— Что у тебя на душе? — Даже не знаю с чего начать. — С чего хочешь.
Лучше бы он ее спас: вытащил из горящего дома, лавируя между высоких языков оранжевого пламени, завернул в свой плащ и объятия, чтобы не опалило нежную кожу, и выпрыгнул в окно, собственной спиной защищая и от осколков, и от падения; или из-под какой-нибудь гадкой балки, рухнувшей поперек тела, которую, как греческий добросердечный гигант, поднял, чтобы легко выскользнула. Еще, может, несущийся непреклонный автобус, поезд, самолет — целенаправленно, прямо на нее, будто на макушке где-то кто-то намалевал мишень; преступник с огнестрелом или хотя бы острым лезвием, пустоголовый безумец с бомбой, а она — единственная заложница. Какие там еще варианты? Сумасшедший бывший, решивший что-то там вернуть, потерявшая ориентиры девчонка, у которой от ревности снесло плотины — да что угодно, боже мой! Лишь бы в конце, спасенная, невредимая и целехонькая, вспорхнула, без единой царапины и ссадины на коленках или локтях, мягко обняла его за шею, оставив целомудренный поцелуй на щеке — и все: близкий наезд камеры, одинокая слезинка, мило уродившаяся где-то в уголке глаз, и черный изгиб ресниц, трепетно вздрагивающих, сотня репортеров, желающих получить ее мнение о великом спасителе. К чертям собачьим, лучше бы так, чтобы потом без зазрения совести разбежаться, потому что у него сотни спасенных дамочек, попавших в беду, и она из их стройного потока ничем не выделяется. Но они просто встретились в толпе — и, к сожалению, мимо друг друга не смогли пройти, не разминулись, не разбежались, как в море корабли: два лайнера, что не пожелали столкнуться, потому что на борту пассажиры и ценные грузы. У них, видимо, таких смягчающих обстоятельств не было, вот и налетели, как высокая гибкая волна на бетонную стену небоскреба — и непонятно, кто из них кто; и кто еще от этого более несчастен.У нас таких как он — один на миллион. Мой сказочный герой из фильма.
Когда Кларк ее обнимает, позволяя на одной руке лежать, а другой накрывая, она чувствует себя внутри странного бутерброда из многотонных стальных пластин и даже тихо выдыхает, попискивая; и еще, с тем наравне, в эти же моменты, она ощущает себя чересчур счастливой — а за это немножечко стыдно, потому что он, все же, принадлежит всему чертовому миру. Он шепчет ей в шею что-то бессвязное и трудноразличимое — что-то, что мог бы сказать репортер Дэйли Плэнэт, но никак не чересчур праведный пришелец с какого-то там космического булыжника; и утро, самая ей ненавистная часть дня, становится странно приятным, теплым и солнечным, но последнее, наверное, из-за того, что забыла на ночь закрыть шторы, под его боком глазеющая во вспыхивающие огни засыпающего города. И потому лежит теперь, щурясь от солнечных бликов, отскакивающих от начищенных стекол и ослепляющих, будто рикошетят от водной глади, когда на яхте рассекаешь море — она точно не знает, каково это, но одна лодка в ее жизни все-таки есть, и это ее же сердце, которое с огромной пробоиной где-то в днище. И стремительно идет ко дну. Она прижимается губами к сильным рукам, которые все еще ее крепко-накрепко сжимают, и закрывает глаза, чтобы не слепило солнце, от которого неизменно наворачиваются слезы; Кент, чересчур галантный и понимающий, знающий ее, как пустую яичную скорлупку, улавливает какие-то перемены и дает ей время поворошить собственные мысли — о том, в частности, что из этой самой тонущей перегруженной лодки она стремительно сбрасывает балласт: и гордость свою, и самоуважение, и независимость, и холод, что во взгляде, и скованность эмоций. Все-все, пока не остается только какой-то там брезент, который ничего не весит, да она сама, стоящая уже по самые щиколотки в холодной воде; все-все, и выкинула уже и людей: завистливых подружек, неверных друзей, гадких, хлестких, ядовитых — недостойных. Но это не спасает. Шлюпка — лодка, яхта, фрегат, лайнер, пиратская шхуна — не важно, как называть, если суть одна: тонет. Тонет, и она вместе с ней.Он — последний мой вагон, последний мой патрон, Мой трон, мой крест, моя награда.
С другой стороны, прибывающая вода вымывает всякую грязь, пыль, мусор, куски чего-то отжившего и давно уже не нужного, да все не доходили руки выбросить; Кларк целует ее куда-то в макушку, смазано и очень-очень бережно, будто боится слегка переборщить, приложить чуть больше сил, и, видно, губами своими оставить на хлипких косточках вмятину, несовместимую с жизнью — она представляет это так странно детально, что даже хихикает, ощущая, как медленно вода, наполняющая лодку, становится теплой. И даже хочется поплавать — как в детстве, без оглядки занырнув в странный пруд, и дна не проверив, и не побрезговав тиной и илом, и проплывающими мимо корягами. Кларк хрипло говорит ей, уткнувшись носом в плечо, при какие-то там планы на день, и руки его медленно перемещаются ниже, размыкая объятия, но тем создавая что-то иное, тягучее, терпкое и вибрирующее внизу живота юркой истомой; говорит, губами прижавшись к острой ключице, о любви — его к ней, той, что сильная, неимоверная, нездешняя. Видимо, неземная; оберегающая от ссор, измен, предательств и даже плохих слов — от всего, что может причинить боль. Солнце, преодолевшее полосы крыш, начинает бить прямо в глаза, в очередной раз напоминая, что следовало покупать квартиру, окна которой выходили бы на запад, потому что закат куда милостивее рассвета, но ей, сказать честно, до этих бликов нет уже никакого дела — она жмурится, откидывая голову Кларку на плечо, и не может извернуться в его руках, чтобы обхватить лицо и поцеловать, чтобы покусать, поцарапать, попытаться сжать, обхватив поперек крепкого живота, рельефно испещренного мышцами, по которым можно было бы учить анатомию. В конце концов, единственная боль, которую он ей причиняет, — то судорога возбуждения, сковывающая тело, когда его пальцы касаются всего-всего, но не той части, что могла бы прекратить метания по смятым простыням и заходящиеся высокие стоны, першащие в горле заблудившимся воздухом. Пока она в этом состоянии, Кент говорит, что любит ее, понимающий и знающий, что сопротивления не встретит; будь в голове хоть что-нибудь, кроме хрустального звона его шепота, искрящегося по шее в каждой испарине, она бы неизменно взбрыкнула, вильнула хвостом и съежилась: мол, это все весна, не обращай внимания — весной влюбляются все, к зиме должно отхлынуть, просто чуть-чуть потерпи. Но не может; всхлипывает, и Кларк перетягивает ее на себя одним движением, усмехаясь на нетерпеливость и руки умещая на ее бедрах.Он — мой беспокойный сон, мой колокольный звон, Мой Бог, мой чёрт, мой Ангел ада.
Она упирается ладошками в его грудь, чуть выше солнечного сплетения, и выгибается в спине, как, стало быть, умеют только дикие лесные кошки, сторонящиеся всякого человека и дико опасные — клыкастые, когтистые, урчащие низким рокотом, идущим от самого кончика хвоста, — и эту свою хищность умудряется показывать в двух основных случаях. Например, когда, не выдерживая его темпов и заданных амплитуд, сдается, потому что руки дрожат, и склоняется к нему в какой-то бритвенно-острой близости и кусает в попытках рассыпать мелкие красноватые пятнышки по шее. И царапает. И может быть даже немножко рычит — совсем ненатурально, как котенок, а не словно чащобная хищница. Еще, например, показывает гадливость собственного характера, когда кто-то из тех, кто еще остался в тонущей лодке и не был бессердечно выброшен за борт, спрашивает, никогда ли не возникала мысль с Кларком расстаться. Обычно усмехается, легко ведет ладошкой в воздухе, предполагая, по какой траектории этот несчастный полетит ногами вперед из ее жизни, и говорит, что возникала мысль найти где-нибудь те самые инопланетные камушки, его силы лишающие, и убить, но расстаться — нет, никогда. От самых лодыжек, на которых плотными кандалами лежат ладони Кента, в кончиках пальцах зародившись, бежит обжигающая волна, что вот-вот достигнет головы и взорвется там, искрящимися брызгами еще какие-то время переливаясь. Он усмехается и позволяет перехватить ей свою ладонь, за которую неминуемо хочется цепляться и переплетать пальцы; и которая, верно, оказывается перед глазами, когда, уже почти почувствовавшая дно, внезапно замечает причал, на котором, по пояс обнаженный, стоит и репортер, и Супермен, и какой-то там пришелец — но, самое главное, ее любимый мужчина, который никому больше, кроме нее одной, не принадлежит.