b r (o) t h e r

R
Завершён
61
автор
Размер:
38 страниц, 13 270 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
61 Нравится 9 Отзывы 18 В сборник

drugs

Настройки

Все начиналось достаточно весело и беззаботно – с резковатого сладкого дыма, скапливающегося под пожелтевшим да потрескавшимся штукатуркой потолком, со смеха расслабленного и искреннего, блаженной умиротворенности гротескно-жестких обычно черт худого вытянутого лица. И с медленной неотвратимостью снежным комом катилось, набирая обороты, прямиком в пропасть. Клаус – тогда еще просто Четвертый – в принципе всегда чувствовал себя оторванным ото всех, вынесенным за скобки правильно выстроенного уравнения, и было в этом что-то от глухой отчужденности Седьмой. С Пятым они рассорились по какой-то глупой совершенно причине, лет в десять что-то жизненно тогда важное – откровенно незначительное – не поделив, с остальными же и вовсе изначально близки не были. Он не любил никогда свою способность – считал ее в большей степени проклятием, чем даром – и смысла не видел особого в своем присутствии на миссиях, учитывая ее суть. Эмоции требовали выхода. Страх животный, рожденный первым явлением мертвецов в его непринужденную детскую жизнь, подпитываемый регулярной любимой пыткой отца – запереть на ночь в семейном склепе, «ты должен совладать с собой, Четвертый, еще два часа сверху положенного» – требовал хоть какого-то выхода. У него была игра – упасть с трагическим лицом посредь комнаты, смотреть протяжно в потолок и стонать монотонно на выдохе «ребята... оставьте меня... я не жилец». Прекратило нравиться после того, как именно умер Пятый. Негативные переживания в хитросплетении с паническими атаками, впрочем, никуда не делись от свершившегося факта. Продолжали выхода требовать, свербить внутри гниющим комком отрицательного – непроходяще и болезненно настолько, что хоть вой, хоть крапиву во дворе иди хреначить палкой – помогало одинаково паршиво. От горьковатой таблетки под языком слегка немеет нижняя челюсть, отдаваясь смазанными импульсами по горлу, дрожь уходит куда-то вглубь ключиц, голову вскруживая одномоментно и резко – мир несётся на него всем своим чудовищным симбиотическим сплетением монолитных зданий, металла, яркого до боли света. Он словно срывается в пропасть на вагонетке проклятых русских горок – в голове потрясающе легко и пусто, а телу отчаянно хочется чужого тепла. Благослови Господь того, кто выдумал наркотики. У кроличьей норы каждого из веществ – своя глубина, фактура стен, свой собственный цвет и ритмика дыхания. Амфетамин смешивает чувства, меняет их местами, превращая его самого на какое-то время в демо-версию отбитого синестетика – хочется слушать чужие движения и пробовать их на язык самым кончиком, разглядывать тщательно каждый доносящийся с улицы звук. Ему в этом состоянии все кажется – черт знает, правда, кажется ли – что они с Пятым то и дело меняются местами – и прикасаясь к нему, он сам становится призрачно-бесплотным, и проводя кончиками пальцев по плечу или заостренной скуле – прикасается словно бы к самому себе. На опиатах его сознание размазывается масляной краской, переплетаясь пастельными оттенками банальных до пошлости цветов. Окружающее медлительно, внутреннее расплавлено – сердце обещает быть экологически чистым, совершая всего лишь по несколько ударов за час. У кислоты есть забавная особенность – которую, к слову, не назвать приятной – ты никогда не знаешь, куда свернет кажущаяся уже давно проторенной тропа. Буквально – от цветности непрекращающегося окружающего движения, до изматывающего животного ужаса, сыпящейся прямо на голову темноты, ржавого скрежета отцовского голоса в самое ухо – «ведь я же говорил». Под коксом хочется двигаться, не останавливаясь ни на долю секунды – он даже завидовать начинает чужой способности скакать с места на место, вертеть на причинном месте пространство и все законы человеческой физики. Мог бы тот еще так же со временем – вот был бы смех – и Клаус поклясться готов: однажды под кайфом они обязательно спасли бы Кеннеди – Джеки, черт подери, слишком прекрасна для того, чтобы так убиваться. Но, как бы парадоксально ни звучало – самым приятным по итогу остается простое и банальное выкурить-хорошенький-косяк – весь негатив мгновенно отливает шипящей волной, оставляя после себя сладковатое ленивое послевкусие – и ни-ка-ких тебе мертвецов вокруг. Кроме одного особенного, разумеется. Он смотрит на темный ароматный кипяток в бездонной глубине керамической чашки и сгибается пополам от насквозь пробивающего, бьющегося на осколки смеха. – Клаус?.. – ему слишком хорошо и весело, чтобы хоть сколько-нибудь осмысленно реагировать на отчетливо различимое в чужом голосе беспокойство, – Клаус, да что с тобой? Но не поделиться только что обнаруженной, очевидной и столь же невероятной вещью возможности так же никакой – Клаус утирает текущие по щекам слезы подрагивающими пальцами, самыми кончиками, выдыхает едва различимо между приступами смеха, кивая на кружку в собственной руке. – Чай... – голос негромкий, отдается легким потрескиванием в собственной голове, и руки начинают подрагивать уже сильнее, – он такой смешной, Пятый, ты только посмотри... Пятый наблюдает за происходящим с таким глубоким недоумением, что почти завидует брату с его возможностью вознестись от бренной земной логики куда-то к облакам. Вскидывается и руку протягивает – бесплотно и беспрепятственно сквозь чужую тут же пролетевшую – когда видит как содержимое кружки выплескивается треморно кипятком прямо по дрожащим пальцам. Впрочем, расплескавшись по полу, чай отчего-то становится только смешнее. Мальчишка глаза закатывает, вспыхивая на ровном месте, растворяясь в безмолвном, презрительном отчасти непонимании. Клаус моргает дважды – и стоило на секунду только отвлечься, как все возвращается на круги своя, бьет под дых, сталкивая односекундно в глубокую пропасть с неистовой, небывалой доселе силой. Он голову ладонями сжимает раз за разом, давит пальцами костлявыми бледными в самые виски – не то боль пытаясь унять, не то – сломать к чертям, вбить вовнутрь остроугольные височные косточки, лишить их всех столь легкой добычи, а себя – страданий. Проговаривает на одном дыхании закольцовано щербатой заезженной пластинкой – «всех вас здесь нет, нет, нет». И если брат при жизни вечно сам себя нагнать пытался, не успевая ломаностью собственных движений за стремительным потоком мыслей, то бег Клауса – по кругу – вызван попыткой сбежать как можно дальше от лезущих отовсюду в самое его нутро чужаков. Они никогда не говорят, чего хотят – да и не нужно, он и так чувствует лишенным кожей мясом их злобу и боль, вдыхает вместе с промерзающим моментально разреженным воздухом каждую их попытку еще немного настоящего себе урвать, вкусом забытой давно жизни насладиться, хоть на мгновение короткое насытиться. Он думает отвлеченно – сдал бы эту экстра, мать ее, ординарность в паранормальный ломбард при первой же возможности – налетай, не скупись, ему не жалко этого дерьма, он его отдаст с улыбкой и за полцены, да сам сверху еще приплатит, только бы забрали. А потом на острые мыски ботинок знакомых форменных смотрит и усмехается с горечью – как же, откажешься ты, свежо предание. Из ровной, давно проторенной колеи собственных мыслей под негромкое монотонное бормотание старого телека его вырывает резкая трель – Господи прости, когда-нибудь он обязательно переедет в место поприятнее и без сраного птичьего «улюлюлюлю» на дверном звонке. Клаус возводит страдальчески очи горе и, не без труда поднявшись с уютно продавленной потертости дивана, плетется в коридор. – Да ну, опять? – Пятый на удивление без издевки даже спрашивает – в голосе высоком так и сквозит, сочится во все стороны искреннее недоумение. Клаус вздыхает, головой качая, шарит в кармане висящего на дверце шкафа плаща в поисках ключей. – Не опять, а снова. Вообще, ситуация была достаточно забавной – он жил в этой квартире уже несколько лет, и все это время соседка снизу – русская эмигрантка, судя по акценту и мудреному имени – регулярно донимала его какими-то беспочвенными претензиями. В последние пару месяцев количество визитов из стабильных раз-в-пару-недель переросло в совершенно несуразное «практически ежедневно». Он каждый раз мысленно ударяется в дыхательную гимнастику дзен-буддистов и благодарит Вселенную за максимально понимающего арендодателя. Ну, то есть, ни один адекватный человек на регулярные жалобы в стиле «он работает на КГБ» да «я слышу, как мне через розетку пускают газ в квартиру» реагировать не станет, лишь пальцем покрутит у виска, да забудет – но у любых нервов есть предел, а искать в срочном порядке новое житье ему ой как не хотелось бы. – Здрасьте, – Клаус заранее врубает режим убийственной доброжелательности, выкручивая реле природной харизмы чуть дальше максимума – глазки пошире, бровки домиком, в голосе неподдельно искреннего интереса хоть отбавляй – вот этот весь джентельменский набор оптом. Минуты не проходит, как Пятый, оставшийся где-то за спиной, вне зоны видимости – и черт его разбери, в статичности или обыденном своем броумановском движении – чертыхается глухо, тычет острым пальцем куда-то под ребра. – Клаус... Он от нового тычка уворачивается еле-еле – адресованная соседке улыбочка теряет пару градусов в тепле – пусть неискреннем, но крайне старательно изображенном. Рукой машет раздраженно куда-то за спину в попытке угомонить излишне активизировавшегося ни с того ни с сего мальчишку. – Да подожди. Так вот... Соседка смотрит пусто и безэмоционально совсем, так же монотонно бубнит на грани слышимости что-то о подключенной к ее телефону прослушке советских спецслужб – вникнуть не получается никак даже при всем желании, и вряд ли тут дело исключительно в принятых накануне таблетках. – Клаус. Тон брата становится тверже, сказать «настойчивее» – впустую только сотрясать воздух, для описания этой интонации как нельзя лучше подошло бы «возражений не признающая» или, на крайняк совсем – «железобетонная». Эта императивность отбивается гулко от фоновой монотонности чужого бубнежа и вспыхивает в мозгу коротким замыканием, искрящимся раздражением изливаясь прямиком на неугомонную его причину. – Ну что?! Он оборачивается наконец, и слишком резко – приходится в косяк расшатанный пальцами вцепиться, чтобы не растянуться поперек коридора, потеряв кажущееся условным равновесие – смотрит недовольно, отчетливо пародируя фирменный изгиб брови. – Клаус, бабка-то мертвая. Смысл слов по-настоящему доходит далеко не сразу. Он смотрит в каком-то вымороженном немом отупении то на Пятого, то на божий одуванчик в пуховом платке и несколько раз сам себе одно и то же повторяет, отчаянно стараясь выстоять, вытерпеть, не провалиться к чертям собачьим в бездонную глубину подступающей уже истерики. Пытается проанализировать, вспомнить, раскинуть подразмякшими от препаратов мозгами – прикинуть хотя бы примерно, как давно оно так. Сколько времени он толкует абсолютно буднично с почившей давно – недавно – когда-то – старухой. Понимает, что разницы не видит, и не ответит сейчас сам себе даже – не была ли та призраком изначально. Зато учтивость владельца его съемного угла теперь не кажется уже столь невероятным везением. Он устало спиной в стену обшарпанную вжимается в поисках хоть какой-то опоры своему бренному телу – колени подводят, и это так низко с их стороны – сползает на не очень-то чистый пол, не озаботившись даже тем, чтобы прикрыть входную дверь. На старуху все так же бубнящую взгляд пустой кидает и смеется, смеется, смеется. Если он даже под транками от этого сбежать уже не может – и более того, даже от реальности отличить – то Хьюстон, еб твою налево, у нас охуеть какие проблемы. Правильно говорят – все течет, все меняется – время в принципе неостановимо, оно волной захлестывает и сносит, утягивает за собой на глубину. По крайней мере, в его случае обычно все именно так – он забывается вечером среды, утром среды приходит в себя и почти что уверовать готов в свершившееся путешествие-во-времени, пока не понимает: между первой и второй средой пропасть шириной в две недели, из которых он не помнит не то, что ни дня – ни единого часа. Пятый события минувших дней пересказывать отказывается категорически – «я тебе не черный ящик в гребаном самолете» – и глаза отводит себе под ноги. Клаус улыбается широко и неприкрыто-ярко, за плечи его берет, наклоняясь, заставляя буквально поднять глаза. Говорит просто и без обиняков – «конечно нет, ты – мой второй пилот» и смеется так искренне и беззастенчиво, что обоим как-то одномоментно очень просто становится дышать. Как понять, что Клаус врёт? Он открывает рот. Так у него абсолютно всегда и со всеми – кроме, разве что, самого себя да той части самого себя, лгать о которой и приходится чаще всего. По большому счету, в самостоятельной отдельной жизни отчий дом – это как детдом для взрослых: редко когда попадаешь туда по собственной воле, чаще – вынужденно и по вине не самых радостных событий. Клаус, признаться, не думал – не хотел даже допускать такой возможности – что ему придется снова переступать порог этого проклятого дома – пускай даже и по достаточно весомому поводу. И потому, сложись последовательность произошедших событий немного иначе – соврал бы и сейчас, сославшись на болезнь, отъезд, да хоть собственную смерть – все, только бы не оказываться здесь снова. Если смотреть на всю ситуацию со спокойной незаинтересованностью, непричастностью стороннего наблюдателя – она может показаться даже отчасти забавной. О случившемся он узнает не от мамы – та звонит уже спустя добрых двадцать минут и говорит негромко, так по-родному тепло, что приходится в ребро ладони зубами впиться, чтоб не разрыдаться прямо в трубку, чтобы лишний раз ее не волновать. Первой о смерти отца ему сообщает Ваня. Нельзя сказать, что они стали очень уж близки, но с их последней встречи добрых года три прошло, а контакт все не терялся. Поздравляли то и дело друг друга с праздниками, пару раз даже собирались встретиться, но по времени так и не сошлись – жизнь музыканта расписана поминутна, жизнь наркомана со стажем – непредсказуема даже в том, продлится ли она хотя бы до завтра. А оттого – видеть ее сейчас и здесь странно и здорово, несмотря на общую тональность семейной вечеринки. Он смотрит и улыбается немного сконфуженно, чувствуя разливающееся где-то глубоко внутри тепло. Она другая, они оба немного другие, и это роднит чуть сильнее, чем много лет жизни под одной крышей с кучей таких же чужих друг другу людей. Дорогое семейство в принципе неисправимо – и пусть в тридцать лет походку не меняют, но в данном конкретном случае Клаус в первый же час пребывания в этом проклятом месте вспоминает, почему столько лет даже не пытался поддерживать хотя бы видимость общения с остальными. Не проходит и десяти минут, как Диего ни с того ни с сего ссучивается сильнее обычного. – И как тебе совести хватило сюда явиться? – бросает он сестре в лицо, особенно выделив отчего-то последнее слово. Они с Пятым встречаются взглядами и, не сговариваясь, синхронно выпаливают одно и то же с одинаковой едкой резкостью. – Диего, завали! Клаус на брата смотрит со спокойной монотонностью, излучая настолько убийственное равнодушие, что, кажется, обои в гостиной начинают выцветать стократ быстрее. Добавляет, к месту припечатывая, уже лично от себя. – А то костюмчик от напряжения треснет, – и видит, как Второй на место усердно натянуть пытается сползшее одномоментно лицо и виду не подавать, насколько глубоко шокирован. А потом Клаус руками всплескивает легкомысленно и беззаботно, порывом этим тут же разбивая густую напряженность – прекрасно помнит еще, в какой момент необходимо изобразить полнейшего придурка. Когда от тебя многого не ждут – ничего в конечном итоге с тебя и не спрашивают. – Нам всем нужно за это выпить. Я помню, кажется, где у отца был мини-бар… – и одними глазами Седьмой улыбается, когда мимо проходит в сторону монументальной, за годы насквозь пылью пропитавшейся гостиной. Неожиданная посреди изменчивого, сломя голову несущегося вперед мира константа греет душу– мини-бар действительно стоит на том же месте, что и почти одиннадцать лет назад. Пятый необычайно молчалив и словно старается вообще не попадаться ему на глаза – можно было бы даже решить, что он действительно в трауре, да только Клаус не привык настолько откровенно самого себя обманывать. Он уличает момент, когда рядом никого из вновь обретенных родственничков не окажется – лицом к нему поворачивается, произносит едва слышно: – И в чем дело? Тот пожимает плечами, глаз не отрывая от собственного портрета. Картина хороша – художник кистью владел отлично, передать смог даже неизменную тень надменности на дне светлых глаз – да только было б еще лучше, не стань она кнутом понукающим для каждого из оставшихся шести в немом «посмеете ослушаться и окажетесь там же, где и он». – Чувствую себя как тень, падающая на кучу дерьма. Клаус усмехается, глядя себе под ноги, рассматривая отвлеченно цветастый узор на раритетном персидском ковре. Незаметно, но с отчетливой преднамеренностью задевает его руку своей в беззвучном «отлично тебя понимаю». Черт его знает, как на том свете в действительности течет время, но ему то и дело кажется, что Пятый старше на добрых пару-тройку десятков лет. Хотя, быть честным, на фоне всех остальных он и себя ощущает каким-то неправдоподобно старым и очень, очень уставшим. Лютер демонстративно и почти красиво в одном своем смысловом порыве урну переворачивает, и пепел ссыпается под ноги аккуратной сизой горкой. Клаус краем глаза только заметить успевает ссутулившиеся острые плечи, смесь презрительности и омерзения на все еще детском почти что лице. Руки дрожат, кулаками сжатыми, пальцами по суставам изломанными – желваки ходят под тонкой кожей от стиснутых отчаянно челюстей. – Собаке – собачья смерть, – Пятый выдыхает сквозь зубы на грани транса, монотонно разгоняемой истерики, плюет со злостью себе под ноги. И руку одергивает, стоит Клаусу попробовать только его коснуться. Он, наверное, вообще единственный в истории принципиальный наркоман. Принципиальный настолько, что призывно поблескивающей и явно дорогой шкатулки на отцовском столе даже пальцем не касается. Изымает из кармана ваниной куртки оранжевый бутылек и хмурится, почти случайно обратив внимание на название препарата – перечитывает снова, не без вспыхнувшего неприятной иглой где-то в мозгу удивления. Спорит какое-то время сам с собой, и немного – с выпучившим глаза еще сильнее обычного Пятым. Окликает ее уже в последний момент – темная дверь такси почти захлопнулась, снова отрезая ее от искусственной этой да все же общности, вновь вынося к чертям за скобки. – Здесь что-то не так, – Клаус со стороны себя слышит, сам перед собой признает, насколько странно звучит, но останавливаться уже поздно – пальцем длинным острым по баночке пластмассовой постукивает, качая головой. – Поменяй терапевта. И надеется только, что в отличие от остальных, она его действительно послушает. Он только маму на прощанье обнимает, стоя уже на пороге. Шепчет в идеальную укладку, меж мягких светлых прядей проводя пальцами: «я обязательно как-нибудь заеду», и в этот момент даже не сомневается, что правду говорит – ведь как иначе-то, иначе и быть не может. А пока что у него есть дела поинтереснее, чем бесконечно лить из пустого в порожнее, поощряя попеременно то паранойю Лютера, то самооценку Диего. Они не воспринимают его всерьез – воспринимали ли вообще хоть когда-то? – а ему не то, чтобы не наплевать, в какую глубокую жопу каждый из них методично спускает собственную жизнь. Город прекрасен своей разношерстностью, размером и местоположением – не столь мал, чтобы все знали всех за редким исключением, но и не настолько огромен для того, чтобы не заиметь хоть маленькую скидку у половины знакомых барыг. Клауса любят, он на хорошем счету в этой мутной среде – всегда вежливый и легкий на подъем, очаровательный до самых кончиков растрепанных волос, всегда соглашается попробовать почти любую новую дрянь и абсолютно всегда возвращается за новой дозой – образцовый джанки, мать его, скажите кто-нибудь парню, с какой именно полки взять пирожок. Ему отца совсем не жаль – здесь он абсолютно солидарен с Пятым – да только видимо вся ситуация катализатором сыграла, снесла взрывной волной все внутренние стены, стоило только мелькнуть одиночной искре. И вот от этого уже по-настоящему страшно – он никогда такого не испытывал, а потому не имеет даже отдаленного представления, что со всем этим делать теперь. Справляется, как умеет – отмахивается от мелькающего на периферии братца, закидывается четвертой по счету – вот ирония – таблеткой, запивая шартрезом из горла, злится оттого, что не пьянеет – а в этом городе немаленьком так много людей умирает ежедневно, и каждому всенепременно не с кем без него, родимого, поговорить… Пустая почти бутылка разлетается вдребезги о непоколебимость очередной безликой кирпичной стены – он по противоположной стене переулка узкого на асфальт стекает, впиваясь ладонями в виски, зарываясь, путаясь в собственных отросших волосах, и кричит в отчаянии – долго, кажется, целую вечность, до крови срывая связки – и прекратить не получается никак. Ему слишком… просто слишком, и это слово не требует за собой какого-то обязательного осмысленного продолжения. Он чувствует боль всего мира, каждого гребаного существа вокруг – и в этот момент не различимо и не важно, живого ли или давно мертвого – и совсем с этим не справляется. Клаусу страшно, Клаусу тяжело, Клаусу еще решительно абсолютно никогда в жизни настолько хреново не было – так, что хочется упасть на землю и криком захлебываться, утопая все глубже в невостребованности собственных легких, отчаянной невозможности вдохнуть. Он тонет. Закрывает глаза, с безграничным принятием позволяя темноте накатывать, облизывая густыми вязкими волнами, проникая под одежду и кожу в самое нутро. Отдается ей, с безразличным бесстрашием позволяя утянуть себя под толщу смыкающейся над головой пустоты, к существующему лишь в воображении дну. Нужно открыть глаза. Очнуться, хотя бы попробовать в сторону рыпнуться, не позволять себе ни в коем случае сдаваться, да только сил не хватает – все тело налито такой вязкой усталостью, что все усилия оказываются одинаково тщетны. Ему нужна всего минутка... он просто передохнет и обязательно продолжит. Клаус сам не замечает, как проваливается в эту черную нефтяную глубину – и перестает дышать.

Клаус. Клаус. Я не уйду. Говори со мной, черт тебя раздери. Клаус, мне страшно. Здесь очень холодно. Здесь совсем ничего нет. Пожалуйста.

Ладонь маленькая, да сильная – бесплотная до поры – сквозь кость грудной клетки проходит, сжимая твердо, ритмично. Сердце вновь заводит, возвращая к реальности, пинком яростным выталкивая на поверхность из темной глубины, отправляя на очередной неизменно замкнутый круг. Он кричит в отчаянии, глотку срывая, но абсолютно беззвучно – или Клаус просто его не слышит – и тут же тонет в глубине ярких всполохов, стоит тому сделать первый после ощутимого теперь перерыва самостоятельный вдох. Пятый шипит и шепчет снова, стучит в который уже раз словно гвоздем заостренным тонким по самому темечку – прямо в мозг измученный – словами. «Все мозги оставишь в этом» «Хватит!» «Прекрати...» На него зла не хватает, на него сейчас в принципе не хватает н и ч е г о – для самого себя б собрать ресурса, чтобы хоть как-то пространство окружающее осознать, вспомнить, как руки шевелиться умеют, для чего вообще изначально предназначаются ноги. А мелкая заноза не угомонится никак, зудит и распаляет все сильнее тщательно отмахиваемое подальше раздражение – Клаус впервые за прошедшие годы себя ловит на мысли о том, какой мерзкий у Пятого все-таки голос. Тот резонирует, кажется, сам от себя, и в особо эмоциональные моменты тон подскакивает, становясь режуще-высоким – скрежещет и взвизгивает не то пилой, не то – обиженной мелкой девчонкой, Клаус пока сам путается в пространных ассоциациях, сам с собой только в одном соглашаясь – эту пытку аудиальную прекращать нужно срочно, абсолютно точно. – Потому что не будет меня – не будет и тебя, в этом все дело? – он собственный голос слышит словно со стороны, и самому себе затрещину хорошую отвесить хочет – уже просто потому, как именно все сказанное прозвучало и каким разрушительным, должно быть, сейчас представлен будет ответ. Но бояться стоило отнюдь не чужой взбешенности и пулеметной очереди выплевываемых прямо в лицо злых слов – потому что последовавшая ответом тишина сама по себе страшнее во сто крат любых нелицеприятно неприятных слов. Пятый губы линией сжимает, взгляд отводит себе под ноги, словно ответы на все тайны Вселенной выведены аккурат под мысками несуществующих ботинок, и выдавливает из себя полушепотом: – В том числе. Клаус вдохнуть забывает, не то чтобы подумать, что вообще на это можно было бы сказать. Он высыпает в унитаз последнюю заначку из очередного прозрачного пакетика – несколько цветных фигурных таблеточек – не то классический экстази, не то какая-то еще новомодная дрянь, так и не разобрать толком, если стоишь в почтенном метре у противоположной кафельной стены. Клаус тянется к кнопке на бачке и замирает с уже занесенной в воздухе рукой. Оборачивается, впиваясь в него долгим, до костей раздевающим взглядом. – Баш на баш, родной, – и в глазах при этом – трезвая абсолютно решимость. – Зависимость за зависимость, давай так. Пятому ничего не остается, кроме как сухо кивнуть, принимая сделку бессловесно и без лишних возражений. Почти новая книга – хотя, касайся он ее на самом деле, была бы уже затерта до дыр – горит, полыхая, в железном ведре. Вместе с ней – все долгие ночи, проведенные в компании машинописных страниц, все выведенные – поровну неровным почерком на полях и в глубинах собственной памяти – заметки, устало-болезненная невозможность ровно дышать – даже если бы существовала сама в том необходимость. Клаус прикуривает от пламени и выпрямляется, поглядывая краем глаза на мальчишку – остроугольно-напряженного, бледного, кажется, еще сильнее, чем обычного. – Хочу нахрен сладостей. Ты как? Как известно, бывших наркоманов не бывает, и срывов будет еще достаточно. Дорога к новой жизни простой и легкой быть не может априори, но всегда начинается с первого, главного шага. И сегодня они сделают его вместе.
61 Нравится 9 Отзывы 18 В сборник