ID работы: 10086515

Кандалы

Слэш
NC-17
Завершён
83
автор
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
83 Нравится 8 Отзывы 18 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
– Николай Васильевич, мне необходимо ваше содействие, – сообщил Гуро с порога, пристраивая цилиндр на комод. Одетый с безупречным вкусом, в брусничном драповом пальто, он был как всегда невозмутим и элегантен – и совершенно здесь неуместен. – Убирайтесь, – только и сумел вымолвить Николай, нервно сжимая пальцы на горлышке. Бутылка была пуста, а сам Гоголь – едва одет, в одной ночной сорочке, распахнутой на груди. В захламленной комнате было прохладно и светло, настенные часы показывали два пополудни. – Увы, это никак невозможно, – с ноткой сожаления отозвался Яков Петрович, без приглашения проходя в комнату. Окинул пытливым взором незастеленную кровать, бутылочные залежи вокруг, поднос с давно остывшей кашей. – Неужто до сих пор безутешны? – осведомился он с упреком. – Нехорошо, Николай Васильевич. В конце концов, вы молодой мужчина в самом цвете лет, и до сих пор убиваетесь по... как там звали эту милую девушку, на беду свою заигравшуюся с силами, увы, ей неподвластными? Варвара? Софья? – Лиза – глухо отозвался Николай, с трудом разжимая пальцы. Бутылка стукнулась о ковер, покатилась прочь, звякнула о ножку кровати. – Ах да. «Бедная Лиза», – припомнил Яков Петрович, опускаясь в кресло у камина. Сложил руки на рукояти трости, поглядел на Николая темными глазами. – Читали, Николай Васильевич? И как продвигается ваше собственное творчество, слышал, из писарей вы ушли? Николай не ответил. Из приоткрытого окна дышало морозной свежестью, у него раскалывалась голова, и он был слишком трезв для того, чтобы списать появление Гуро в своем доме на пьяный бред. –Что вам от меня нужно? – бросил он сквозь зубы, ухватившись за деревянный столбик кровати. В висках стучало, и к своему стыду он понял, что не может глядеть на Якова Петровича дольше полуминуты. Прошло уже несколько месяцев, но воспоминания были еще слишком свежи. Чувства – тоже. – Как я сказал, Николай Васильевич, – терпеливо повторил Гуро, – нужна ваша помощь. Необходимо обуздать одну, – он тонко улыбнулся каламбуру, – Темную личность. – Обуздать? – вскинулся Николай, прожигая незваного гостя потемневшим взглядом. – Тогда где же, позвольте спросить, ваш ошейник? – Мой ошейник, Николай Васильевич, – тонкие губы тронула холодная улыбка, – там, где ему быть и положено. На задержанной. Ее в застенках держат и на благо отечества используют – Жаль что вы не на ее месте, – бросил Николай холодно, нервно заходив по комнате . Приблизился к столу, глянул с ненавистью на разбросанные абы как черновики, мазнул взглядом по строчкам. «Колдун стал прохаживаться вокруг стола, знаки стали быстрее переменяться на стене, а нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед. Голубой свет становился реже, реже и совсем как будто потухнул. И светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет по всем углам, и вдруг пропал, и стала тьма». – Но и я не ведьма, Николай, – вернул его Гуро к действительности, провожая немигающим взглядом. – И не колдун. Однако же заигрались во вседозволенность, – огрызнулся Николай. – Почувствовали бы вы то, что она чувствовала. Сердце ныло. Зачем он пришел? Все прошло. Утонуло. Дешевое вино преотлично глушит память. А тут всколыхнулось разом – первая встреча на месте преступления, несчастный «Кюхельгартен». Злым отчаянным движением он смахнул бумаги со стола. – Что ж, могу предоставить вам такую возможность, – отозвался Гуро с обычным непрошибаемым спокойствием, положил ногу на ногу. – Вы ведь мести хотите, Николай Васильевич? По глазам вижу. – Мести? – переспросил Гоголь и сказал, будто сам себе. – За Лизу. Нет, нет, он не таков. Не такова его натура. Даже самых плохих людей нужно прощать. Самых плохих. Но не Гуро. – Я хочу справедливости, – произнес он, скупо роняя слова. – Сомневаюсь, что вы меня поймете правильно. Но я хочу хоть на краткий миг сдернуть вас с начищенного постамента гордости, вашей... отрешенности. Вашей всесильности. И совершенно не верю, что вы, – он хмыкнул горлом, протягивая вперед прямую длинную руку, произнес выразительно . – Вот так просто! – голос его упал до подрагивающего шипения, – дадите мне «возможность». – Вы безосновательно подозреваете меня в бескорыстии, хотя я и тронут вашей наивностью, – отозвался Яков насмешливо. – Добровольно сотрудничать вы отказываетесь. Я предоставляю нам обоим возможность удовлетворить наши… желания. – Интересы? – голос Николая охрип. Ему с трудом удавалось сдерживать внутреннее волнение. Пальцы стиснулись в кулаки, и разжать их сейчас он не сумел бы и под страхом смерти. Яков чуть откинулся на спинку кресла. – Тьма внутри всколыхнулась, Николай? Никак смерти моей желаете? Вы, я слышал, уже имели удовольствие испытать на себе, какого это? Николай вздрогнул, как от пощечины. Умирал. И вас не было рядом. Одна Лиза бросилась тогда ко мне. Одна Лиза. И как бы вы ни были мне ненавистны, даже вам я не пожелаю подобного пережить. – Не желаю, – голос Николая прозвучал глухо, словно и впрямь – из-под земли. – Грех. –Гр-рех?! – пророкотал Яков, возвышая интонацию, рывком поднялся на ноги. – Грех. Да вам должно быть не знакомо это понятие! – повысил голос Гоголь, в два стремительных шага оказавшись рядом, бесстрашно заглянул в глаза. – И кем же себя мните? – издевательски вопросил Яков. – Пастырем для грешника? Для грешной моей души? А, Николай Васильевич? – А может и пастырем, вам что с того? – с вызовом откликнулся Николай. – Может сам я и грешен, да только не грешнее вас. Душа у вас, Яков Петрович – потемки. Черная ваша душа. Закоптилась так, что и не разглядишь, что на дне. Яков рассмеялся, тряся плечами. – Темная. Темная. Вам, видать, позавидовал, копоть уж полвека коплю. Ну все, будет бросаться на меня. Приберегите ваш пыл до поры, дабы сполна насладиться местью. Вы ведь, должно быть, и мечтать не смели? Унизить меня. Поставить на колени. Ну как, соблазнил я вас? Согласны сотрудничать, Николай Васильевич? Тон его был по-прежнему колок и деловит, и только на самой глубине глаз плескался тщательно скрываемый голод. –Я… я увидеть хочу. Что у вас на дне, – произнес Николай словно через силу. На скулах проступили розовые пятна, взгляд затуманился. – Света найти не надеюсь, так хоть правды, – он храбрился и ерничал, но в душе – уже согласился. Злость утихла, осела мутью на дно. – Хватит, Николай Васильевич, – произнес Яков неожиданно мягко. Ушел от прямого столкновения, подплыл к столу и голову наклонил. – Я не на проповеди. Свет есть самый большой обман. А живем мы в длинном сером дне. Здесь, в Петербурге, – он отвлекся на единственный листок, оставшийся на столе, пальцами провел по дешевой желтоватой бумаге. «…и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки! А иуда Петро чтобы не мог подняться из земли, чтобы рвался грызть и себе, но грыз бы самого себя, а кости его росли бы, чем дальше, больше, чтобы чрез то еще сильнее становилась его боль. Та мука для него будет самая страшная: ибо для человека нет большей муки, как хотеть отмстить и не мочь отмстить». Отложил и на Гоголя посмотрел вопросительно. И подумал насмешливо: «Как можно! Меня? Желать? Вот такого – падшего. Ну-ну, вкусы у вас, Коленька. » – Свет есть необходимость. Без него мы не видим формы предметов, не видим добра и зла. Мы слепы. И не знаем покоя без тьмы, – Николай шагнул к Якову Петровичу, словно привязанный. – Но в одном вы правы – довольно проповедей, – взамен угасшей злобы что-то понималось у него внутри, бесформенное и пугающее, почти садистическое. Словно собрался он драить измаранные руки, до красноты, до стершейся кожи. Яков стоит с Гоголем рядом , в этом дрожащем присутствии, как в ореоле, будто у огня. Но огонь этот не светит. – ...Да, давайте поговорим о насущном. Вы не должны оставить на мне следов. На руках, лице и шее. Вы не должны вывести меня из строя больше, чем на день. Работа не позволит, – он поднял внимательный взгляд. – Улавливаете, Николай Васильевич? – Не дурак, – произнес Николай сквозь зубы, приблизится еще чуть – и кожи коснется чужое тепло, преодолена будет зыбкая граница личного пространства – и тогда он не сдержится. Но пока он чувствует только запах. Дорогой, душный и терпкий, со звериной мускусной ноткой. – И работа у нас теперь снова – общая. – Верно. И я переношусь с этой мыслью в дни, когда вы не ненавидели меня так страстно, – Яков улыбнулся, демонстрируя всего себя – от булавки на воротнике до стрелки на брюках. – Вы умница, Николай Васильевич, каких поискать. Вы должны понимать, что есть ряд вещей, которые для меня буду неприемлемы. – Может, еще записывать за вами? – ощетинился Гоголь. Все мышцы у него будто свело, только уголок губ подрагивал чуть заметно. – Неприемлемые вещи – кто бы мог подумать, что для вас такие существуют! – Это зависит от того, что вы собираетесь делать, Николай, – голос Гуро упал до усталого, будничного. – Впрочем. Я могу перечислить. Не уверен, что вы планируете хоть что-то из списка. Никаких игл. Никаких лезвий. Никакой публики. Всё тет-а-тет. Николай с грохотом пододвинул к себе стул и сел, скрестив руки на груди. – Телесные повреждения мне противны. Это вы у нас любитель острых предметов, – передернулся, вспомнив вскрытие и щегольскую трость с лезвием. – И делить я вас ни с кем не намерен. Довольно вы на публику работали. – Неужто, Николай Васильевич? Я на подобную благосклонность не смел и надеяться! – Гуро рассмеялся, только глаза оставались серьезными и как будто тревожными. – Договоримся о времени, – перебил его Николай, подняв на Якова тяжелый взгляд сумрачно блеснувших глаз. – Сегодня вечером, в восемь. *** Часы гулко пробили восемь вечера. Комнаты Якова Петровича выходили окнами во двор, и за ними стояла тьма. – Прошу, Николай Васильевич, проходите. Сразу в кабинет, – радушно пригласил Гуро, стягивая светлые замшевые перчатки. Николай не ответил. Расстегнул замерзшими пальцами шинель, оставшись в сдержанном темно-сером сюртуке, и направился к единственной открытой двери. Взгляд скользнул по изысканно обставленной комнате с обитыми бархатом стульями и скатанным к стене ковром, зацепился за письменный стол. Роскошный, из красного дерева, в два раза шире, чем у него. На обтянутой изумрудным сукном столешнице лежали кандалы. – Я посчитал это приспособление – разумеется, усовершенствованной конструкции, уместным. Ведь вы, должно быть, считаете меня преступником? – уточнил Гуро насмешливо, приблизившись к столу и взвешивая на ладони грубо сваренную тяжелую цепь. – Вы не преступник. Вы – государственный служащий, – возразил Николай с таким льдом в голосе, что лишь очень наивный человек мог принять это за похвалу. Яков Петрович наивным не был. Он прищурился, глядя на Николая оценивающе. – Весом в пуд. Храню из ностальгических побуждений, нынешние вдвое легче. Изобретение одного англичанина. Он перебрался в Первопрестольную лет тридцать назад, вас тогда еще и на свете не было. Наши, пожалуй, и не додумались бы до такого. Вы как, Николай Васильевич, предпочитаете полегче или потяжелее? – Не вижу здесь вариантов для выбора, – отрезал Николай, – Хотя и польщен тем, как вы расстарались для нашего вечера. «Издевается?» Пронеслось в голове предательское, но Гоголь осадил себя. «Хочет, скорее. Яков Петрович хочет этой тьмы, этого наказания, потому сам – сам предложил, сам устроил, сам на это пошел. » Напряжение отступило от нервно подрагивающих пальцев, вдвинулось стальным стержнем вглубь тела, сделав неловкие обычно движения скупыми и уверенными. Гоголь подошел к окну и задвинул шторы. Тихо чиркнуло, и между бледных пальцев затрепетал огонек. По комнате поплыл запах серы и горелого дерева. Темные немигающие глаза Гуро поблескивали в свете разгорающихся свечей. – Раздевайтесь, – приказал Николай. Процесс этот занял у Якова Петровича достаточно длительное время. Подняв брови чуть иронично – в первый момент он не мог среагировать иначе на приказ от Николая Васильевича – он сначала избавился от запонок, заколки и шейного платка. Затем от пиджака и жилета и, не торопясь, поблескивая кольцами на пальцах – от рубашки и брюк. Туфли встали у стены, шелковые гольфы легли на стопку одежды, начало белеть в золотистой полутьме исподнее белье. Раньше в белье красовался в основном Николай, которого организм и бедовая голова регулярно загоняли в постель. На Якове оно смотрелось необычно. Гуро встал над столом и, чуть закусив щеку, проворно начал снимать перстни. Мизинец он без обиняков облизнул, скручивая с него узковатый перстенек. Но один-таки оставил. Тот самый, красный. Отодвинув драгоценности от края стола, он со вздохом довершил процедуру, являя себя в абсолютной наготе. И ладно бы они хотя бы окунаться в прорубь задумывали с Николаем. Нет. Яков стоял босыми ступнями на деревянном полу, и в кабинете ожидалось священнодействие, но не христианского толка. Николай наблюдал за ним неотрывно, не двигаясь и почти не моргая. Он был собран, словно перед боем – если бы только на своем коротком веку ему довелось видеть хоть один. И только чуть переступил с ноги на ногу, когда розовый кончик языка скользнул между тонких губ, ощутив мгновенный прилив жара. Вид обнаженного мужского тела, вопреки ожиданиям, не вызвал в Николае стыдливого трепета. Яков Петрович сухой и мускулистый, однако возраст и пристрастие к телесным удовольствиям оставили на нем свой след. Обозначился жирок на боках, ноги стройные, только покатые чуть больше положенного бедра выдавали в нем человека, не привыкшего ходить пешком. Удивительно, но именно благодаря своему несовершенству, и той открытости, с какой он предстал перед Николаем, Яков Петрович казался особенно привлекательным. Совершенны лишь греческие статуи, но ни одна из них не вызывала у Гоголя того смутного, сладостного чувства, что охватило его при взгляде на Гуро. Отмерев, Николай шагнул вперед, оставив за спиной зыбкое мерцание свечей, и коснулся руки Якова. Оставалось еще одно, последнее. – Я забираю это у вас, – произнес он негромко, но твердо, взяв ладонь Гуро в свои. Обхватил двумя пальцами памятный перстень и медленно, с натугой, стащил с пальца. – Вы больше не принадлежите себе. Повторите. И мы начнем. Кожу на пальце засаднило, Гуро задумчиво потер светлую полоску под перстнем. Он крайне редко снимал эту вещь. Когда мылся, но не каждый раз, и уж точно не выходил без него из спальни. Николай был умницей, весьма прозорливым человеком, поэтому символически отнял у Якова то самое, что он с трудом заработал с годами. Положение. Перед Гоголем сейчас стоял абсолютно голый, немолодой мужчина, аккуратно зачесанные волосы которого вскоре – этого не избежать, Яков чувствовал – будут в беспорядке. Привычный вид потерян. Черные глаза в последний раз блестят масленой нефтью, понимающе, самодовольно. Ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь... И взгляд меняется. – Я больше себе не принадлежу, – с отзвуками прежней щегольской интонации повторяет Гуро. Пусть это Николай, годящийся ему в сыновья. Пусть мальчика никто и никогда не воспринимал серьезно, но именно потому, что это Николай, у Якова тянет внизу живота. – Вы будете отвечать передо мной. Без публики. Без свидетелей. За свои преступления, – речь Гоголя становится отрывистой. Он словно поднимается, медленно и неотвратимо, сквозь водную толщу, сквозь клубящуюся тьму. От невесомо дуновения ветра трепещут свечи, тени двигаются на потолке, жмутся по углам комнаты. – Вы мой. Николай отступает на шаг, словно отхлынувшая волна, и берет в руки цепь. Тяжелая и холодная, она очень медленно принимает в себя тепло. Ступни Якова белые и беззащитные на голом полу. Николай наклоняется, закрепляет на худых лодыжках грубо выкованные браслеты и защелкивает первый замок. У Якова лукаво изогнуты уголки рта. Речь Николая Васильевича кажется излишне пафосной и смешной только по старой привычке. Странное дело: Гуро воочию видел не одну ведьму, не одно потустороннее существо, но постоянно забывал, что Николай – фактически, один из них. Это было непроходимой дуростью и его личной ошибкой. Симпатия, снисхождение, которое вызывал умный неловкий мальчик – были тому виной. Яков смотрит, как теряется в темноте рисунок на тканых обоях, с обреченностью каторжника. Тяжелое и холодное на его ногах мгновенно приковывает к месту, он пока даже не пытается на пробу шагнуть, натягивая узкую цепь, стоит спокойно и отрешенно. Черные волосы траурной рамкой обрамляют лицо Николая, делая его серьезнее и строже. Он глядит на Гуро снизу вверх, но это ничего не значит. Больше – ничего. Яков Петрович оставил его одного. Бросил. Расти над собой, в одиночку справляться с тьмой. И вот он – вырос. – Руки, Яков, – отбросив отчество, приказывает Николай, плавно поднявшись на ноги. Уже чуть потеплевшее в его холодных пальцах – железо ложится на жилистые запястья. Как раз на уровне манжет. Следов не будет видно. В тишине, нарушаемой лишь беззвучным до поры дыханием, отчетливо щелкает второй замок. Теперь они – на равных. Яков уже видел в голубых глазах нотку стали раньше. Они становились холодными и колкими, когда Николай Васильевич видел перед собой несправедливость. Моральные качества, которые сыщешь далеко не у каждого человека, доставляли Гоголю порою – физическую боль. Он сам был – отпечаток той боли, которую хотел сейчас причинить, как икона, с укоризной глядящая со стены. И Гуро чувствует себя «рабом божьим Иаковом», голым без отчества и голым физически. С пол-пудом тяжести на руках, оттянувшей плечи. Запах гари сменяется душным, свечным, медовым. Тени сужают пространство комнаты, сглаживают острые потолочные углы, нависают над ними келейным сводом. Застегнутый под горло, так что оголенными остались лишь лицо да кисти рук, перед обнаженным Гуро Николай не чувствует себя исповедником. Но чувствует себя – вправе. – Поднимите руки, – скупо роняет он, опускает ладонь на коротко стриженный затылок Гуро и давит, заставляя согнуть шею. Толстая цепь проходит над головой, ярмом ложится на выступающий позвонок. Словно готовится он, Николай, распять Якова за его преступления, да только рук тому - не развести. – На колени, – приказывает он негромко, планомерно, поднимая волочащуюся за ножными кандалами цепь. И защелкивает последний замок. Замок этот соединяет центральное кольцо в цепи между руками с аналогичным между щиколоток. Более тонкая, но оттого не менее тяжелая цепь висит параллельно спине вставшего на колени Якова, касаясь железным холодком стыдливого голого зада. Нагибаться вперед теперь нет никакой возможности, зато изгибать поясницу, выставляясь вперед – вполне. Однако такой акробатики Яков себе позволить не может – рискует свалиться, искалечиться под весом и потянуть мышцы немолодого уже тела. Как же... тяжело. Монументально, симметрично и откровенно. Будто скульптура – голыми коленками на полу. Яков выдыхает резче, глядя Гоголю в уровень живота. Что за... экзекуцию он позволил над собой совершить? Еще бы вспомнить – зачем? Но уставший, загнанный работой и размышлениями мозг внезапно начинает упиваться этим положением: я стою здесь, на коленях, распятый, скованный – открытый. Ты доволен? Николай глядит на скованного Якова, как никогда не мог себе позволить – помыслить не мог! – раньше: сверху вниз. Всегда собранный. Всегда невозмутимый. Держащий под контролем все, даже собственную смерть, сейчас он был как никогда человечен. Да что он может знать о воскрешении! О искуплении что знать может, о сочувствии. На несколько мгновений у Гоголя деревенеют плечи, белые руки напрягаются и дрожат, в комнате становится противоестественно тихо, а потом просачивается запах: то ли подземелья, то ли просто сырой земли. У Гуро раздуваются ноздри. Тоже чувствует? Словно фигура Николая вытягивается, а он опускается ниже, ниже и ниже. Туда, откуда нет выхода. В могилу… Кто-то вытащит его оттуда? Или молодой человек, глаза которого скрыты в тени – развернется и уйдет? Восковое лицо поднимается, и глаза привычно голубые, не черные с ужасающими разводами. Человеческие глаза. Злости в Николае не остается. Она незаметно сошла на нет, стоило им войти в эту роскошную, полускрытую мраком комнату, где начали действовать совершенно иные правила. Злость – плохая служанка. А Яков, каким бы злодеем ни был, достоин лучшего. – Вы сволочь и предатель, – четко, словно обвинение на суде, произносит Николай, взяв Якова за подбородок и вздернув голову. Жестко. Без тени прежнего трепета перед непостижимым Гуро, которым он так восхищался. И, размахнувшись, отвешивает тяжелую хлесткую пощечину. …Перед глазами Гуро полыхнула красным боль, отдаваясь в голове линиями, напоминающим корни дерева, вгрызлась, зазвенела. Потянуло скулу. Кому он позволил бить себя? Конвульсивно дернулись закрепленные руки. ...Гоголю? Он поднял черные глаза. Почему? Вопрос поднялся в темной глубине. Почему? Почему он здесь? Он даже не может рук с шеи снять, их держит вертикальная цепь. Гуро приоткрыл тонкие губы, чувствуя, как от разлившегося в крови страха и злости сводит грудь и живот, отдавая внизу жаром. Тонкая-тонкая ниточка отделяла его от паники. И он схватился за голубые глаза Николая, как за ниточку. – Я не позволял смотреть мне в глаза, – произнес Николай строго, придержав Якова за локоть. Вы всегда устанавливали правила. Но не в этот раз, на этот раз – все иначе, и вы должны это понять. Принять в себя, до самого нутра. Глаза в глаза. У него они светлые, да только в заполняющей комнату тьме зрачки расширились, затопили радужку, оставив лишь тонкую полоску – словно солнечная кромка во время затмения. В глазах Якова он прочел вопрос и ответил, негромко, взвешивая каждое слово. – Вы здесь потому, что заслуживаете наказания. Потому что хотите быть наказанным. Хотите получить его из моих рук. Прохладные пальцы коснулись беззащитного горла, перебирая хрящики один за другим, надавили. Уже не ошейник. Удавка. – Повторите, – вторая пощечина, небрежная, почти нежная, легла на другую щеку. Яков сжал губы в линию, прочерчивая вертикальные окологубные складки. И правда ведь, не позволял. По правилам этих отношений смотреть в глаза партнеру было нежелательно, чтобы не оспаривать его власть. Яков знал. Просто забыл... Что за глаза? Две дыры. Два колодца, две глубины. Расширились от желания? Как бы не так. Свечи плясали в ритме, которого Гуро раньше никогда не видел, нагибаясь все – к центру. К глазам Тёмного. Он сглотнул чувствительным кадыком – в чужую руку. Кожа у Николая молодая, гладкая, почти как у девицы. Но боль перенесенная закалила его, каждый острый палец молодого писателя проткнув спицей. Холодком отдалась слабая пощечина. Стыдная невозможно. Более стыдная, чем первая болезненная, заставившая Якова губы приоткрыть. Черт... Не забыть бы. – Я здесь потому, что заслуживаю наказания, – взгляд упал, он повторял монотонно, быстро, надавливая на каждое слово. – Потому что я хочу, чтобы меня наказали. Получить наказание из ваших рук. Зажмурился, как от кислого, сам себе не поверил, что сказал. Сердце забилось, и пуще прежнего сжался узел в животе. – Вы убийца и грешник, – цепи висят неподвижно, словно застывшие. Ни звука, кроме их голосов. – И вы получите то, что заслуживаете. Яков будто на исповеди, и Николай желает, чтобы исповедь эта была как можно более искренняя. Он опускает руку. Так, чтобы Яков хорошо видел узкую, бледную ладонь, скользящую вниз по животу в миллиметре от кожи. До кромки русых, чуть вьющихся волос. Ниже. Бесстыдно и уверенно касается мягкой, бархатистой плоти. Он делал так с собой. Под одеялом, раз в несколько долгих месяцев, чтобы снять напряжение. В Петербурге, после возвращения – чаще. Яков – его. Яков перед ним – голый и скованный, и испытывать стыд – смешно и нелепо. Не ему положено стыд испытывать. Не ему. Ладонь сжимается, Николай неторопливо ведет ею вверх и вниз, собирая складками кожу. Гуро от всего происходящего словно отвернуться пытается, голову наклоняет на бок и вниз, не веря: прохладная рука ласкает его внизу, и даже дрожи в той руке нет. Гоголь с ощутимым любопытством взвешивает на ладони его естество, лезет пальцами под мошонку и перебирает ее, заставляя поджаться. Реакция эта происходит от неожиданности и от того, что его давно никто так откровенно не трогал, дыхание сбивается, капризно раздуваются ноздри: Яков с отвращением к себе думает, что у него скорее сожмется, чем встанет, и какое-то время проводит в противном ожидании. А потом природа побеждает. Николай гоняет кожу по стволу, заставляя головку попадать в кольцо из указательного и большого пальца, и это щекотно, это слишком, это хорошо. Член тяжелеет и дергается в ладони. Желание прекратить пускает спазм по позвоночнику Гуро, он дергает кулаками, висящими на уровне ключиц, но никак не может препятствовать то ли ласке, то ли изощренному исследованию его тела. На его глазах, под его пальцами наливается, твердеет, Николай сжимает кольцо, и от этого давление становится лишь сильнее. Губы Якова Петровича плотно сжаты, и писателю становится весело. Николай тихо смеется, дергая кадыком и по-птичьи склонив голову на бок. Удовольствие, которое он испытывает, не имеет ничего общего с физическим. Николай жадно подается вперед, приблизив свое лицо к самому лицу Гуро, впившись взглядом в его выражение, утрачивающее по капле былую твердость. Николай проводит языком по губам, словно слизывая эти капли. Волосы свесились ему на лоб, мешая смотреть, он откидывает их назад, забрав за уши. Вытягивает из кармана и пропускает между пальцев шелково поблескивающую алую ленту. И ловко, в два приема, обвязывает ее вокруг возбужденной плоти, туго стянув у основания. Бросает: «Ждите». И с невиданным прежде изяществом опускается за неприлично-огромный стол, притягивает к себе пачку дорогой бумаги с золотым обрезом. Задуманные строки ярко горят в мозгу, он низко склоняется, почти ложится на столешницу, обмакивает перо в чернила и принимается выводить в полутьме мелкие, летящие, с прихотливым извивом буквы. Николай покинул его, и вне его внимательного взгляда стало спокойней, Яков даже мысленно его поблагодарил. В первый момент. Но уже через полминуты скрежетания пера по бумаге, он почувствовал, что хочет возвращения Гоголя. Стоять было тяжело. И стыдно. Не сумев преодолеть любопытства, Яков стрельнул глазами вниз, и с внезапной волной стыда увидел собственный перевязанный узелком орган. Алая лента и прилившая к стволу кровь. Стоит крепко, и мысли, несмотря на негодование, все возвращаются к ласке. Хочется еще. Нет, нельзя об этом думать. Это часть его наказания, и он вытерпит, даже если Николай решит там писать поэму... Однако лента давит, а в чреслах желание двигаться. Свербит буквально. Давно... Яков Петрович не чувствовал в себе похоти. А тут горит в груди. И в желании поменять положение Гуро не достигает никакого успеха: кандалы буквально прижимают его к полу. Цепь давит на шею, запястья начинают болеть, и колени понемногу отзываются болью под всем этим весом. Внезапно громко зазвенев цепью, Гуро немного раздвигает ноги. «...В глубоком подвале, за тремя замками, сидит колдун, закованный в железные цепи; а подале над Днепром горит бесовский его замок, и алые, как кровь, волны хлебещут и толпятся вокруг старинных стен. Не за колдовство и не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун: им судия бог; сидит он за тайное предательство...» Строка кончилась, оторвавшись, Николай метнул взгляд на Гуро, вновь взяв его под контроль, плавным движением выскользнул из-за стола и оказался рядом. В его напряженной позе, в том, каких усилий стоило Якову Петровичу сохранять спину прямой, была несомненная прелесть. Мышцы его натянулись, на висках выступили бисеринки пота, и Николай испытал прилив злобной радости оттого, что наконец следователь Третьего Отделения начинает в полной мере ощущать ту тяжесть, что прежде несли на себе другие плечи. – Вам очень идут кандалы, – проговорил Николай негромко, обхватив его за подбородок и повернув голову так, что пламя свечей высветило резкий профиль золотым кантом. – Что вы чувствуете? Говорите! – он едва повысил голос, но в оклике этом прозвучала властность, та самая, что нередко сквозила в тоне Якова Гуро. – Мне тяжело, – обронил Гуро, контролируя интонацию, стараясь не злиться. Смирение. Этого Николай добивался? – Верно-верно, – согласил Гоголь, поглаживая большим пальцем его скулу. – А это? На «это» он указал взглядом. Мальчишка… Экспериментирует над ним, проверяет простую уловку: обвязав член у основания, его можно удерживать твердым довольно долго. Доволен? Судя по блеску голубых глаз – да. И хочет чего-то еще. – Хотите… освободиться? Гуро знает, что последует в случае, если он промолчит. И он молчит. И Николай вновь показывает хищное и страшное, что скрывает в себе каждый день. За волосы берет, грубо удерживает голову, опускается на его уровень, на одно колено встает для удобства. Переводит взгляд с лица, усталого, по его мнению еще недостаточно искаженного мукой – вниз на стоящий член, и – обратно. Даже сейчас ему кажется, что Гуро проверяет его, и хочется взять что-то посущественней, он видел на столе линейку, но одновременно и метаться не хочется. Он сжал волосы, кажется, больно, у Якова раздуваются ноздри. Ему больно? Опустив ладонь вниз, Николай складывает ее в щепоть, колеблется пару секунд, а потом отпускает щелчок пальцев прямо по стволу члена. Гуро тут же втягивает воздух и поджимает живот. Мало? Новый щелчок резче, аккуратный ноготь (у Николая красивые руки, сам Яков Петрович как-то говорил) попадает по уздечке. Новый вздох Гуро превращается во всхлип, Николай интуитивно чувствует, что боли нужно дать разойтись, распределиться, дойти до разума. А потом отпускает еще два щелчка по чувствительному месту, от которых Яков шипит сквозь зубы и извивается, насколько ему позволяют железные оковы. – Хотите, чтобы я освободил вас? – спрашивает Николай резче. Губы у него сомкнуты в линию. Он видит, как покраснел член, это иррационально, странно, это происходит от боли, но одновременно красиво, крупная головка блестит естественной смазкой в свете свечей, Гоголь никогда такого не наблюдал. Закусив сразу обе губы, он подается вперед и, взяв ствол в кулак, начинает с силой двигать им, чувствуя, как упругий жар трется о костяшки пальцев, как собирается теплая кожа. – Говорите! Попросите меня – и я освобожу. Гуро шипит сквозь зубы. Ему кажется, что оргазм уже мог бы произойти, достаточно, этого всего достаточно, боли, стимуляции – достаточно. У него поджались яйца, а сам член подрагивает в кулаке Николая. Но тугое, болезненное ощущение внизу мешает отпуститься себя. Это физически невозможно. Не говоря уже о том, как ноют натянутые, будто жгуты, мышцы в той позе, в которой он скован. – Пожалуйста, – выводит Гуро сквозь зубы. – Я хочу… освободиться. Выговорив это, Яков Петрович теряет связь с реальностью. Что это значит? Чего он на самом деле хочет? От чего избавиться? Вон он перстень на краю стола… От него? Николай милостив. Он распутывает собственный узел, стягивает ленту, левой рукой натирая ствол, а потом правой накрывает головку. Иногда ему самому так хорошо от этого движения. Ужасно пошло, себе самому – неудобно. А вот Якову – в самый раз. Вот он – прямо в ладонях. Обе руки двигаются судорожно. Гуро пару раз коротко выдыхает, а потом замирает, забывая дышать, в легких горит, но он не замечает, потому что изливается – довольно долго и болезненно, но недостаточно сильно, чтобы испачкать что-то, кроме пальцев Николая. Он свалится… Он сейчас свалится назад. Гоголь пачкает ему плечо, схватившись за него худой рукой и оберегая от падения, второй вытягивает несуразный большой платок, и, плечом подперев Якова Петровича, который после движения назад – качнулся вперед. Николай обтирает ладони и каждый палец, насухо, довольно больно грубой тканью по коже. Но ему нужно стереть семя, чтобы не выронить ключ – и суметь разомкнуть замки. Проходит пара минут. Гуро старается не запоминать, как это заканчивается. По итогу он сидит на полу, подогнув ноги вбок, найдя баланс и прикрывая руками срам. Голова его опущена, он восстанавливает дыхание. Гоголю тяжело. Он подготовился, но, кажется, подготовился недостаточно хорошо. Он не знает, как сейчас помочь, как утешить – и хочет ли вообще утешать. Голод до «справедливости» утолен, и все это перестает казаться справедливым. – Все хорошо, Николай Васильевич, – раздается с пола. – Подайте мне исподнее. И ступайте, не терзайтесь. Гоголь выполняет, потому что против воли вернулся в привычную роль. Как и Гуро возвращается в свою. – Благодарю, – Яков Петрович бросает короткий взгляд снизу вверх, и глаза у него – омуты. Сколько же в них всего, помимо явственного вопроса: «Понравилось?». Он начинает надевать рубашку, не вставая, ухмыляется. – Не знаю, чего хочу больше, чтобы между нами с вами более не было разногласий. Или чтобы они повторились. – Я… должен идти. – Должны. Доброй ночи, Николай Васильевич. Увидимся в управлении. Невозможный человек. О работе. Снова о работе. – Доброй ночи, Яков Петрович. Темноволосая голова делает дрожащий кивок, дверь закрывается.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.