— Ты никогда не был богом, и ты никогда не был человеком.
У нее все хорошо, когда лопается, не выдерживая перепада температур, любимая кружка, и чай оказывается на одежде, грязным темным пятном расползаясь по ткани. Все отлично, когда ветер вырывает из рук зонт и швыряет в лицо колкую холодную морось, от которой слезятся глаза и краснеет кожа, мгновенно становясь сухой и стянутой — и трескается в некоторых местах, почти как любимая чашка. Все, в целом в норме, когда не самый хороший в мире человек на полной скорости проносится в своей омерзительной машине, наплевав на правила дорожного движения — едва ее не сбивает, обливает грязью из лужи с ног до головы; когда принтер зажевывает бумагу и начинает дымиться; когда подворачивает ногу, спускаясь по скользкой лестнице; когда уведомляют о повышении стоимости аренды жилья. Короче, все у нее хорошо, отлично, нормально; все просто замечательно — так, что, Кларка обнаружившая в длинном пустом и темном коридоре; того, кто вышел навстречу, улыбнулся, обнял, несмотря на клокочущее внутри чувство непонимания и даже легкую злость; уточнил, как прошел день — тогда она, оказавшаяся в коконе тепла и близости, неизменно разрыдалась — взахлеб. Она от него убегает. Старается покинуть зону видимости, стремится куда-то в вольные прерии — куда угодно, лишь бы его там не было; уносится, очертя голову, потому что трудно быть крепкой и суровой, когда живешь под одной крышей с Суперменом — в прямом смысле этого слова; трудно быть девушкой из стали, сворачиваясь клубочком под боком у человека из стали. Кларк, разумеется, абсолютно открыто всего этого стихийного порыва к воле, превосходству и духу не разделяет — не потакает из собственной напыщенности, булькающей самоотверженности; из своего противного — как однажды кто-то там выразился, индюшачьего, — характера. И параллельно этому остервенелому стремлению научить ее быть слабой, хрупкой — зависимой, — не позволяет ей грустить, долго оставаться одной, чрезмерно за него волноваться; не позволяет бесчувственному и эгоистичному миру придавить ее, легкую, миловидную, созданную для крепкой защиты и сильной любви — такой, которая вышибает каждую мысль из буйной головы. Он хочет показать ей все так, как видит сам; чтобы распахнуть перед ней целый мир, замерший в ожидании его защиты и его покровительства, чтобы безграничную Вселенную уместить на одной только ладони и вертеть ее, крутить, со всех сторон рассматривая, будто диковинную бусину; чтобы она его глазами на себя саму взглянула и, может, тогда перестала бы злиться на каждый приступ несносного и беспочвенного сражения с каким-то там мерещащимися ему демонами — копья ломает, отстаивая ее спокойствие, на которое толком никто и не покушается. Возможно, единожды себя, маленькую и хрупкую — такую, для которой абсолютно обыденно разрезать ладонь листом бумаги; для которой нет никакой сложности в том, чтобы подвернуть ногу на ровном месте; узрев себя с его стороны, отпали бы многие вопросы и гадкие колкие чувства — и желание брыкаться и вырываться, когда он в очередной раз непробиваемой стеной закрывает ее от всякого, вокруг происходящего.Любовь такая, что в сердце не вместится, И мир мой вокруг тебя одной вертится.
А потом два неугасаемых темперамента сталкиваются — чтобы столбы пламени, чтобы искры в разные стороны и адский грохот. Может, дело, действительно, в характере; может, проблема в этом гадком волевом подбородке; или в том, что он странным образом боится, что она окажется единственной в мире, кому его защита и польза от него, рядом находящегося, без надобности. А там, с таким-то лейтмотивом, недалеко до расставания — оказаться на задворках ее жизни, выброшенным куда-то в район обочины длиннющего шоссе без возможности вернуться в ритм, который она своему существованию задает — этого Кларк не очень-то и хочет. Но когда все вокруг идет как-то не так; как не планировалось; как ему неугодно; как — да пошло бы тогда уже к черту — тогда остается только хвататься за что-то прочное поблизости, чтобы на опасных земных поворотах не вынесло в открытый космос. И тогда Кларк неистово и остервенело хватается именно за нее. Объятия душат, в горячих влажных поцелуях захлебываешься; ласка клеймом жжет тело, язвами расцветает каждое его прикосновение — словно он оставляет на нежной коже оттиски большущих восковых блямб, испещренных его собственными инициалами, словно штампует синие квадратики, в которых заключено его имя и род деятельности; всю ее, с головы до ног, ни сантиметра не пропуская, покрывает тамгами. Приучает и приручает — вольную, брыкающуюся, взбалмошную; меняет, дрессирует — любовью своей дикой показывает, что находится с ней рядом, если вдруг будет нужен, и с тем наравне дает понять, что нужен он ей всегда. Поцелуй, которым он накрывает ее губы, мягко обвивая рукой плечи — такое же тавро, как на прекрасных гнедых. Трудности закаляют тело и дух; они, сложности, муштруют и выбивают из тебя любую глупость и угловатость суждений — они открывают глаза на происходящее вокруг и внутри тебя самого; и, неизменно, выстраивают себя сызнова, разрушая все то, что жизни не достойно. Говоря откровенно, Кларк каждую ее червоточинку и каверзность любит стократно. Любит — маленькие заковыринки характера и всю ее, полностью, с каждой причудой и финтифлюшкой; с такой силой, что даже страшно, как она, эта мощь, еще ее не сломила.И я прыгаю с крыши в твоё небо и тону. Я нашёл тебя одну, и мы идём с тобой ко дну.
Все без слов, отраженное в простых жестах и порывах: если просыпаешься с ней утром, обнаруживая собственное гремучее спокойствие и умиротворенность, разливающиеся по всему телу; если позволяешь себе коснуться ее, сонной, горячей — позволяешь, потому что имеешь на то гарантированное право; если утро затягивается, переходит в ленивый полдень, пока она сонно ворчит и вздыхает, что-то там мурлычит, о чем-то ему хриплым шепотом сообщает — в конце концов, если все так, то какая к черту разница, что бывает и иначе? Что случается, когда она, обозленная, отраженная в искрящейся нервозности, видеть его и слышать не хочет; бежит, лишь бы с ним даже взглядом не пересекаться, потому что он опять — что-то там опять. Снова завел шарманку про нравственные выборы; про долги и обязанности; про слабых и угнетенных; про имеющих право и тех, кто обездолен — как у русского писателя, который что-то там когда-то черкнул о тварях, от чего-то дрожащих. Всего же ничего — дать ей право оставаться той самой кошкой, которая сама по себе, как бы крепко не прикладывала жизнь по ребрам; дать ей, в конце концов, эти удары получать. Она к такой остервенелой любви не привыкла, она ее боится, сторонится, избегает; шипит на попытки себя приструнить и вылепить из готового к ранам тела иную себя — нежную, хрупкую, хранительницу тепла между маленьких ладошек. Она просто хочет получить все то, что ей приготовила Вселенная — все то испытать, прочувствовать, переболеть — чтобы без страховки, подушек безопасности и парашютов; так, как задумано. Медленно крутящаяся спираль их жизни — к сожалению, совместной; к несчастью — невозможной в иной плоскости, потому что на контрасте резких поворотов, от которых заходится дыхание, сильнее всего ощущается, как бедная его голова, всякими праведными мыслями наполненная, странно кружится, когда девчонка к нему приходит, уже остывшая и смирившаяся с тем, что собственное сердце тянет камнем в какую-то разверзнувшуюся преисподнюю — на самое дно, к нему в распахнутые объятия. И она по этому зову идет.Мне тебя любить не мешай. Я не могу без тебя дышать — Но об этом ты не должен знать.