо и совестно, и не объяснить ведь никак всей сюрреалистичной сути произошедшего, – …не тебе.
Окончание фразы глухо ударяется о с грохотом захлопнувшуюся входную дверь.
Клаус тяжело вздыхает, старательно игнорируя ни капли не смущенного, бессовестного абсолютно брата, и поднимается с разложенного дивана, путаясь ногами в сбившейся простыни. Зажигалку нашаривает на тумбочке и прикуривает, медленно и медитативно вдыхая терпкий резковатый дым. Накидывает, поднимаясь, на костлявые плечи теплый халат – весь в жизнерадостно розовое облачко – и отправляется на кухню ставить чайник.
Чай в квартире является обязательным – вне контекста всего в ней происходящего.
Он на перила ржавые опирается скрещенными в локтях руками, лениво то и дело поднося к губам горчащую сигарету. Пятый рядом примостился, на самом краю ненадежной металлической опоры, приобняв острую коленку, второй ногой покачивая бесцельно в воздухе – всем своим видом будто демонстрируя, на каком месте он вертел эту вашу гравитацию и все остальные законы физики заодно. Все же в том, чтобы быть призраком, тоже есть хоть и сомнительные, но плюсы.
Клаус смотрит вниз, откровенно глазами вперившись в чужую фигуру – с девятого этажа видно просто замечательно, пусть и выходит балкон прямо в замызганный переулок – не может отказать себе в постыдном удовольствии проводить взглядом худосочного высокого парня, пока тот не скрывается окончательно за поворотом. У того светлые волосы, прямая и ровная походка, а еще – забавные клетчатые брюки и такой же поверх куртки намотанный шарф.
– Да, – Пятый шею тянет сильнее, выглядывая из-за его плеча и щурится, прикусив губу, – мне тоже нравится.
Хочется ответить какой-нибудь емкой шпилькой, да только слов не находится, как и достаточной для этого злобы – Клаус никогда не держит зла, по крайней мере не умеет копить его долго, и сложись жизнь немного иначе, вполне бы мог пополнить нестройные ряды буддистов.
Да ведь и знает прекрасно – по крайней мере, очень хочет в это верить – какой бы занозой в заднице Пятый ни был, он для Клауса остается самым близким существом. Пусть и откровенно не-существующим в окружающей объективной реальности.
Все, по большому счету, познается в сравнении, но случаются в жизни Клауса моменты, никакому сравнению не поддающиеся, не встающие в один ряд с другими – пусть и похожими по смыслу и сути.
Это не просто хорошо, это х о р о ш о – он чувствует жар каждой мышцей, все импульсы отдельные сливаются клубками в соединениях нервных окончаний, заставляя в нетерпении простынь пальцами комкать и извиваться, губами тыкаться в чужой влажный рот, подмахивать бесстыдно бедрами на каждом новом толчке.
Он навстречу тянется, изгибается всем телом, скрещивая тощие лодыжки где-то за чужой спиной – пальцами длинными в волосы зарывается, путаясь, то и дело дышать забывает и срывается после в поверхностный и кислорода лишнего толком не дающий ритм. Трется в едином порыве – в растянутой, по нутру размазанной сладости – болезненно налитым членом о чужой крепкий живот, и губу прикусывает в исступленном забытьи. Все движения скользяще-смазаны, каждое из них – и не важно, свое ли или чужое – распаляет сильнее, заставляя хотеть еще сильнее вжаться, укусить порывисто вместо очередного поцелуя, руками по шее сползти да впиться ногтями в плечи на самом пике.
Он голову запрокидывает в этом восхищенном безумии, не видя ничего, не замечая точки невозврата, за преступлением которой все необратимо изменяется.
Глаза изнутри застилает светом, все пространство опаляется вспышкой с яркими всполохами голубого и синего, и Клаус неожиданно понимает, что перестал как-либо вообще чувствовать, осознавать себя в пространстве и текущем времени.
Собственные руки как чужие движутся – словно не его вовсе, импульс сжать-разжать пальцы гаснет где-то по пути, так и не достигая нужных нервных окончаний. Все тело ощущается – не ощущается, точнее – совершенно иначе, нежели каких-то пару секунд тому назад. Все пять чувств до него доносятся через стену из ваты, через глубину бассейна липкого густого меда, налитого заместо воды до самых краев.
Клаус со стороны голос слышит до боли знакомый – ничего общего с собственным не имеющий – вскрикивающий коротко и срывающийся в протяжный рычащий стон.
Пространство вспыхивает коротко, и все чувства возвращаются, встают с размаху на свои места – от чужого тела сверху жарко и самую малость сложно вдохнуть полной грудью, каждый сантиметр кожи ощущается мокро и липко до тянущей необходимости собраться с силами и сорваться поскорее в душ.
Пятый, рядом возникший, руками нервными себя самого ощупывает – шарит по узорчатой жилетке ладонями, края шорт одергивает и поднимает на Клауса совершенно ошеломленный взгляд, впиваясь пытливо расширенными до невозможности зрачками.
– Какого…
Клаус только плечом дергает коротко – «ноль идей, мужик» – и голову бессильно роняет вглубь чересчур мягкой – давно уже сменить бы пора – подушки.
Трахаться во плоти – не лучшая вещь.
Однозначно нет, если ты этого не планировал, изначально не так, чтобы по мальчикам, да и тело, в общем-то, не твое.
Абсолютно нет, если ты давно и безнадежно влюблен и так же давно и безнадежно мертв.
Клаус не то, чтобы избегает старательно этой темы, но обсуждать тот случай отнюдь не горит желанием, и дело не сколько даже в сводящей с ума неловкости – ее-то как раз он спокойно и непринужденно мог бы пережить. Вся соль, весь камень преткновения кроется как раз в том, чего он сильнее всего на свете касаться не хочет – отрицает и избегает старательно во всех случаях, кроме, пожалуй, одного конкретного.
В собственной чертовой способности.
Ведь на самом деле все эти занятные недоразумения никогда не были намеренно им искомыми – каждый раз это происходило совершенно случайно, открывая какую-то новую грань словно очередную ачивку в попсовой компьютерной игре, вызывая их синхронно-обоюдное «и так можно, оказывается».
Клаусу в таком режиме существовать было комфортно – он не тыкался с усердием в откровенно травмирующие для собственной психики моменты, не отшибал ментальными граблями весь лоб изнутри в процессе. Пятый же никогда не настаивал на обратном, проявляя потрясающую для него учтивость.
Однако, и незаряженное ружье раз в год да обязано выстрелить – в какой-то момент и в их идиллическом симбиозе коса со скрежетом находит на камень.
– Слушай, Клаус… – и за столько лет привыкнуть можно бы уже, да все никак.
Каждый раз, когда брат о чем-то пытается его просить – выглядит это восхитительно в самой сути своей чужеродности. Никакой привычной спеси и резкости – поджатые губы, сведенные в сторону жестом искренней неловкости глаза.
Он реагирует молниеносно, словно только этого и ждал: поднимает руки в бессловесном – татуировки на ладонях складываются в причудливое «привет-пока» – предупредительном жесте. Со стороны, наверняка, выглядит одновременно угрожающе и забавно – тоже эдакая своеобразная суперпозиция.
– Даже не думай.
Он не любит, терпеть не может всем своим естеством острые грани и нечетные числа – а оттого особенно иронично было умудриться застрять где-то аккурат меж двух из них.
– Я не стану этого делать. Ни за что, блядь, на свете.
Каждый раз, когда Пятый о чем-то пытается его просить, Клаус клянет себя, на чем свет стоит, головой качает, долго и на полном серьезе ему – и себе заодно притом – объясняет очевидное. А по итогу, хоть ты его стреляй – все равно отказать этому мелкому засранцу не может.
Клаус ворчит, языком трагично цокает на все лады, пока листает толстенный телефонный справочник в поисках одного конкретного номера. Набирает нехотя, то и дело порывается трубку положить, так и не дождавшись ответа – «по этикету положено не больше пяти гудков, нахал» – и вздрагивает всем телом, услышав на том конце удивленное «Да?».
Кофейня маленькая, светлая, с большим количеством дерева и стекла в интерьере, и он никак не может перестать неосознанно сравнивать ее с той, в которой не так давно работал сам.
Не то, чтобы он был фанатом излишней подчеркнутой пунктуальности – абсолютно точно даже напротив – да вот только Пятый точно был таковым. Нелюбовь к опозданиям вещь, наверное, вполне естественная и объяснимая, да только явиться на встречу почти за сорок минут попахивает скорее обостренным неврозом, нежели вежливостью королей.
Клаус растекается по мягкому диванчику, вытягивая под столом несуразно длинные ноги.
– Нервничаешь? – прятаться за ламинированной поверхностью меню получается так же прекрасно, как и топить собственный заученный годами полушепот в ненавязчивой фоновой музыке.
Вопрос бессмысленный, конечно же – по нему и так все заметно невооруженным глазом: руки то и дело сжимаются остроугольными кулаками, он весь словно проржавевший одномоментно механизм – движется с непривычной самому себе замедленностью, и, если всмотреться чуть усерднее – отчетливо видно, как у него дрожат зрачки и губы.
Он вообще весь какой-то звенящий – притихший в нарастающей монотонной истерике и дерганый, как распоследний паралитик.
– Иди ты, – ответ беззубый и беззлобный совершенно, лишенный начисто хоть какой-то знакомой интонации, еще и низведен ко всему прочему до потрескивающего затухающим костром шелеста.
Клаус фыркает, по-доброму усмехается и кивком коротким указывает на звякнувшую колокольчиком дверь.
Ваня замирает, растерянно оглядывая пространство, пока они не сталкиваются, наконец, глазами – тут же улыбается неловко и направляется к дальнему его столику.
Он подскакивает, отодвигая в приступе доброжелательной галантности стул, улыбается настолько лучезарно, что где-то даже чересчур. С коротким «отлучусь припудрить носик» в руки ей вталкивает чертово меню, на «кс-кс» шипящее не то подзывая зазевавшегося официанта, не то – одергивая остолбеневшего напрочь Пятого.
В уборной – маленькой настолько, что в одиночку уже чувствуешь себя толпой – красивые лампы, приглушенные настолько, что не поймешь сразу – в крошечном пространстве больше света, или же все-таки его отсутствия.
Клаус смотрит пытливо, застряв в диаметральных посылах где-то аккурат между отговаривать начать и хоть немного подбодрить. Наступает носками потрепанных кед на пятки, стягивая с легкостью не зашнурованную толком обувь – кафельный пол неприятно обжигает холодом босые ступни. Хмыкает и руки протягивает ладонями вверх, пальцы размыкая расслабленно – не в пример напряженности чужих гротескно-маленьких рук.
– Ну что ж, – голос практически ровный, только самую малость подрагивает, выдавая тем самым истинную величину внутреннего напряжения, – давай попробуем сменить пользователя.
Он первый шаг делает несмело – колено подгибается само собой, заставляя оступиться – Пятый ему вторит, сокращая расстояние, ладонями и пальцами костлявыми накрывая чужие знакомые, примагничиваясь в одном этом соприкосновении, вплавляясь в каждую нервную клетку чужеродным странным импульсом – медленно, но верно.
Когда свечение вдруг гаснет, заставляя сощуриться, привыкать заново с трудом к полумраку, он смотрит потрясенно на свои-не-свои руки, шевелит фалангами, перебирая в воздухе каждым пальцем, ощупывает торопливо грудную клетку, плечи, торчащие ребра.
Отражение в зеркале законам детерминации поддаваться не желает настолько, что он едва не забывает натянуть торопливо обратно раздолбанные кеды прежде, чем выйти обратно в зал.
Ваня бесконечно красива. Ваня негромко смеется, жестикулируя то и дело узкой ладонью, утонченными музыкальными пальцами. Она о себе отрывочно рассказывает – весь диалог перескакивает с темы на тему, хоть и диалогом его назвать почти невозможно – он в кружку проклятую вцепился, как в последнюю надежду и слушает, слушает, слушает каждое ее слово, то посмеиваясь восхищенно, то с горьковатым теплом улыбаясь.
– Читал твою книгу, – и в выдохе глухом непроизносимо застревает посредь глотки немое «перечитывал сотню раз», – мне... понравилась.
Ваня замирает, спотыкается коротко наполовину уже произнесенным словом посередине своего рассказа. Губы сжимает линией, отведя куда-то в сторону глаза, и тут же возвращает ему взгляд – угловато-игольчатый, усталый до самой глубины зрачков.
– Ты тоже по нему скучаешь? – и смотрит так, словно из нее вытрясли всю душу.
Он кивает, сглатывая шумно – весь немой, бессловесный, неправый в глубине этого бессовестного своего, вынужденного обмана – глаз от ее лица отвести не в силах, и совсем ничего поделать с собой не может.
Рука на столе сама сжимается, сминая салфетку ломаными пальцами в побелевшем кулаке.
– Я в какой-то момент поняла для себя... – голос опускается на пару тонов ниже, почти до самого шепота, темные глаза блестят, отражая свет неярких ламп. – Перестать искать его в других людях – значит по-настоящему отпустить.
И в этих словах столько всего, что он забывается совершенно, плюет откровенно на необходимость поддержать хоть какую-то видимость приличия – не подчиниться возникшему порыву не может никак.
Клаус – Пятый – через стол перегибается, тянет руку и в жесте неловком касается ее щеки тыльной стороной ладони, острыми костяшками полусогнутых пальцев. Вкладывает в это прикосновение столько внутренней своей нерастраченной нежности, сколько оно вообще передать способно здесь и сейчас с учетом всех проклятых обстоятельств.
– Клаус?.. Все в порядке? – и в глазах ее столько искреннего беспокойства, что от него щемит изнуряюще где-то в самой глубине реберной клетки.
– Да… – голос оторвано и незнакомо шелестит на грани слышимости. – Все хорошо.
Ваня ему номер ровной строчкой оставляет на салфетке – «обязательно нужно будет еще встретиться» – проводит, задумавшись, кончиками пальцев по бумажному краю, и добавляет кривоватый смайлик рядом с остроугольно-графичной «V».
От амбивалентности значения, этой очередной вселенской шутки ему, срывая к черту связки, в голос хочется заорать.
Он пожелает ей удачи на репетиции, сунет небрежно двадцатку под обложку счета – в этой общности состояний одновременно легкость его руки и эмпатия Клауса ко всем бедолагам, работающим в общепите. За самые плечи обнимет на прощание, скользнув носом по мягкости шеи, вдыхая – случайно почти что – запах холодных и свежих духов.
И ретируется первым, в позорном, стыдливом осознании, что не смог бы позволить ей первой уйти, не вынес бы в спину узкую смотреть – провожая взглядом, прощаясь ежесекундно словно бы понарошку, и в то же время – отвратительно всерьез.
Клаус знал, в принципе, на что идет – о протяженности списка побочек такого святотатства над собственным бренным телом оставалось только догадываться – но не ожидал все равно, что будет хреново настолько.
Проблевавшись от души, он сползает по кирпичной стене глухой забытой богом подворотни – ноги не держат совсем – и приваливается звенящей головой к восхитительно прохладному металлу мусорного бака.
– Больше. Ни. Ког. Да.
На Пятого смотреть неприятно – болезненно крайне, если диапазон эмпатии хоть немного шире, чем у зубочистки – но он смотрит все равно из-под прикрытых в звенящей пустой обессиленности век.
Мальчишка стоит в паре шагов, засунув руки глубоко в карманы узких шорт. Смотрит под ноги – темная челка растрепано рвано касается лба – не произнося ни слова с самого момента обратного их разделения.
Его лицо удрученное цвета рухнувшей надежды – словно он все еще на что-то мог надеяться, словно Клаус вместе с ним не проходил бессчетное количество раз все стадии принятия, не наблюдал, как тот срывается временами заново то в торг, то в гнев, то в депрессию.
Заставить себя подняться – миссия почти невыполнимая; Клаусу думается неожиданно, что как-то так, должно быть, и ощущается проехавшийся по живой плоти каток или утро после семьдесят четвертого дня рождения – описать сложно даже для самого себя, но суть остается одинаково паршивой в обоих случаях.
Худосочная, в собственных глазах двоящаяся причудливо рука с какой-то невозможной тяжестью ложится на искрящееся синим плечо, мягко сжимая в попытке одновременно получить опору и оказать хоть какую-то поддержку.
– Хватит. Ты же видишь, что у нее все хорошо.
И в собственном голосе сквозит столько отвратительного сочувствия, что он почти уверен: тому сейчас хочется искренне либо ноги ему переломать, либо – как в глубоком детстве – уткнуться лбом в плечо и, выдохнув наконец, разрыдаться.
Он продолжает молчать, а Клаус все думает отвлеченно, какая же это дурацкая, несмешная до отвращения шутка: мертвец, которого из раза в раз задевают за живое.
– Иди сюда.
Слова одномоментно и естественно перестают быть чем-то нужным, когда он чувствует, как Пятый головой своей дурной неудобно упирается ему куда-то под ключицу, обнимая – неуклюже и вполне себе осязаемо.