Глава 5
12 декабря 2020 г., 22:51
На территории особняка было свое небольшое кладбище, где избранных вояк хоронили «за особые заслуги». Так ей рассказал папа, когда она впервые его заметила. Посадив ее на плечи, он объяснил, что самих Хеллсингов здесь не хоронят, потому что и сам особняк, и все, что с ним связано — это знак особого расположения Короны, но всего лишь во временное пользование. «Мы служим народу Британии, — объяснял он, — и не стоит думать, моя хорошая, что мы с тобой очень богаты. Мы просто на иждивении целой страны, на очень сытном, но временном пайке».
Правда, пояснил он позже, никто не знает, сколько это самое «временно» продлится в их случае. Почти сто лет длится, и пока никаких жалоб не поступает.
Дедушку Абрахама, следуя этой странноватой позиции, хоронили далеко от дома, который ему предоставил лично Король (за особые заслуги перед неродным ему Отечеством), на севере, за знаменитым Хайгейтским кладбищем.
— Хозяин на смертном одре буквально приказал, чтобы его «не хоронили в два ряда с беднягой Марксом», — почти благоговейно рассказывал ей Алукард, когда они уже преодолели небольшой забор. — Кладбище уже тогда было изрядно переполнено, не знаю, есть ли сейчас свежие могилы в этой земле. Ваш дед страстно мечтал быть похороненным на родине, в Голландии, но такую милость ему оказать уже не могли. Слуга Короны должен покоиться недалеко от Ее сердца, если он был предан ей при жизни.
Интегра слышала Алукарда словно через два слоя ваты.
Она знала о дедушке только из чужих рассказов. Для нее он был почти книжным персонажем, героем поэм и романов, в которых беспримерная мудрость и христианское милосердие причудливо смешались со звериной жестокостью и изощренным коварством. Папа не успел толком рассказать ей о нем, наверное, потому что считал, что о деталях такой биографии ей знать рановато. Великий ученый, магистр фантасмагории, если хотите. Человек великого ума и скверного характера. Папа любил его тоскливо, надрывно, как любит отвергнутый ребенок Великого Предка. Отец же его в ответ был сух и сдержан. Иногда Интегре казалось, что папа так безумно ее любил, так ее баловал и лелеял, именно потому, что боялся, что и она потом будет о нем вспоминать как о сухаре и брюзге, который за всю жизнь и словом ласковым ее не отметил. «Думаю, он все-таки любил меня, по-своему, как мог, — сказал он ей однажды вскользь, — просто был слишком строго воспитан и не обучен, как бы эту любовь выразить и показать».
Интегре в тот момент стало так жалко папу, что она стала любить его чуточку сильнее, хотя казалось бы, куда сильнее.
Интегре дедушка представлялся молчаливым гением с загадочным взглядом, как на его фамильном портрете в Зале заседаний. У него недоставало указательного пальца на левой руке — она выдумала себе тысячу приключений, в которых он его лишился. Его ястребиный взгляд и сурово нахмуренные брови вразлет будили в ее сердце неясные, пугливые чувства.
Алукард добавил этому портрету красок своими рассказами. Неожиданно, но по ним выходило, что дедушка Абрахам был тем еще шутником.
— Особая тонкость и деликатность юмора его состояла в том, что он всегда сохранял каменное лицо, когда отпускал шутку или рассказывал самый невероятный анекдот, — почти меланхолично произнес Алукард. — Это выводило из себя абсолютно всех его знакомых и служащих, ведь никогда нельзя было понять, всерьез ли он приказывает то, что приказывает. Сегодня левая лягушачья лапка в стакане чая вместо ложечки — это шутка. А завтра он и в самом деле возьмется стряпать какое-то чудодейственное зелье, чтобы травить непокорных вурдалаков Западного округа, используя плесневый вишневый джем и крысиный помет. Даже его супруга никогда не понимала, в шутку или всерьез ее дорогой Абрахам изволит величать ее проклятым исчадием Ада.
— Но ты понимал его всегда, — задумчиво произнесла Интегра. Спрашивать или даже уточнять смысла не было.
Алукард кивнул: мол, вы и сами это чувствуете.
И она чувствовала. Ей казалось, что это призрачное ощущение начинается от раны на ее левой руке и прорастает с каждым часом все глубже в ее плоть. Более того, сейчас, когда Алукард, если можно так выразиться, изливал ей душу, Интегре начинало казаться, что у нее растут клыки. Что она стала гораздо выше ростом.
Что она всемогуща и чуть ли не богоподобна.
«Глупости все это, разыгравшееся воображение», — сердито осаживала она себя в такие моменты. Но мысли эти нет-нет да возвращались к ней и даже ее захватывали.
Насколько сильным будет отныне это единство? Насколько чутким будет вампир к ее словам и желаниям. Будет ли он чувствовать ее боль и слезы, ее переживания и душевные тяготы? И нужно ли ей избегать их впредь, чтобы он был ей послушен, чтобы не подумал освободиться? Хотя…
Интегра в который раз задумчиво смерила Алукарда взглядом. Его исполинская безмятежность будто питалась ее присутствием. Ей чудилось прикосновение — словно он нет-нет да поглаживал ее по волосам, но не руками, а взглядом, мыслью. Ей чудилось, что он хватается за ее ладони, а когда она ловит его на этом — он отступает в сторону, как мальчишка, который из желания дружить и нежелания в этом признаваться дергает за косички.
Меньше всего на свете он походил на кого-то, кто отчаянно ищет свободы. Она никогда в жизни не слышала, чтобы слово «Хозяйка» кто-то произносил настолько отчетливо с большой буквы, с таким подобострастием.
И ей, кажется, это нравилось. А если и пугало, то самую чуточку.
— Когда ваш дедушка покидал этот мир, отправляясь в царство более его достойное, он в мельчайших деталях распорядился о собственных похоронах. Хозяин Артур был тогда молод и строптив. Он все пытался сделать по велению собственной скорби: ведь похороны, как известно, владения живых, а не мертвых.
— И ты ему помешал? — хмыкнула Интегра.
— Я лишь исполнил последнюю волю своего Господина, — спокойно пожал он плечами. — Он повелел похоронить его без гроба, в одном саване и завернув в белое полотно. Не скрою, для этого мне пришлось выкрасть его из прозекторской, и папенька ваш закатил страшный скандал по этому поводу. Но даже он понимал, в какой фарс превратятся похороны, если перед ними придется выкопать труп. И в глубине души он понимал, что прав я, а не он. Ваш дед повелел обойтись без дорогих гробов и залпов над могилой, без лишних гостей. Он хотел лежать там, где много деревьев и тишины, потому что он слишком устал от «английской суеты». И он попросил меня о еще одной детали. На мой взгляд — самой остроумной.
До конца жизни, рассказывал ей Алукард, дедушка Абрахам не вполне освоился с чужим для себя языком, а вести переговоры ему приходилось часто. Он иногда путал слова, и каждый такой случай больно бил по его самолюбию, особенно если попадал в салонные анекдоты о нем самом. Он предпочитал письмо любому разговору. Знакомство со мной окончательно утвердило его в существовании мира Горнего, хотя он и прежде был глубоко верующим человеком и даже воинствующим клерикалом. В глубокой старости, когда он полностью отошел от дел, взвалив все тяжбы Организации на плечи Хозяина Артура, он все чаще приходил в ужас от одной перспективы.
— Он стал абсолютно убежден, что его вознесшийся дух будут пытать бесконечными просьбами, жалобами и слезами. Ваш батюшка получил безупречное образование в Итоне, знал язык гораздо лучше своего отца, и потому частенько в спорах с ним одерживал верх, просто потому что очень быстро и напористо говорил, — произнес Алукард с некоторой грустью, когда они нашли нужное надгробие. — Посему в официальном своем завещании он оставил следующее повеление: «Не просить о моей усопшей душе, ибо она вознесется и без ваших молитв, а все пожелания, обращения и воспоминания ко мне обращать исключительно в письменной форме».
— Это… — произнесла Интегра после некоторой паузы. — Как-то…
— Это весьма по-английски, — усмехнулся Алукард, присаживаясь у могилы на корточки. — Полагаю, ваш достопочтенный дедушка и сам не представлял себе, насколько англизировался за десятки лет жизни в Альбионе. Но особенно мне понравилась небольшая сноска после этого повеления: «В случае, если вы не найдете ответа на обращенное ко мне письмо, значит, благочестия в вашей мольбе недостаточно». А для исполнения своей воли он повелел оставить в ногах его могилы вот это.
Алукард поманил ее рукой: за раздвинутыми в стороны низенькими колючими кустарниками, пышно разросшимися у основания массивного каменного креста, скрывалась выбитая прямо в камне прорезь. Подцепив ее ногтями, на глазах у затаившей дыхание Интегры, Алукард осторожно вынул небольшой каменный кладезь, в котором таился деревянный ящичек.
— Ваш батюшка, кажется, хохотал над этим посланием, — произнес Алукард, вынимая из кармана найденный ими ключик. — И называл вашего дедушку «сбрендившим стариканом». Но, как видите, он был еще большим англичанином, раз уж выполнил даже такое странное предсмертное повеление. Сутяжничество и бюрократия — вторая суть этого чудесного народа.
Ключ вошел в скважину с трудом и провернулся в нем не сразу. Алукард не стал откидывать крышку: торжественно, даже с ноткой какой-то таинственности, он протянул ящичек ей, учтиво склонив голову.
Интегра взяла его в руки. Гладкий на ощупь, он был захватанным и немного сколотым по углам: она видела это в ярком свете взошедшей полной луны. Им пользовались. И, похоже, делали это довольно часто.
— Папа писал дедушке письма? — тихо спросила она, не решаясь откинуть крышку.
Могила выглядела такой неухоженной только в этом году. До этого, Интегра точно знала, папа навещал дедушку минимум два раза в год.
— Не на моей памяти, — покачал головой Алукард. — Полагаю, он до конца своей жизни оставался бунтарем и предпочитал донимать покойного мысленно. Однако я убежден, что ваш благонравный дедушка давно его за это простил, ведь он и впрямь обретается в лучшем из миров, что не знает злости.
Интегра открыла сундучок одним резким движением, пока ей хватало уверенности и наглости на этот поступок. Она не сразу поняла, что зажмурилась и даже на секундочку задержала дыхание. Словно то, что могло скрываться за крышкой, лишило бы ее последних сил и той немногой уверенности, что еще оставалась в ней. Она стояла так, в теплой полуночной тишине короткой пронзительной летней ночи, ветер холодил ее разгоряченную шею, кровь колотилась в ее щеках и ране на руке, и мужество вернулось к ней не сразу. Алукард молчал, давая ей время. Весь мир ждал ее решения. И, наконец, она заглянула в «почтовый ящик» своего умершего дедушки.
И в нем действительно лежали письма. Много писем, толстая стопка, перехваченная простой канцелярской резинкой.
Интегра быстро села на землю и развернулась к свету луны, кляня себя за то, что под рукой у нее не было ни спички, ни зажигалки, ни фонарика. Но даже ее плохого зрения хватало, чтобы разглядеть конверты: самые обычные, отправленные с вокзала Кингс-Кросс, с современными штемпелями и знакомыми ей однопенсовыми марками. А вот и другие, ответные письма — из Франции, с разных адресов, все до востребования. Все вскрыты канцелярским ножом с одним и тем же аккуратным срезом с правой стороны, узнаваемым педантичным треугольничком: фирменный почерк Уолтера. Так он готовил корреспонденцию для папы, приносил ее на подносе, разложенной стопочками по степени важности. Она видела, как он делает этот надрез: филигранный и резкий, одно решительное, годами отработанное движение.
Дрожащими руками Интегра вынула из первого попавшегося конверта письмо. Буквы заплясали у нее перед глазами, не складываясь в цельную картинку, но почерк! Этот наклон, эта завитушка на букве «Б», кружочек вместо точки: она очень хорошо знала почерк Уолтера. Ведь он писал ей утренние записки и передавал новости от папы или просьбы спуститься в его кабинет. Она тысячи раз видела этот наклон, этот решительный нажим и подчеркивания заглавных букв в переписках на папином столе. Сомнений быть не могло.
— Сколько этих ключей было? — закашлялась Интегра. — Сколько он их оставил?
— Больше десятка, — произнес Алукард без каких-либо эмоций в голосе. — Интересантами были не только его сыновья, но и некоторые члены Королевского двора. Уж не знаю, как они распорядились своими ключами. Это было очень давно, моя Госпожа, очень давно…
Эта новость ободрила ее. Интегра быстро пролистала стопку писем большим пальцем: больше сорока посланий точно, какие-то конверты толстые, а какие-то совсем тоненькие. Но не альманах переписки, не военные мемуары.
— Мне нужно место, где посветлее, — произнесла она, прижав письма к груди и решительно развернувшись в сторону входа: в сторожке охранника наверняка есть лампа, а о самом дремлющем старичке Алукард уже побеспокоился: ему даже не пришлось ничего не внушать, просто углубить немного сон и все.
Краем глаза Интегра заметила, что Алукард подобрал безжалостно выпотрошенную шкатулку и осторожно ее запер. Потом услышала тихий каменный скрежет каменного ложа: вампир свято чтил заветы своих прежних хозяев и заботился о почтовом ящике на будущее. Будто Интегре вдруг придет в голову когда-нибудь им воспользоваться.
В сторожке Интегра осторожно подвинула ноги похрапывающего старика и села за колченогий столик. Небольшая лампочка под потолком светила вполсилы, за окном в стекло сразу начали колотиться какие-то огромные мошки. Согнувшийся в три погибели Алукард, заглянувший внутрь комнатки, покорно закрыл дверь, стоило ей только покачать головой: его едкие комментарии были бы неуместны. Ей нужно собраться с мыслями и хорошенько все взвесить. С минуту она смотрела на его долговязую, чуть нескладную фигуру, замершую под удивительно ярким лунным светом. Человек, наверное, сразу начал бы слоняться от безделья, а он…
Он просто ждал. Стоял и не двигался, будто чье-нибудь надгробие.
Ох и неуместные же мысли в такую-то ночь.
Интегра разложила письма веером перед собой. Подумав, подвигала конверты вправо и влево так, чтобы перед ней остался самый старый. Восьмидесятый год, она тогда была совсем маленькой. Письмо было от дяди Ричарда. Оно начиналось бодро: «Приветствую, старина! Надеюсь, тебя не подводят колени и глаза, а умом ты все так же остер и находчив, как и прежде. Хотел бы я пожелать тебе удачи, но куда уж там: от моего братца не дождаться чего-нибудь позитивного. Поэтому удача будет в твердом эквиваленте: не сочти за наглость, но вещица показалась мне стоящей. Собрана в Швейцарии, ход отлажен по какому-то самому точному в мире азимуту или как оно там называется? Подзавод ручной, чтобы не приходилось слишком часто снимать крышку, да и я, ты знаешь, в некоторых вопросах тот еще ретроград похуже любого занудного деда, не доверяю я этой японской электронике. Ударопрочные, в воде не тонут, в огне не горят, можешь поколачивать ими братца, раскрутив за цепочку (ха-ха!). Переживут еще нас с тобой…»
Строчки бежали быстро, глаза ее слезились от напряжения, Интегра шевелила губами, повторяя каждое слово. Дежурное поздравление с днем рождения, казалось бы, но оно было… каким-то очень теплым, что ли? Оно даже с бумаги звучало так, будто Уолтер и Ричард были как минимум добрыми приятелями.
А вот и ответное письмо, уже от именинника. Даже немного длиннее поздравления, начиналось оно вот с таких строчек: «Старина Дик! Чертовски приятный сюрприз, вот уж не ожидал! Ты бы поосторожнее с такими роскошными подарками, в моем преклонном (кхе-кхе) возрасте они могут и убить! Это не брегет, это самое настоящее чудо. Решил проверить тебя на вранье (без обид, приятель) и целый час полоскал его в проточной воде и разок окунул в кастрюлю: ни следа, ни царапинки! Только обжегся о цепочку. Теперь не побоюсь таскать их с собой на все задания, тем более у нас тут намечается одна заварушка, которая даже тебе показалась бы интересной, ну да черт с нашими мелкими дрязгами, лучше в ответ напиши мне, как обстоят дела с той твоей новой фирмой, о которой ты говорил в последнюю нашу встречу: в Доминионах, если я правильно понимаю, цены могут только падать, зато у нас растут, что не может не радовать…»
Интегра с трудом верила тому, что видела. Она сразу поняла, о каких часах идет речь: Уолтер не расставался с ними, они всегда хранились у него в нагрудном кармашке форменного жилета, однажды она наблюдала, с какой любовью, с каким тщанием он их заводит, прикладывая к ним ухо и тихо-тихо шевеля губами. А само письмо! Интегра никогда не слышала от него подобных выражений, и если бы не почерк, вполне поверила бы, что письмо поддельное: скупые, сдержанные записочки, которыми он обменивался с ней, так контрастировали с этим жизнерадостным стилем, так разительно от них отличались.
Она задумчиво отложила письмо. Выходит, они были близкими приятелями, если не друзьями. Но как? Почему она об этом совсем ничего не знала?
Да, дядя Ричард был не самым частым гостем в их доме. Да, папа всегда журил его как старший брат и разве что за ушко его не таскал в шутку, а по плечу трепал не как друга, а как ее, как ребенка! Да, они общались чуть натянуто. Но судя по письму, по всему, что было написано — дядя Ричард терпеть не мог папу уже очень давно.
И некоторые оговорки в письме Уолтера показались ей этаким успокаивающим компрессом на избитую гордость дядюшки: мол, ну не расстраивайся, он позадирает тебя и перестанет, этот старина Артур, мы оба знаем, какой он отходчивый.
Следующее письмо поздравляло Уолтера с Рождеством, оно было толстенным и полным житейских подробностей и шуточек:
«…с одной расстался, с другой сошелся, помнишь ту рыженькую пышную милашку? Она забеременела от меня, чертовка, и требовала от меня столько денег, что пришлось вести ее к своему знающему врачу. А я ведь знал, что нельзя пренебрегать своими вкусами, свяжись я с блондинкой, как обычно, ничего такого не приключилось бы! Ах, старина, я опять попал впросак, чертовы женщины! Ну вот как они это делают с нашими мозгами? Все, что я выручил с последнего своего дела (ты помнишь, как я торговал статуэтками из Индии?) пошло псу под хвост: Парижскую публику уже невозможно шокировать, я продал десятки, тысячи фигурок с огромными вычурными фаллосами. По-моему, я наводнил всю Францию индийскими членами и улыбчивыми совокупляющимися человечками! И как мне теперь продать им еще? Не смог найти в Индии по каталогу таких же каменных пёздочек, очаровательных и подходящих по размеру. Как думаешь, смог бы я продать их в комплект к тем членам? Или стоило выискивать в толпе педерастов и предлагать им второй член или миленькую тугую каменную жопку? Дьявол меня раздери, если бы их не смели с прилавков! Но индусы отчего-то боятся лепить пёздочки и жопки, увы мне, увы! Так несправедливо и печально оказываться в Рождество на мели. Мне пришлось съехать со своей уютной квартирки с видом на латинский квартал, но с этим я готов примириться: из кафе ко мне ордами ходили тараканы, а все мои милые пассии чертовски их боялись и визжали громче, чем когда я с ними развлекался пониже пояса. Да и отапливалась она хреново. Начинать теперь новый бизнес поздно, нужно ждать января, а до той поры буду перебиваться и ходить в гости ко всем своим прелестным подружкам на одну ночь. Так, глядишь, перехвачу время до весны, а там придумаю что-нибудь новое. Как тебе идея: торговля развратной церковной литературкой? Хе-хе, после Рождества должна пойти прекрасно, а уж под самую Пасху, когда народ оголодает до развлечений…»
И Уолтер, как ни странно, отвечал в тон! Шутил и злословил насчет девиц, рыженьких и черненьких, прикладывал к письму пару сотен фунтов чеком, «чтобы кормить барышень не одним лишь своим круассаном в их же сливках», но главное! Главное — он жаловался.
«…сам можешь себе представить, во что превращается для меня эта проклятущая неделя. За три дня до сочельника весь дом стоит на ушах, чтобы порадовать маленькую мисс, а она и елки-то не запомнит. Девчонка капризничает, часто плачет: я говорю ему, что надо уже делать что-то с чертовым отоплением в особняке, в этом склепе она все время ходит с соплями до колен, а он талдычит, что и сам вырос сопливым, и дети, и внуки у него будут такими же. Мало этой никому не нужной елки, так еще и приказ украшать казармы: куда бы ни упал взгляд нашего Повелителя, все должно быть празднично и цветочно, но сам он хочет лишь обозревать свои владения, не прикасаясь к ним. Я надписал столько открыток с приглашениями на новогодний праздник в особняке, что у меня отваливается рука. Праздник! Это на военной-то территории! Грозится, что всем солдатам раздаст хлопушки! Будет поить всех грогом из сапога! Все, чтобы девочка была счастлива, но это же абсурд! Лорд Айлендз, единственный его здравомыслящий друг, уже высказался, что балагурить рядом с военной техникой — верх идиотии. От визита в любой день праздников отказался — они расскандалились в сопли на этой почве, дом ходил ходуном. Если бы не тот случай с мадам, наверное, старик был бы тверже рассудком, но он у него давно помутился. Не знаю, получил ли ты приглашение на праздник, но ничего лучше отказа с твоей стороны быть не может. Потеху, которая наступит после этого, я распишу тебе в красках. Девочку жалко. Она куксится в этом огромном нелепом платье, которое он ей подобрал, как розовая грустная зефирка. Ей бы побыть с папой наедине и на коленях, а не слушать хлопушечные залпы, но нет…»
Необременительная болтовня и довольно едкие шуточки. Интегра сразу вспомнила, как две одноклассницы однажды избрали ее мишенью для своих нападок и острот, злословили они с таким упоением, что в какой-то момент стали лучшими подружками. Это выглядело точно так же, но…
Но им-то было по двенадцать лет! А не шестой десяток!
Интегра спешно пролистывала письмо за письмом: поздравления с праздниками чередовались с обычными новостями из жизни. Вроде бы веселые и даже залихватские, письма дяди Ричарда почти всегда были пронизаны глубокой тоской.
«…на поводу у моей мамаши. Ты, может быть, помнишь ее, старина: экзальтированная мадам, все время с мешочком нюхательной соли на шее, закатывала глаза чуть что, ее могла свести с ума залетевшая в окно моль и кошка с неправильными пятнами на спине. Она сразу заявила мне, что умрет, немедленно и прямо на месте, если я посмею связать свою жизнь с военным ремеслом, ведь это гадко и подло, а военные мужи — они всегда такие ветреники, мол, я испорчу жизнь десяткам девушек! Она полагала, что ведение своего дела — лучшее, что я могу для себя выбрать, ну и что из этого вышло? Меньшим ветреником я не стал, любое дело в наше чертово время разваливается на куски без нужных знакомств: если у тебя нет дядюшки в колонии или в правительстве, считай, что ты банкрот и нуль. К чему я вспомнил про военщину? Взгляни на нашего старика. Он тоже повеса и недалек умом во всем, что касается ведения дел (если верить самому надежному источнику в твоем лице, старина). Однако же военная выправка и привычка к строгости не дают ему раскиснуть. Ах да, еще и военная пенсия, военные льготы, военное все — черт, я готов был бы потоптать германские ромашки сапогами за все привилегии, что он имеет сейчас! Мне тошно, друг мой, очень тошно: казалось бы, жизнь моя в самом расцвете, но она разваливается на куски каждый день. Я одинок и выброшен на обочину жизни, потому что недостаточно хорош для своего безупречного стареющего братца. Я клянусь тебе, мне кажется, что с каждым годом он все сильнее мнит себя моим отцом, а не братом! Того и гляди, начнет сравнивать меня со своей девчоночкой, да и ей я проиграю! Она-де читать выучилась в четыре годика, а ты, братец, хуи пинаешь в свои сорок. Не знаю, что еще сказать тебе: очередное мое дело прогорело. Скоро я смогу собирать со всех желающих билетики на просмотр главного парижского неудачника, а рядом нет ни единой женщины, которой хватило бы мозгов осознать, почему я так страдаю. Парижанки горазды только ебаться: я уже ненавижу их, они умеют думать только своей пиздой. Еще и заводят вечное нытье о своих свободах и правах, куда деваться от…»
«…предложил мне место десятого клерка в «нашем» шотландском подразделении. Еще и этакую записочку прислал: закупать медикаменты и перевязочные материалы без потери для бюджетов сможешь даже ты! Аж три старухи в подчинении и казенный дощатый домишко на берегу моря! Будь проклят тот день, когда я решил попросить помощи! Я не могу назвать это оскорблением, это даже не плевок в лицо, он мне в него натурально нассал! Между строк читай: это все, на что ты способен, братишка, и будь доволен, что предлагаю это место. О проживании в особняке и речи не идет, хотя он принадлежал отцу вроде бы, а значит, половина — моя по закону! Или нет? Старина, не мог бы ты подсказать, чтобы я разобрался со своим юристом в этом вопросе? Нигде в открытых источниках нет информации о владельце, а на запрос в комиссию мне пришел отказ — данные засекречены. Не поверю, что Ее Старушайчество настолько скопидомка, что особняк находится на ее балансе! Правильно говорят: не хочешь зла — не обращайся за помощью к родственникам, они разве что выебут тебя по старой дружбе…»
«…мог бы назвать это полным отчаянием, но нет, я приучился во всем видеть положительные моменты. В моем кармане сейчас настолько пусто, что я решился по старой дружбе с одной девчонкой махнуть в Азию на несколько лет. Она планирует возводить там ашрам. Я бывал в этой малярийной дыре во время своих беспечных каникул лет десять назад. О, старина, эта халупа привела бы тебя в ужас! Один нужник на десять домов, и тот — дырка в земле. Но знаешь, все лучше, чем работа с братишкой. Мое терпение исчерпала «пятничная вечеринка» для всех сотрудников всех подразделений. Наша шотландская ячейка тоже там была, и меня просто разрывало смотреть, как все вокруг празднуют что-то и веселятся, говоря о важном вкладе и общее дело. Да, черт подери, все без исключения поднимали бокалы с брютом, которые наше «подразделение» закупало на распродаже по дешевке. Не могу больше, эта показная порка меня уничтожает, в чем я-то провинился перед ним? Наказание за то, что недостаточно хорошим и способным уродился? Или что еще его не устраивает — форма черепа, форма челюсти? К черту, к черту все, всегда любил Индию, даже несмотря на все поносы, которые меня там прошибали. Будем считать, что он добился своего. Пусть воюет с кем хочет, с вампирами, с упырями — так и быть, братец, ты меня победил, я слаб и грешен, на конкурсе талантов проиграю даже твоей миленькой соплячке, она еще меня научит задницу подтирать — говорят, этим достижением гордятся маленькие девочки. Вот чего я совсем не понимаю, так это зачем таскать девчонку на такие сборища — сидит в углу и грустит, ты бы ему намекнул, что ребенку нужно общаться со сверстниками, а не смотреть на пьяные рожи силовиков, которые при ней не могут устроить свальный грех и трахнуть кого-нибудь бутылкой».
«…новое рождение, если хочешь. Отсюда Европа выглядит клопом, который налился кровью и вот-вот отвалится от пережора. Я могу считаться князем по местным меркам, и почему я сюда раньше не переезжал, скажи мне, старина? Это сложно назвать счастьем, но здешние люди столь медлительны, столь нерасторопны, что торговать можно буквально чем угодно, просто перехватывая удачные предложения под носом у своих конкурентов, прости господи, это все равно избивать младенцев ссаной тряпкой. Совру, если скажу, что мне это не нравится. Еще несколько таких же сытых лет и…»
«…скажешь, что я в своем познании преисполнился, ага. Не серчай, старина, но я сейчас натурально блевал от злости на своем заднем дворе. А я ведь до этого выпил самый сладкий и самый нежный ласси, это сраное «к ноге» поймало меня во время дневного сна. Как это еще назвать? Наш дед окончательно съехал с катушек на фоне собственного самоуправства! Права была мать, когда говорила мне на смертном одре держаться от Хеллсингов подальше, но нет! Нет, я понесся вязать семейные узы на отцовских похоронах, я ведь во что-то верил! Господь, убереги всех малодушных от таких ошибок, оно того не стоит. Я уже забыл, что такое жить по-европейски. Я научился ходить босиком даже по битому стеклу. Я так загорел — ты меня не узнаешь, вылитый гупта, только волосы белые, а не черные: я так сильно выгорел, что уже и не помню, какой у меня настоящий цвет волос. Меньше всего на свете я хочу возвращаться, но ты бы видел его письмо! А, впрочем, чего скрывать? Я приложу его. Наш великий светоч убежден, что чужими жизнями можно распоряжаться так же, как бюджетом: умилительно, слов нет. Я размышляю, как поизящнее харкнуть ему в лицо за все, что испытал за годы нашего знакомства. Разбежался и прыгнул прямо по его требованию. Не дождется».
Интегра дрожащими руками развернула письмо, на котором знакомым папиным почерком, с его бескомпромиссной уверенностью в своей правоте было выведено следующее.
«Я решил перевести тебя во второй Лондонский филиал. Будешь главным управляющим по всем вопросам. Билеты на самолет с открытой датой прилагаю, деньги на переезд в чеке — дату впишешь сам, отчитаешься по деньгам тоже сам. Я серьезно болен. Возвращайся. Артур».
Письмо было датировано восемьдесят седьмым годом. Тогда Интегра еще не знала, что папа болен, он скрывал это от нее до самого последнего момента, буквально до первого серьезного приступа, который уложил его в постель у нее на глазах. Потом ей расскажут все бесчисленные «жалельщики», что отец ее и прежде харкал кровью, задыхался после каждой сигареты до синевы, падал в обмороки и даже попадал под капельницы, но умудрялся оставаться у нее на глазах веселым, румяным и жизнерадостным, ловко лавируя со своими приступами между ее уроками танцев и живописи.
Его письмо буквально гавкало на дядю Ричарда. Неприязнь его и сухость, быть может, были той чертой характера, которую он никогда не показывал ей. Но если бы с ней так разговаривали, то…
Утерев со лба набежавший пот, она вернулась к последним письмам. Отчего-то она была уверена, что на самом деле дядя Ричард написал их гораздо больше, просто сохранились не все.
«…невозможно освоиться. Опыта управления мелкими предприятиями мне хватает, но тут столько бизнес-процессов. Для введения в курс дела мне понадобился бы месяц на любом уважающем себя предприятии, но знаешь, что он мне сказал? Это семейное дело, не делай вид, что не понимаешь его! Это от человека, который заслал меня заведовать складом в Шотландию! Черт знает что. Одни брифинги по четыре часа в день — черт, мешают работать. Осваиваю эту «технологию» по истреблению вампиров, мороз по коже. Я справлюсь, конечно, но мне отчаянно не хватает помощи. Наш дед отсылает меня к фолиантам и книгам, советует (ты только вдумайся!) сходить к священнику! Ну вот как это мне поможет разобраться, куда их бить и как пристреливать? Начинает загонять мне свою метафизическую пургу. Старина, мне просто необходима твоя помощь, без нее я потону в океане между горгульями, колдунами и прочей нечистью. Знаю, что ты ведешь все его дела: у тебя точно есть все наработки по ведению «бизнеса», будь он неладен. Можешь переслать мне почтой какие-нибудь из них? Надеюсь, ты пожертвуешь мне хотя бы часть своей огромной библиотеки опыта. Это какое-то безумие, мне просто некого больше попросить и…»
«…называет это катастрофой. А сам уже и забыл, что стряслось в его военной части какой-то месяц назад! Забыл, как у него на дежурстве сожрали живьем лейтенанта! Я обошелся без потерь личного состава — да, никто не отменял «сопутствующий ущерб», а как иначе? Я попытался объяснить ему экономически, что даже если посчитать все штрафы, судебные издержки, расходы на похороны и ежемесячное содержание вдовы и сирот, то пристрелить гражданского куда выгоднее, чем потерять высококвалифицированный кадр. Одних расходов на повторное обучение и вывод в поле будет в десять раз больше, а сверху будет «сахарок» в виде расходов на форму, погончики и патроны. Удивительно, как он не понимает таких вот простейших вещей. Начал напирать, что у нас результативность выше: и что мне ему сказать? Что он этим пятьдесят лет занимается, а я полтора года? Что это он меня не подпускал ни к чему серьезному и даже не предлагал заняться семейным делом? Он просто меня не слышит! Молчу и закипаю от злости, он это видит и злится еще сильнее, он на меня орет, я молчу, но я…»
«…надеюсь, что рак не заразен, потерять тебя в этом бедламе было бы невыносимо. Прекрати курить, старина, это сведет тебя в могилу. Вот странно, да? Когда я жил во Франции, мы виделись раз в месяц, а теперь буквально в одном городе — и только по праздникам, да еще и чужим. Это было унылое до тошноты зрелище. Наш дед пытался веселить толпу перепуганных ребятишек: живые мощи дрыгаются под попсовую музыку, просто ужас. Поймал девчонку ревущей за портьерой — это в день рождения-то. Я попытался ее успокоить, обнять, по голове погладить, а она что? Оттолкнула мою руку! Пропищала, что она-де Хеллсинг и со всем прекрасно справится! Вот и пусть справляется, ей-богу, я больше не могу выносить эту семейку, он мог бы не проебаться хоть в чем-то, хоть раз в жизни, хоть в воспитании ребенка, но она — точная его копия, только писклявая. Пожалей ее Господь, больше некому».
Интегру бросило в дрожь. Она отлично помнила тот день. Прекрасно помнила эту безжалостно описанную дядей Ричардом сцену. Помнила, что потом хотела извиниться перед ним, ведь она просто постыдилась собственных слез перед ним, но…
Но не сделала этого. А он все, все запомнил.
Интегра прикусила губу. Реальность, которая была для нее таким незыблемым монолитом, дала трещину и рушилась буквально у нее на глазах. Ее отец — тиран, который не мог принять свободолюбивого сводного брата? Ее дядя — просто веселый мужчина, которого не принимали в собственной семье? И Уолтер… он симпатизировал младшему брату, а не старшему?!
Она боялась хоть чему-то верить. Она обязана была дочитать оставшиеся два письма: самые короткие из всех.
«…намекнул мне, что скоро нас ждет серьезный разговор. Полагаю, хочет передать мне основное дело. Если в нашем филиале ходят на ушах, у вас, наверное, царит форменное безумие. Ох, старина. Я готовлю себя к этому событию. Честно? Я готов все принять. Это будет тем вывертом судьбы, который сглаживает углы. Он выглядел до того жутко, буквально рассыпался на куски. Сказал, что ночами орет от боли в угол подушки, грызет его, а зубы иногда начинают рассыпаться на мелкие кусочки. Девчонка сидит у его кровати не отрываясь, я понимаю? Он мог бы пожалеть хотя бы ее. Думаю, ты пытался выгнать ее из комнаты, чтобы она не видела и не слышала всего этого, но она точно дикий зверек. Смотрит на меня исподлобья, огрызается, отказывается «бросить папу». Не знаю уж, как ее лечить, он точно искалечил ей психику этим своим превозмоганием и пародией на рыцарство. Нужна хорошая закрытая школа, индивидуальные педагоги, все вот это. Я уже посоветовался с одной своей знакомой дамой из Света, она пообещала посоветовать лучшее заведение. Я уж тонко намекнул, ха-ха, чтобы девчонку там не совращали эти лесбиянки-директрисы, надеюсь, она прислушается, а то я наслышан».
Последнее письмо было совсем коротким. Буквы скакали по нему, словно паникующие блохи.
«Старина, нам просто необходимо увидеться. Если я с тобой не поговорю, боюсь, меня просто разорвет. Уолтер, ты единственный, кого я могу считать другом в этой жизни. Я смогу прислушаться только к тебе. Не бросай меня, слышишь? Это все не назвать даже предательством, это блядский цирк, это какое-то шапито! Я не верю в то, на что сам отвечал буквально час назад! Ответь любым устраивающим тебя способом, мой пейджер у тебя есть».
Все письма Уолтера, которые она прочитала до этого, были написаны тоном, который поддерживал дядю Ричарда, успокаивал его.
«…ты едва ли представляешь, как он перенервничал, когда просто узнал о том, что ты в природе существуешь…»
«…ваш отец допустил столько ошибок в его воспитании, что ты радоваться должен, что рос отдельно от него, он и тебе засрал бы голову всей своей псевдохристианской ересью…»
«…ты слишком много беспокоишься о том, чего не изменишь, Артура растили командармом, он не умеет по-другому…»
«…устаю от него — пиздец, он бывает дьявольски невыносим, но мне повезло: у людей моего звания, если хочешь, есть привычка к бесконечному терпению. Я могу после разговора с ним схватить тигра за хвост, раскрутить и вышвырнуть в космос, а уж если мы говорим о рабочих моментах…»
Накопившейся усталости, раздражения и ворчания в его письмах было столько, что с трудом вязалось с тем безукоризненно вежливым и спокойным Уолтером, которого она знала. Тот Уолтер, напротив, мог урезонить нервничающего и безостановочно курящего сигареты отца, мог внимательно его выслушать и посоветовать что-нибудь. И, оказывается, за этим стояло притворство?!
Последнее письмо Уолтера тоже было очень коротким.
«Встретимся в «Крутом холме» в пятницу. Не паникуй и успокойся. Твой старый друг, Уолтер».
Пятница. Это на следующий день после похорон. Это за день до исчезновения. За два дня до того, как…
Интегра почувствовала лихорадочное, злое желание двигаться. Она сгребла развернутые листки бумаги в кулаки, яростно смяла их и швырнула на пол, принявшись их топтать. Она делала это до тех пор, пока бумага не смешалась с мелким мусором на полу и не превратилась в грязь. Слезы лились у нее из глаз, строчки из писем звенели в ее голове, они начали говорить голосами Уолтера и дяди Ричарда, наперебой рассказывая ей гадости про папу, про ее любимого отца! Это просто не могло быть правдой! «Деспотичный», «самолюбивый», «бешеный», «жадный до власти»! Понятно, о чем были последние два письма! Дядя Ричард, за два года свыкшийся с мыслью, что «Хеллсинг» перейдет в его руки, вдруг получил такой удар! Его снова готовили в старшие клерки, его буквально поставили перед фактом! И он… он хотел…
Интегра вышатнулась из сторожки, жадно хватая воздух распахнутым ртом. Взошедшая высоко-высоко луна выхватила из темноты бледное лицо вампира: он оказался рядом с ней, когда она почти упала от слишком свежего ночного воздуха. Он смотрел на нее внимательно, и реальность рядом с ним казалась такой зыбкой. Ах, если бы дядя Ричард знал о нем с самого начала, он придушил бы ее портьерой на том самом дне рождения!
Он ненавидел ее, быть может, не с самого начала — но ненавидел. И теперь ей казалось, что было за что. Она поперхнулась и закашлялась — вампир терпеливо ждал, поддерживая ее под локоть.
— Что бы вы ни прочли, — спокойно произнес он, — я рекомендую вам помнить, что это правда лишь с одной стороны. Другая сторона уже ничего не сможет вам рассказать, поскольку находится в лучшем из миров.
Интегра судорожно дышала. Алукард продолжал говорить ей что-то мягкое, успокаивающее. В какой-то момент ей показалось, что он говорит вовсе не на английском языке — но была ли разница? У нее шумело в ушах, горело лицо. Она…
Она жаждала правды любой ценой.
— Они встречались незадолго до того, как дядя Ричард решил убить меня, — произнесла она с усилием. — Теперь я хочу знать, где Уолтер, если он жив. Как ты можешь его найти?
Интегра уже не сомневалась, что он может. Уолтер знал Алукарда, а значит, он был единственным, кроме папы, в той комнате, кто понимал, о какой тайне в подвале говорит умирающий. Он мог бы подсказать, намекнуть Интегре, подготовить ее. Он не сделал этого по какой-то причине. Чтил ли он последнее слово своего хозяина, на которого так устало жаловался в письмах, боялся ли за ее рассудок или… или хотел открыть эту тайну дядя Ричарду. Обещал ему эту тайну в качестве помощи и поддержки между строк в своих письмах.
Злость, которой она никогда не чувствовала прежде, начала вдруг подниматься в ней, захлестывать, душить. Все вокруг казались ей врагами, заслуживающими мщения, и она вдруг поймала на лице Алукарда бешеную, веселую улыбку. Она не сразу поняла, что он в голос смеется. Над ней или вместе с ней?! О, неважно, черт побери! Ведь она и в самом деле начала смеяться от переполняющего ее гнева, потому что на плач у нее просто не осталось сил!
— Госпожа! — весело рявкнул Алукард, вдруг резко схватив ее за плечи и больно их сжав. — Пожалуйста, помните одну вещь! Это вы определяете бытие! Это вам решать, что будет правдой! Взгляните на все сверху своим незамутненным взглядом — я жду вас! Ну?!
Интегру бросило от этих слов в дрожь, у нее застучали зубы. Она невнятно пробулькала что-то сквозь истерический смех, пытаясь взять себя в руки. И резко, не дав себе времени на раздумья, влепила себе пощечину, колючую и отрезвляющую.
Ей понадобилось несколько глубоких вдохов, чтобы прийти в себя.
Да, Уолтер успокаивал Ричарда, ободрял его. Относился к нему не то как к другу, не то как к жалующемуся племяннику. И дядя Ричард — он и в жизни был капризным, прихотливым и не по статусу изнеженным. Его жалобы на простыни, как говорил сам Уолтер, смело можно было делить на пять. Он не мог быть заслуживающим доверия источником.
Да, Уолтер жаловался на папу в своих письмах. Но они и при ней не раз спорили. Никогда не повышая голосов, не скатываясь в обоюдные оскорбления, но спорили и даже обижались друг на друга, после таких вот препирательств по два-три дня хранили молчание и общались исключительно передачей бумаг и поручений.
Да, Уолтер явно любил дядю Ричарда больше. Но они ни разу не пожелал папе смерти. Ни разу не…
— Как ты можешь его разыскать? — твердо спросила Интегра, утирая заплаканное лицо и набежавшие сопли рукавом.
— Только с вашего приказа, моя хозяйка, — глухо произнес Алукард. — На этот приказ никогда не решался ваш отец.
— Почему?
Алукард не стал отвечать: он пожал плечами, мол, если я вам расскажу, то у вас тоже не получится. Вместо этого он протянул к ней обе руки ладонями вниз. Пентаграммы на его перчатках, обычный тканевой рисунок, притягивали взгляд, будто были на самом деле живыми существами, подвижными и переменчивыми. За ними таилась та самая магия, о которой так сумбурно, пытаясь обернуть страшную реальность в захватывающую сказку на ночь, рассказывал ей отец.
— Это — Печать моего могущества, — размеренно произнес Алукард. — Я заковал себя ими и вручил вам ключ, он в сердце моем, в вашей руке. Сможете ли вы снять их? Дозволите ли вы пройти мне через Нулевой домен? Я должен слышать это из ваших уст. Тогда я смогу… буквально все. Все, что вы пожелаете, моя Госпожа.
Печати на его перчатках начали… светиться. И с каждым его словом они становились все ярче и ярче, резали глаза и вызывали боль в груди. Рука ее разрывалась от биения крови в ней. Горло стискивало. Воздух вокруг них сгустился и закручивался в тугую воронку, вокруг которой повисла давящая, оглушающая тишина, от которой уши будто лопались. Интегра чувствовала его взгляд, который горел ярче этих Печатей, и взгляд этот был таким странным, таким тоскливым. Он не подначивал ее, не бросал ей вызов, как можно было бы подумать после его слов. Он был торжественен и строг, точно на панихиде. Алукарду было больно — эти самые Печати жгли ему руки, Интегра чувствовала это, потому что и у нее тоже… руки… запястья…
Скривившись, она начала сдирать с себя перчатки, а под ними…
Ох ты черт!
По ее коже кровавым пятном расползался пентакль. Сперва бесформенный, он все четче вырисовывался в виде Печати, и глядя на это, Интегра почувствовала в груди глухое, мрачное торжество. Она не знала, что происходит с ней. Но чувствовала, что предлагает ей Алукард: разделить с ним тоску его всемогущества. Соединиться с ним в чем-то безграничном, оглушающе прекрасном. Она снова захохотала.
— Скажи мне! — крикнула она ему, протягивая к его лицу свои изуродованные Печатями руки.
После того приказа она больше не снимала перчаток на людях. Только наедине с собой. Раны на ее руках кровоточили, но она улыбалась. Раны складывались в Печать, которая с того самого дня навсегда осталась на ее ладонях, врезалась в них и напоминала о самом страшном в жизни решении.
— Прикажите мне, — сказал Алукард сиплым, глухим голосом. — Скажите, что мне сделать, и добавьте: «Нулевая Печать ограничений снята»!
Кровь лилась с ее распяленных пальцев, и бурное, несдержанное счастье переполняло ее. Жажда возмездия, почти утоленная, звенела в кончиках ее пальцев, клокотала в ее горле. Она могла утолить ее лишь правдой, и она приказывала, будто по наитию, ведомая шипучей, эйфорической болью, что сковывала их, объединяла.
— Я приказываю тебе — где бы он ни был. Если кости его в земле — вырви их зубами! Если он жив — найди его! Найди и скажи, где он, чтобы я могла посмотреть в его глаза! Нулевая Печать ограничений снята, Алукард! Найди его!
В ту же секунду над тихим, сонным кладбищем послышался глухой, нарастающий рев. Из-под земли, из самых ее глубин, несся торжествующий крик, который нельзя было объять сердцем. На него не хватало никакого человеческого страха. Интегре показалось, что земля под ней дрожит, стонет и разрешается от тяжкого бремени. Она схватилась за уши, чувствуя, как и их заливает кровью с ее рук. Она закричала, но крик этот потонул в демоническом хохоте.
Алукард, неподвижный, разрываемый собственной мощью, клубился перед ней, искажался в воздухе. Тело его превратилось в одну уродливую, расплывшуюся в воздухе кляксу, из которой на Интегру вдруг выглянуло… нечто. Тысячей алых глаз.
А потом этот поток буквально хлынул на Интегру, оглушив ее, сбив с ног, хотя у тех, кого она видела, на кого завороженно смотрела, не было плоти.
Был только жадный взгляд, была подпитываемая ее яростью ярость.
Завороженно она смотрела на них: десятки, тысячи, сотни тысяч искаженных лиц, в которых с трудом узнавались люди. Они были окровавлены и безглазы, глотки их были разорваны, а лица искажены предсмертной судорогой. Они хохотали и ревели, они неслись вперед, держа в руках разодранные стяги всех эпох и всех государств, какие только можно было вообразить. Бесплотные призраки, гонимые хозяйской волей — они жили ею те краткие минуты, что она им позволила. Они проносились мимо нее серым туманом, ветром, что не колыхал деревьев, чтобы унестись в неизвестном ей направлении. Своими мертвыми скрюченными пальцами он хватались воздух, пробовали его, искали.
В ту ночь они наводнили весь Лондон, чтобы найти одного человека. И, корчась на коленях на земле, она каким-то образом… была с ними. Была ими.
Бешеная пляска по ночному небу, извивающиеся в торжестве останки чужих мыслей и чувств. Как и кровь дяди Ричарда, они лепетали свои предсмертные слова, сгорали в собственной агонии раз за разом, но цеплялись за нее, жили ею, потому что другой жизни в их венах не осталось. «Да будет так!» — кричали они, сливаясь с Алукардом. Они были его глазами, его кровью, его бесконечно далеко протянутыми руками. Интегра чувствовала, что они способны на большее. Руки их, обагренные кровью, сомкнувшиеся в момент смерти на ятаганах, кинжалах и саблях, готовы были рубить и сечь. Они готовы были нести смерть и бесчинства. Они были порабощены Алукардом, но как он подпитывался их жизненной силой, так и они обрастали своим подобием чувств. Ненависть, злость и жажда, неиссякаемая, неостановимая. Без единого слова, без чужого рассказа Интегра понимала теперь, что такое Печать.
Алукард — переполненная чаша. Он бурлил своей мощью. Эти души, эти голоса, эти судьбы, эта ярость — все это бурлило в нем, переворачивалось ежесекундно, пока он не встретил Абрахама Хеллсинг. Тот победил его (их), скрепил его (их) свободу Печатью, поработил его (их).
Страшная, неукротимая мощь, безжалостное бремя. Благословенны будь чары, что навеки нас сковали, моя Госпожа, ведь я не слышу, не вижу, не чувствую (их).
Интегру разрывало на куски. И в то же время…
В то же время под ее пугливым рассудком, под ее маленькой слабой рукой — они повиновались. Они лебезили, пресмыкались, извивались и падали ниц, стоило ей только обратить на них свой взгляд.
О, они были готовы ради нее не все. Они готовы были убить ее, разорвать, уничтожить, но прежде, но после — вознести ее, словно святую.
Алукард жил с этим внутри. Он мог контролировать это (мог ли?) лишь благодаря…
Благодаря ей!
Свежий воздух ударил ее в грудь. Видя тысячами глаз, она ослепла, оглохла, преисполнилась могуществом, что отныне принадлежит лишь ей. И могущество это вознесло ее столь высоко, что она…
Она упустила момент, когда они его нашли.
Воющие от восторга так же, как от боли, они окружили ее, завертелись вокруг ее глаз, смазывая темную ночь в белую пелену. Они рвали ее за руки и за волосы, за одежду и за кожу: идем, идем! Прикажи нам! Дай нам! Позволь нам!
Найти! Растерзать! Принести его голову! Убить, убить, убить!
В тот момент, когда они своими призрачными когтями почти выскребли ее сердце из груди, она будто зажала его в своей ладони.
Она воздела над головой судорожно стиснутый кулак, в котором колотилась вся их боль, весь их ужас, весь их восторг.
Она прогремела на весь мир, заставив их в ужасе отпрянуть в стороны:
— Довольно!
Кожа натянулась, окропила Печати кровью — вновь, вновь, больно, невыносимо, чудовищно. Тем же наитием, что она притянулась к сердцу Алукарда, разделила его со своим, она приказала им замолчать.
— Возвращайтесь! — повелела Интегра Хеллсинг, Госпожа и Хозяйка, прежде чем упала на начавшую сыреть траву. В горле ее булькала кровь, спина не могла больше удерживать ее…
Но она не разжала кулак. И призраки, перепуганные ее могуществом так же, как могуществом своего истинного Господина, поспешили вернуться, закрутившись черной, смолистой спиралью.
Каждый из них, возвращаясь в свою тюрьму, пронесся сквозь нее, задев ее душу, поцарапав ее.
Заставив ее запомнить.
И когда последний из них был затянут водоворотом, которым обернулось тело Алукарда…
Тогда Интегра, наконец, отключилась.