Воспоминание шестнадцатое
Язык его онемел и примёрз к нёбу. Одеревеневших мышц хватило разве что на то, чтобы отпустить пройдоху Матракчи, который так и остался сидеть на коленях, и повернуться к Хюррем. — Валиде Султан, — поздоровался он, склонив голову. Кажется, поздоровался. Или ему показалось? Голос был слишком сиплый и простуженный, будто он кричал во всё горло несколько часов, а потом неделями хранил обет молчания. Взгляд Хюррем был неживой, пустой, пронизывающе холодный и пугающий. Так глядели мертвецы. Или же… так глядели на мертвецов. Она всё слышала. Более того: кажется, подслушивала. А это означает только одно: Хюррем Султан подстроила их встречу с Матракчи. Потому что он совершенно точно не собирался с ним встречаться здесь, где планировалось рандеву с Нико. Как? Но как она узнала? Где он просчитался? Немигающие глаза Хюррем как-то жутковато резко сдвинулись на Матракчи, который вздрогнул от этого внимания. — Исчезни с глаз моих. Увижу — голову отрублю. Прочь. Ибрагим ожидал, что она будет вопить, но голос её был аж до хруста спокойный. Нездорово спокойный. Несчастный Насух-эфенди, должно быть, сам себе подивился: в свои-то годы он, оказывается, ещё мог бежать так, словно за ним гнался сам дьявол. Впрочем, Валиде Хюррем Султан сейчас явно выглядела не приятнее Иблиса. Когда за Матракчи захлопнулась сквозняком ветхая дверь, взорвавшись всполохами пыли, они остались наедине. Напряжение было таким колючим, плотным и удушливым, что его можно было пощупать — хоть топор вешай. Но, вопреки собственным ожиданиям, Ибрагим Паша не чувствовал ни страха, ни отчаяния. Возможно… умиротворение. Облегчение. Словно он сбросил наконец с плеч невыносимо тяжёлый груз. А она просто неотрывно смотрела на него. Смотрела так, словно в этот момент её невидимые щупальца и когти вгрызались ему в душу и потрошили. Загвоздочка была в том, что души-то там не было. Он вскинул подбородок, устало вздохнул и облизнул губы. — Если собираешься отдать приказ о моих пытках, то поторопись. Ты знаешь: я не любитель затяжных прелюдий, — скучливо попросил он. — Всё равно даже если я скажу тебе правду, ты не поверишь… Ладонь её взлетела и наотмашь ударила его по лицу. Голова Ибрагима отклонилась, и он даже поморщился: это было действительно больно, рука у неё была тяжёлая. Цокнув языком, он взглянул на неё. — Бей, если тебе станет легче. Бей ещё. Возьми плеть, принеси дыбу. Выплесни ярость. Она ещё раз его ударила, на сей раз губы её скривились в едва сдерживаемом отвращении. — Предатель. — Ударила ещё раз, на сей раз кривая удара у неё чуть съехала. — Предатель… грязный предатель… — Снова и снова, ладонь уже горела огнём, а он не чувствовал щеки. Голос её сорвался: — Несносный, жалкий предатель! Ты хотел убить моего сына! Убийца! Шакал! И наконец плотину прорвало. Всё её тело содрогнулось, челюсти заходили ходуном, а в пылающих ледяной яростью глазах встали слёзы. Она снова замахнулась, но на этот раз он перехватил её запястье. Затем пришлось защититься и от второй её руки. Сжать кулаки, отвести вниз, пока она брыкалась и выплёскивала на него ненависть. — Меня шантажировали! Детьми! Я тоже отец! — рявкнул он во всё горло ей прямо в лицо и встряхнул за запястья. — Это случилось незадолго до начала похода! Я не мог ничего сделать! Кто-то узнал, что я спрятал Хатидже и близнецов у Гиреев! Прислали их личные вещи! Я не мог допустить, чтобы они погибли! — Ты мог сказать мне! — заорала она в ответ. — И не вздумай врать! Не вздумай говорить, что не мог, потому что боялся Ахмеда Пашу! — Не мог! Каким-то образом этот шакал следит за каждым моим шагом! По-твоему, я просто так поменял всю стражу во дворце? — Ибрагим осклабился и резко оттолкнул от себя женщину. — Даже сейчас он может быть где-то поблизости! И если он поймёт, что ты узнала обо всём… мои дети погибнут. Хюррем пошатнулась, как от удара, выражение её лица стало жутким. — Да как ты смеешь… — зашипела она. — Ты бросил моего сына на съедение волкам, а теперь овцу из себя строишь? Нет, Ибрагим! Ты мог сказать мне! Не делай вид, что вся твоя хитрость и изворотливость вдруг оставляли тебя, когда мы были близки много раз! Ибрагим затрясся, крепко стиснув челюсти и издав какой-то отчаянный рык, затем принялся яростно растирать лицо руками и ходить взад-вперёд, чтобы утихомирить разбушевавшиеся эмоции. — И как бы ты помогла? Отправила бы корпус янычар к Гиреям? Да едва бы военные корабли османского флота показались на горизонте, Сахиб Гирей тотчас бы отдал приказ казнить мою семью! — Он сгорбился, вид у него стал потерянный, разбитый. — Я не собирался рисковать своими детьми. Я хотел всё исправить своими силами, не поднимая лишнего шума. И я бы исправил, если бы не этот болван Матракчи… Хюррем медленно приблизилась к нему. — Теперь всё встало на свои места. Вот почему ты говорил мне сдаться… И почему позволил Ахмеду Паше так близко подобраться к Стамбулу. Ибрагим крепко зажмурился, мысленно выругавшись на то, что Хюррем связала это событие с его прошлыми словами. Теперь доверие между ними было разрушено. Больше ему не удастся сказать ни единого слова о необходимости смириться. — Не только поэтому. Ещё и потому, что так я смогу загнать его в ловушку. — Ловушку? — Именно. — Он повернул голову и посмотрел на неё усталыми глазами. — Мы ещё можем всё исправить. Я обманул тебя и государя, это так. Но я всё ещё предан тебе и османскому престолу. — Предан мне и османскому престолу? — переспросила Хюррем и вдруг разразилась протяжным, нервным хохотом, от которого так и веяло ужасной болью и разбитым сердцем. — Да ты бредишь, Ибрагим! Лишь властью ты упиваешься! Ты только её и желал, верно? С самого начала! С самого первого дня, как пожелал учить Селима, ты грезил об этом дне! Когда наконец сядешь на трон Сулеймана, на который жадно поглядывал все эти годы! Через меня! — Её лицо скривилось от отвращения, горечи и чувства пережитого предательства. — Омерзительно… Неужели ты настолько низко пал? — Нет! — сухо отрезал он и подался к ней, протянув руки, которые она тотчас отбросила от себя. — Ничто из того, что было между нами, не было ложью! Если в моём чёрном сердце и осталось что-то, способное к треклятой любви, оно принадлежало тебе, — выплюнул он ядовито, и Хюррем снова нервно, фальшиво засмеялась, хотя по щекам её потекли слёзы боли. — Но ты всегда прекрасно знала о моей любви к власти. Как и я знал о каждом твоём пороке, Хюррем Султан. — Ты хотел власти, а не меня. Я — лишь твой путь к ней, — сказала она тихо, словно сама себе. На лице её отразилось печальное понимание. — Вот что ты имел в виду, когда сказал, что уже получил желаемое по контракту с Мефистофелем. Я — твоя власть. Паргалы вяло пожал плечами, как если бы услышал, что солнце, оказывается, всходит на востоке. Лицо его приобрело холодное, непримиримое выражение. — Ты сама вложила мне эту власть в руки, госпожа. Вложила, потому что нуждалась в этом. В том, чтобы тебя и твоих детей кто-то защищал. Ты тоже используешь меня, если вдруг забыла. Мою заботу, мою близость… Разница в том, что я не скрываю, что делаю это не безвозмездно. — Ты просто циничная, жестокая змея, Ибрагим, — зловещим шёпотом произнесла Хюррем. Паргалы невесело усмехнулся и снова сократил между ними расстояние. — Не делай вид, что ты не знала об этом. Как и о том, что только эта циничная, жестокая змея может вернуть твоему сыну трон и будет рядом с ним хранить это великое государство. Знаешь почему? — спросил он с едкой вкрадчивостью. — Потому что ты уже убедилась в том, что нет никого могущественнее и умнее меня в твоём окружении, кто мог бы спасти тебя и твоих детей. Так не вини меня в том, что забыла, кто перед тобой. Она вздрогнула всем телом и свирепо сверкнула на него глазами, вздёрнув подбородок и смело встретив его взгляд. — Как и ты, видимо, забыл о том, кто перед тобой. Я — Хюррем Султан. Неужели ты думал, что сможешь обманывать меня и плести интриги за моей спиной? Ибрагим по-господски улыбнулся и стёр подушечками пальцем влагу под её глазами, отчего Хюррем встрепенулась и оскалилась, как кошка. Но, прежде чем она огрызнулась, он вдруг посерьёзнел и сжал её подбородок пальцами. Повелительно, но не грубо — жест этот ходил по грани какой-то извращённой нежности. — Разумеется, нет. И всё же вот мы оказались здесь, лицом к лицу с правдой. Ни ты, ни я не изменимся, Хюррем Султан. Ты была одинока в этой пучине, в этой бездне. А я оказался в ней с тобой. Мы слуги дьявола, и мы рано или поздно оба получим желаемое. Разве не этого ты и хотела? Так вот оно всё, в ладонях твоих. Нужно лишь… уплатить соответствующую цену. — Он по-волчьи улыбнулся, и чёрные глаза блеснули дьявольским огнём. — Я хотел тебя. Госпожу нашего покойного Повелителя, которую он освободил и бросил эту свободу мне в лицо… И я получил желаемое. Ты получила корону, власть, любовника и государство у своих ножек, которое мешало тебя с грязью… Итак, что же ты сделаешь дальше? Бросишь меня в казематы? Но если я исчезну, госпожа, то кто защитит тебя и Селима? Кто убережёт от смерти, подстерегающей его? Неужели ты думаешь, что спустя столько циклов, полных неудач, сможешь обыграть меня, коли уж мы на разных сторонах окажемся? — Мерзкий змей! Она вдруг вонзилась в его шею ногтями в отчаянной, насквозь болезненной попытке либо удержать, либо удушить. Это было настолько инстинктивное действие, что на долю секунды у него сжалось сердце от наслаждения и тоски. В её дрожащих плечах, в пылающих яростью, скорбью и надеждой глазах, импульсивных жестах… не было ничего счастливого. Она была глубоко, безоглядно несчастна, потеряна, разбита, уничтожена, унижена. И виной всему этому был он. Он спас её и помог ей, убив то последнее, что осталось в ней от прежней Хюррем Султан, кадины султана Сулеймана, заключившей однажды дерзкую сделку с дьяволом. После всего, что он увидел в Тебризе, после всего, что прочёл в её дефтере… эта мысль убивала его и возбуждала ещё сильнее. Глядя на неё, поверженную, напротив пустующего трона Османской империи, он, Паргалы Ибрагим, победил её. Подчинил. За то, что она была виновата в том, за что ответственности брать и не должна была. Но так ему было удобнее. А то ненависть к себе была и без того слишком затопляющая. Так он хоть делил её с кем-то, кто трогал его душу. Ему хотелось смеяться. И одновременно реветь. Он восхищался своим умом и своей властью… и в то же время там, глубоко внутри, люто презирал себя. Он был чудовищем. Змеем, достойным геенны огненной. И он наслаждался этим, болезненно наслаждался. Ибо, по крайней мере, теперь никто не смел помыкать его жизнью. Он сам был хозяином своей жизни. Он не был рабом. О каких Райских садах шла речь? Не видать ему никогда искупления. — Ты грозишь мне… что лишь от тебя зависит судьба моего сына, будет он жить или же умрёт? — захлебнувшись горечью, начала выдавливать из себя по слову Хюррем. — Нет смысла угрожать этим, — прошептал он с ложным успокоением в голосе, водя подушечками пальцев по её челюсти. — Ибо так оно и случится само собой. Есть у меня память или нет, судьба твоего сына будет всегда зависеть от меня — таково коварство дьявола, Хюррем Султан. Как и исполнение моего контракта завязано на тебе. Поэтому… — Он погладил её по горячей от ярости щеке, а затем наклонился к её лицу и выдохнул страшный приговор: — Смирись с этим. Она оглушённо уставилась на него с таким видом, будто ей на голову вылили ушат ледяной воды, а затем раздробили все кости. Затем на её лице начало расцветать выражение холодной, хищно подступающей к самой глубине души ненависти. Ибрагим отступил на шаг назад, убрал руки за спину и посмотрел на неё выжидающе. — Так вот зачем ты читал мой дневник… — Она издала глухой издевательский смешок, и он увидел её жемчужные зубки. Затем ладонь её накрыла глаза, и под ребром он увидел изогнутые в неестественной ухмылке губы. Она посмеялась ещё несколько долгих секунд, а он терпеливо ждал. — Как забавно… Забавно… — Над чем ты смеёшься? — спросил он хмуро, сведя руки на груди. Когда смешливость наконец оставила её, Хюррем посмотрела на него с равнодушным выражением. — Спасёшь Османское государство и моего сына, значит? Да, Ибрагим. Ты спасёшь. Отправишь наши войска на спасение моего сына и поедешь с ними. А я тем временем сделаю так, что шантажировать тебя больше не смогут. Ибрагим вскинул бровь. — Я же тебе сказал: грубой силой ты не… Она вскинула руку, призывая его к молчанию. — Я пошлю в ханство Гиреев человека, которому могу доверить такой приказ. Он самый умелый и смекалистый бей из придворных. — И кто же это? — Рустем-ага, — сообщила Хюррем. Губа Ибрагима дёрнулась в презрении, и он фыркнул. — Ты собираешься послать за моей семьёй какого-то конюшего? — Мы уже узнали, что будет, если послать за твоей семьёй пьянчугу и поэта, — парировала Хюррем с колючей улыбкой, от которой так и несло приближающимся нервным срывом. — Рустем справится. Можешь поверить. Ибрагим напрягся всем телом, но всё же покорно кивнул. Всё же они выяснили отношения, и он даже не лишился каких-нибудь частей тела, не был брошен в казематы. — Хорошо. Но если хоть волосок упадёт с головы Хатидже или моих детей, я вырву Рустему печень и скормлю своим собакам. — Печень? — Рустема, — мрачным голосом заверил Ибрагим. Хюррем не ответила ему. Развернувшись, она покинула караван-сарай.***
Ближайшее же собрание Дивана окончилось волюнтаристским решением Ибрагима отправить в Бурсу всю объединённую армию, включая столичные роты, для вызволения султана Селима из плена мятежников. Про Абдуллу и Нико он так и не сказал Хюррем ни единого слова. Сам Нико молчал. После той их встречи от него не было ни весточки, учитывая, что та, последняя, была фальшивкой. Ибрагим довольно быстро выяснил, кто оказался шпионом, аккуратно соглядатайствовавшим над ним всё это время. Распроклятый греческий раб Саид. То, что Хюррем его освободила, ничего не значило. Рабы не могут освобождать рабов. И наплевать на решение покойного Сулеймана подарить своей женщине свободу — сейчас она была рабыней Мефистофеля, как и он. Лишь это утешало его расцарапанное, гноящееся эго. Вот только сделать с Саидом ничего нельзя было. Но ничего. Ибрагим умел быть терпеливым. Во всём, что не касалось этой ведьмы. С их разговора в караван-сарае прошла неделя, и больше он ни разу Хюррем не видел. Но дело было не только в том, что он не встречал её более в коридорах. Ибрагим слышал в мыслях дворцовых слуг: госпожа занемогла. О причинах никто не знал, но переживали все страшно. И снова Паргалы не успел встретить таинственную лекарку из Эдирне, которая приезжала и уезжала, как нарочно, именно тогда, когда он не мог поймать её и залезть в голову. Сюмбюль и Фахрие места себе не находили. Вернее, Сюмбюль волосы на себе рвал, недоумевая, отчего ж госпожа не делится с ним деталями своего самочувствия. А вот страшные догадки Фахрие-калфы, которые она никому не озвучивала, Ибрагиму очень не нравились. Фахрие-калфа, будучи самой близкой служанкой Хюррем, оказывается, замечала её дурное самочувствие уже некоторое время. И, хоть правды она не знала, кое-какое странное стечение обстоятельств смутило её, когда в день возвращения из караван-сарая госпожа жаловалась на дурное самочувствие — и вслед за этим выпила сразу несколько фиалов с обезболивающим. А потом наутро несколько глухонемых рабынь тихонько вынесли да сожгли её простыни, и Фахрие не удалось их допросить и выпытать правду. Ибрагим тотчас сложил все кусочки мозаики воедино. Рука на животе, чувствительная грудь, потеря веса. И все сроки говорили только об одном: она была беременна. И ребёнка больше не было — должно быть, ночью у неё случился выкидыш, а поутру служки суетливо избавились от кровавых простынь. Это настолько огорошило Ибрагима, что на следующие дни он наглухо закрылся в себе и забылся в боли, которую перестало снимать обезболивающее Хюррем — и он вновь вернулся к маковому молочку. Он ведь понимал, понимал прекрасно: несколько фиалов сильного обезболивающего могли привести к выкидышу. Она намеренно избавилась от ребёнка. От его ребёнка. От их ребёнка. И только Паргалы думал, что боль от потери отца и брата притупилась, обратившись холодным расчётом и затаённой ненавистью к этой женщине, как всё разбилось вдребезги, стоило ему догадаться об её состоянии. Боль нахлынула с удвоенной силой. Нестерпимая, клокочущая, дробящая суставы, выкручивающая наизнанку. Служанки пытались достучаться до гласа разума его, но Ибрагим был глух и слеп к ним. Лекарство отказывалось усваиваться, от макового молочка он бредил, его рвало. Было дьявольски больно физически, но во сто крат сильнее — духовно, и он попросту не знал, на что отвлечься, чтобы вылезти из этого океана тьмы без дна и конца. Несколько дней подряд он только и делал, что пытался читать донесения о делах на фронте, ругался, сыпал проклятиями и пил вино — притом самое дешёвое, какое только могли найти слуги. Цель была одна: напиться как можно быстрее и перестать чувствовать боль. Постепенно ему становилось хуже и хуже, пока он просто не превратился в посмешище: падал на колени, прикладывался к стене, что-то ворчал. Из блистательного Визирь-и-Азама, вернувшего свою власть, он превратился в обросшего, заплывшего пьяницу, который не чувствовал в себе ни воли, ни сил, чтобы сопротивляться течению. Он грешник. Пропащий грешник. Убийца отца, брата, нерождённого ребёнка. И он ничего не мог сделать, чтобы искренне раскаяться и успеть искупить вину. Хюррем, если она когда-нибудь смирится — а это рано или поздно случится, хоть сто циклов спустя, — может светить прощение Всевышнего, а ему дорога была вымощена только в ад. Он ведь память свою вернуть не мог. Не мог научиться на прошлом. Не мог исправить ошибки. И поделом ему — так он наконец начал думать, когда заплывшее сознание вышвырнуло в Лету осколки его раздутого эго. Он хотел читать чужие мысли ради власти. Мефистофель дал ему то, что он просил, и дар стал его проклятием. Ибрагим бы сейчас отдал полжизни, чтобы отказаться от контракта, повернуть время вспять и просто умереть во время Смуты. Но если Хюррем нужно было дать сыну умереть и искренне смириться, чтобы контракт стал недействительным, то что мог сделать он? Очевидно, отказаться от власти. Да, должно быть, в этом и была загвоздка. Поднявшись с постели и пошатываясь, Ибрагим подошёл к своему письменному столу и взял коробочку с заветной печатью Визирь-и-Азама. Копией оригинальной, которая осталась у Николаса, якобы пребывавшего в плену. Он ведь уже делал это однажды, возвращал печать Повелителю. Справится и сейчас. Если признать, что удел твой — лишь позор и грязь, то можно ли остановить эти страдания? Ведь бояться больше нечего. Нечего терять. Ибрагим не без труда рассмотрел поганую печать и, сжав её в кулаке, заковылял в сторону потайного пути в даире Хюррем. Сейчас он просто… откажется к дьяволу от всего. Откажется от власти. Расскажет ей правду о Николасе, Азраиле, контракте с дьяволом. Бросит всё. Это должно сработать. А потом он бросится ей в ноги и будет умолять о прощении. По-настоящему искренне. Потому что такое чудовище, как он, не имело права желать возмездия, злиться или ненавидеть. В коридоре в него врезался Сюмбюль-ага. Увидев Паргалы, он раскланялся и задрожал, как осиновый лист. Запущенный вид Великого визиря пугал и отвращал его, но сириец спрятал свою растерянность и брезгливость за фальшивым подобострастием. Но отголоски мыслей пройдохи-евнуха заставили Ибрагима придержать Сюмбюля, когда тот после извинений попытался улизнуть. — Стоять, Сюмбюль… — вялым, но всё ещё насквозь злобным голосом начал Ибрагим, тяжело дыша. — Куда это ты идёшь? — К нашей Валиде, паша. Простите, я должен торопиться! Это архиважно и очень-преочень срочно! — Я — Визирь-и-Азам. Говори мне то, что собираешься сказать ей, или я прикажу выбить из тебя эту информацию в темнице, — выплюнул Ибрагим без долгих предисловий и сжал предплечье перепугавшегося Сюмбюля. Читать мысли было так больно, что Ибрагим даже и не пытался. Было тошно. От самой сути этого дара было тошно. Сюмбюль сразу выдал как на духу: — Рустем-ага вернулся, Паша Хазретлери! Вернулся! С поручением госпожи, но какое это поручение — я не знаю, клянусь вам, клянусь! — затараторил евнух, и Ибрагим отшвырнул его от себя. — Где он сейчас? — Ждёт Валиде Султан в саду! — тут же брякнул Сюмбюль и прикусил язык, закрыв рот ладонью. Глаза его наполнились мольбой. — Паша, прошу вас, не выдавайте… Ибрагим направился прочь по коридору, наплевав на Сюмбюля, который пытался достучаться до него вдогонку, но тщетно. Паргалы даже не собирался играть в долгие прелюдии с этим поганым конюшим — ему достаточно было просто оказаться с ним рядом, чтобы узнать правду. Он на дух не выносил этого ублюдка из Бутомира, этого выскочку со змеиным жалом и крысиным взглядом, который извечно глядел на него, Паргалы Ибрагима, свысока. Поэтому, когда в саду Ибрагим увидел Рустема неподалёку от фонтана, то практически сразу же набросился на него из-за угла и схватил за шею, перекрыв кислород. Рустем слыл хорошей реакцией, но даже её не хватило, чтобы приготовиться к такому неожиданному манёвру. Он только вцепился в руку паши и начал хватать ртом воздух. — Ты из ханства вернулся… Что с Хатидже и моими детьми? Где они? Почему не здесь? — Красные, воспалённые, абсолютно дикие глаза Ибрагима прожгли ему лицо. — Говори! — Паша… — закряхтел Рустем ненавистно. — Эта информация… только… для Валиде… — Это моя семья, шакал! — Другая рука объединилась с первой и усилила хватку. Вены на лице конюшего вздулись. — Отвечай, или убью тебя! Где Хатидже Султан? Где мои дети?! Рустем шипел и кряхтел, не давая ему никаких ответов. Но вдруг серые глаза хорвата широко распахнулись и взглянули на него со всем ехидством, а губы растянулись в оскале, полном злорадства. И Ибрагим всё понял. А через мгновение и растреклятые мысли Рустема вбили последний гвоздь в крышку гроба его надежд и попыток усмирить своё эго. «Так тебе и надо, Паргалы Ибрагим… Мертвы твои жена и дети. В море они… В море, там, куда бросил ты отца своего…» Ибрагим заорал так, словно ему со всех сторон всадили по ядовитому клинку в сердце. Хватка усилилась, и ехидство начало постепенно сползать с синеющего лица хорвата. Наконец глаза его закатились, а Ибрагим с неведомо откуда взявшейся силой оторвал его от земли, и ноги Рустема затряслись в предсмертных конвульсиях. Когда позади послышались крики стражи, дело было кончено. На землю упал удушенный труп. А вместе с ним — мешочек, из которого выпали побрякушки и драгоценности, среди которых он узнал подарки жене и дочери. Хорватский выродок снял с покойниц драгоценности. С его жены и дочери. Снял. Драгоценности. Глаза Ибрагима застелило кровавой пеленой, в руках разлилась слабость, в ушах зазвенело. Стража подбежала к визирю и скрутила его, заставив опуститься на колени. Фахрие-калфа подбежала к телу Рустема и нагнулась, пытаясь услышать дыхание. — Мёртв! — закричала она. А Ибрагим глядел на него со смесью ужаса, а чувствовал себя так, словно земля из-под ног его ушла. Хатидже… его терпеливая, его преданная и любящая жена, его мирная гавань… Его близнецы, его бравый лев Осман и луноликая Хуриджихан… В море, которое утянуло за собой однажды и Нико с Манолисом. Вся его семья была на дне океана, обглоданная рыбами и обёрнутая тиной. Он остался совсем один. Один наедине со своей проклятой душой, обречённой на вечные муки или продолжающиеся перерождения. Она. Она приказала Рустему убить их. Всё из-за неё. Из-за этой треклятой ведьмы. Из-за этой дьяволицы, которую распроклятый серафим считает более достойной Рая, чем его. Его, потерявшего всё! — Что здесь происходит?! — воскликнула Хюррем, появившись в саду. Увидев труп, она испуганно закричала, затем их с пашой взгляды встретились — и султанша застыла, будто громом поражённая. Она увидела ревущего Ибрагима. Его лицо заходилось судорогами, глотку разрывало от вопля боли и потери, а глаза, в которых ревели черти, смотрели на неё с такой сумасшедшей ненавистью, что на долю мгновения её ноги пошатнулись. Хюррем сдвинула взгляд на землю и увидела рассыпанные драгоценности. Всё тут же поняла. А Ибрагим плакал и плакал, отчего потребовались усилия не двух, а аж пятерых стражников, чтобы удержать его истерику в узде. А вой его был нечеловеческий. Она никогда не слышала, чтобы кому-то было так же дьявольски больно, как и ей, когда она раз за разом оказывалась бессильной и теряла сына. Глубоко вздохнув, она подошла к Ибрагиму и нависла над ним. — Фахрие, отзови слуг. И сама уходи. Оставь нас наедине. — Но, Валиде, оставлять вас с пашой в такое… — засомневалась Фахрие, но, встретив сердитый взгляд госпожи, зарделась и удалилась, забрав с собой и стражников. Как только стражники нехотя отпустили Паргалы, тот не стал брыкаться и вскакивать на дыбы — вместо этого он ударился лицом об землю и, не обращая ни малейшего внимания на грязь и траву, попадавшую в рот, продолжил изнемогать от агонии. Они остались вдвоём посреди парка, укутанного в покрывало плотного вечернего тумана. Сырого, могильно-холодного и горького. В воздухе даже цветами не пахло. Только этой паршивой вишней и горьким миндалём. А ещё тленом, рыбой и сыростью. Запахами похоти и греха. Запахами смерти его семьи. Хюррем ещё чуть приблизилась к нему, всё ещё ревущему на коленях, уткнувшемуся лбом в землю. Он бил кулаками почву и захлёбывался истерикой. Когда кусочек платья коснулся его руки, он резко вскинул голову и схватил её за подол. — Зачем? Зачем ты это сделала? Чтобы наказать меня? За что? За что ты убила их?! Они же ещё дети! Дети! — ревел Ибрагим не помня себя. Валиде Султан некоторое время просто пристально наблюдала за ним. — Я не отдавала такого приказа, — подумав, отозвалась негромко Хюррем. — Ты послала туда Рустема! Этот шакал ничего бы не сделал без твоего приказа! Крошечный хрящик на шее женщины дёрнулся. — Я решила, что именно Хатидже Султан и твои дети стали причиной твоей нерешительности. И лишь выразила… своё мнение Рустему. Сказала, что они не должны стать средством давления на тебя, Ибрагим, — безжалостно спокойно пояснила она. На лице её были написаны самые разные эмоции. Горечь, скорбь, сопереживание, вина… Но в глазах зияли скорее лишь холодность и обида. Таковы были эмоции человека, который мог лучше всех понять его боль… но словно не очень-то этого и хотел. Ибрагим огорошенно замолчал. Руки его упали на землю. — Ты… ты сказала ему что? — А хочешь сказать, я не права? — скривилась Хюррем, наклонившись и схватив Ибрагима за грудки, будто тот был поганой шавкой, а она взялась за его ошейник. — Ты поклялся мне в верности! Мне и моему сыну! Душой и жизнью своей! Я дала тебе власть такую, какую никогда ты не мог получить ни при Мустафе, ни при Сулеймане! А ты скрыл от меня правду! Заманил моего ребёнка в ловушку! Позволил Ахмеду Паше использовать свою семью, чтобы мой сын мог погибнуть! Ибрагим так резко и грубо отбросил от себя руку Хюррем, что та поморщилась от боли и отшатнулась. Паргалы вскочил на ноги и совершенно безжалостно схватил женщину за волосы на затылке. По щекам визиря текли слёзы ярости и агонии. Отросшая борода, паршивый запах изо рта и заплывшие, красные глаза говорили только об одном: он ходил по грани. И Хюррем могла упасть вместе с ним. И стоило паше подняться резко с земли, как глухой звук отвлёк обоих. Повернувшись, Ибрагим побледнел, увидев коробочку, которую Хюррем могла узнать где угодно. — Значит, ты и печать решил вернуть? — услышал он её змеиное шипение. — Когда я приказала тебе отправиться на фронт и спасти моего сына, исправить свою ошибку? Я была права! Ты наглец и трус, Ибрагим! — А ты — убийца моей семьи! — заорал он, срывая голос. Гримаса сумасшедшей боли и ужаса перекосила его лицо. — Да как ты могла поднять руку на Османа, на Хуриджихан?! Аллаха ради, они же дети! — Мой сын — тоже ещё ребёнок, но он в руках этих шакалов по твоей вине! — закричала она в унисон с ним, теряя самообладание с каждой секундой. — Ты ещё смеешь попрекать меня? Пристыжать? — Ты убила мою семью! Опомнись, змея! Ты убила мою семью! Хюррем вонзилась ногтями в его шею и сдавила. Лицо её пошло красными пятнами. Сейчас они были похожи больше, чем когда-либо в этой жизни. — Ты убил их, когда выступил на стороне Мустафы! И отец твой был мёртв в тот же момент! И Хатидже Султан с твоими детьми умерли тогда, когда ты сказал мне сдаться, а сам бросил моего ребёнка в ловушке! Когда ты предал меня! Когда приговорил к смерти моего сына, ты подписал и им смертный приговор! Это ты убил их всех!.. Ты! Он хлёстко ударил её. В своей жизни он бил разных женщин, и это приносило ему успокоение хотя бы на мгновение, ибо так он чувствовал власть, которая мгновением ранее утекала сквозь пальцы из-за ярости. Обычно он видел на их лицах боль, страх и рассеянность, видел, как они теряли дар речи на несколько секунд… но не сейчас. Едва голова Хюррем отклонилась назад, она замерла в том положении на несколько секунд, словно с ужасом укладывая в голове мысль, кто её только что ударил. Затем она неторопливо выпрямилась и, отбросив волосы за спину, показала ему совсем другое выражение лица. Свирепое, яростное, демоническое. Так могла смотреть только Хюррем, которая намеревалась наброситься, растерзать и загрызть. — На колени. Проси. Прощения, — процедила она мертвецки-спокойным шёпотом, в котором, на самом деле, ревели черти. — А то что? В темницу меня бросишь? Может, убьёшь? — выплюнул он ей в лицо. — Убьёшь — и всё заново начнётся! — И я буду знать, что ты предатель, который не заслуживает доверия! Что ты — змей, которого я пригрела на своей шее! Змей, который заслуживает страдать всю свою поганую, жалкую, грешную жизнь! — Её чеканящий каждое слово голос звучал так, словно она озвучивала его эпитафию. — Я не предавал тебя! Ты убила моих детей! — заорал он во всё горло, и град слёз ярости и скорби снова полился из его глаз. Этот поток горячих и ледяных эмоций, попеременно сменявших друг друга, сводил обоих с ума. Подбородок Хюррем задрожал, и вид его слёз тоже сломал её маску равнодушия. За один миг. — А ты убил моего сына, когда сказал мне сдаться и отправил его на верную смерть… после того, как гнусным образом втёрся ко мне в доверие, — ответила она задушенно, глотая слёзы. — Ты поклялся защищать его и меня. Или ты думал, что предать Валиде Хюррем Султан будет так же, как предать Хатидже или Нигяр? — Она шумно вздохнула и зажмурилась. — На колени, Ибрагим. На колени и проси прощения… Её слова сыграли как ушат холодной воды и остудили его пыл. Если она прямо сейчас умрёт и начнёт цикл заново — значит, всё, что он сделал, будет напрасным. Все его планы, лишения, манипуляции — всё будет зазря. Циклы продолжатся. Он не сможет ничего исправить. Не сможет отказаться от контракта с Мефистофелем. Его душа будет стёрта в порошок. А вот она… получит искупление. После всего, что заставила его пережить. Каким бы чудовищем он ни был, она не была лучше. И он медленно опустился на колени. Взяв коробочку, он открыл её и, поцеловав печать, протянул её Хюррем. Та прерывисто вздохнула и проглотила слёзы. — Я не возьму у тебя печать. Ты спасёшь моего сына. Спасёшь — или, клянусь, я умру — и в следующем цикле я превращу твою жизнь и жизнь твоих детей в непрекращающийся кошмар. И удостоверюсь, что ты… — Голос её начал ломаться; он почувствовал, как много фальши и показной надменности было в её жестоких словах. — Что ты будешь наблюдать за всем этим, пока не пожелаешь ослепнуть. Его руки с печатью опустились, но головы он так и не поднял. — А если его невозможно спасти? — глухим, мрачным голосом выплюнул он без толики сопереживания. — Ты можешь с этим когда-нибудь смириться? Смириться с тем, что есть промысел Аллаха, который дьявольский дар не в силах преступить? Хюррем проглотила комок в горле и с ледяной уверенностью отчеканила: — Нет. Я никогда не смирюсь. На его душу свалился булыжник, и он тяжело и горько вздохнул. Бесполезно. Всё бесполезно. — И, глядя на тебя, слушая твои слова… я преисполняюсь только большей решимости, паша, — нараспев, ядовито произнесла она и хихикнула. — Я продала душу Мефистофелю, чтобы встретить свою смерть подле живых и здоровых детей. И никогда, слышишь, я никогда не сдамся! Не для того я отказалась от жизни в Райских садах с Сулейманом, чтобы внять одному твоему трусливому увещеванию и сдаться! Кто бы ни стоял на моём пути — я сожгу любого! Или сгорю сама. А теперь проси прощения! Ибрагим закрыл глаза и почувствовал, как задыхается. В груди было тяжело, больно и горячо. Хотелось умереть. Прямо здесь. Он никогда в жизни не чувствовал такой беспомощности, такого бессмыслия. — Нижайше прошу простить мне мою вопиющую наглость, Валиде Султан Хазретлери. Да будут отсечены мои руки, если я ещё раз подниму их на вас. — Его фальшивым голосом можно было резать железо. — В последний раз я прощаю тебя, Ибрагим. А теперь подымись с колен, вытри слёзы, помойся, проспись и займись наконец своим долгом: вытащи моего сына! Иначе, клянусь, ты пожалеешь, что на свет родился. Подняв подол, она гордо удалилась прочь, а он так и остался невесть пойми сколько сидеть на сырой земле, пока на небе не остались только бесчисленные звёзды и луна. Ибрагим наблюдал за небесными светилами несколько часов, пока голову его не посетила одна чудовищно дерзкая затея. Затмение. Очередное ежегодное затмение. Оно должно было вскоре состояться. У него ведь были записи астрономов, прогнозирующие это событие на несколько лет вперёд, так как он мог забыть об этом? Новая идея разожгла в нём крупицу надежды — или отчаяния, — которая возгорелась на фоне непроглядной тьмы, как единственный светоч, и это дало ему силы. Подорвавшись с места, он бросился во дворец и отыскал Малека. Вонзился ему в плечи и прогундосил: — Подготовь мне хаммам и цирюльника. А затем запряги коня, я отправлюсь к Насуху-эфенди.***
Тем же вечером он явился к дому Матракчи. Несчастный поэт, должно быть, едва успел обрадоваться тому, что перешёл дорогу Хюррем Султан и остался жив, как его ждал очередной сюрприз. Спешившись с коня, Ибрагим ворвался в дом и, расстегнув на ходу кафтан, скинул его на руки слуге, который машинально подхватил его и отступил назад. Ибрагим влетел в комнату, где раньше они предавались греховному прелюбодеянию с Нигяр-калфой, и застыл на месте. — Матракчи! — воскликнул Паргалы, тяжело и часто дыша. Его друг вскинул голову, оторвавшись от дефтера, над которым корпел. Масло в его лампе по правую руку почти закончилось, свет был тусклым и наверняка вредил зрению поэта. — Паша? — прозвучал взволнованный ответ. Поэт поднялся со стула и неловко склонил голову. — Что-то случилось? В такой час… Палец Ибрагима, окружённый огромным перстнем, вонзился в оторопевшего Насуха-эфенди. — Пиши! Ты сядешь и напишешь то, что я тебе скажу, Матракчи! Живо садись! — Ноги Ибрагима донесли его до всё ещё ничего не понимающего Матракчи, затем мозолистые руки легли на его плечи и потянули вниз. — Садись и пиши! Времени мало! — Но… что вы хотите, чтобы я написал, паша? — Контракт, Матракчи. Ты заключишь контракт с Мефистофелем. Затмение уже завтра! Карие глаза поэта, и без того расширенные в удивлении, округлились, как два блюдца рядом с дефтером. Ибрагим импульсивно вырвал из дефтера несчастного Матракчи лист бумаги и подсунул под перо, которое поэт так и не положил обратно в чернильницу. Матракчи был достаточно близок с Ибрагимом, чтобы быть в курсе его порой чрезмерной заинтересованности в инфернальных и апокрифических сюжетах, связанных с раем и адом, а также падшим ангелом, испытывающим людей своими дарами. Но то, что он услышал дальше, стоило ему самообладания. Он перепугался до смерти. Поверил незамедлительно и в дьявола, и в его колесо, и в бесовские контракты. Мускулы на лице бедолаги начали конвульсивно дёргаться, подбородок задрожал, и брови Матракчи встали домиком в выражении глубокой горечи и мольбы, едва он понял, что же от него требовалось. — Паша… — слабым голосом начал Матракчи. — Прошу вас… вы не можете так со мной… — Это единственный способ, Матракчи, — сухо перебил его Ибрагим, нависая над Насухом огромной горой. Одну руку он положил на спинку стула друга, а другой указал на лист бумаги. — Пиши. Времени мало. — Паша, нет, вы слишком многого от меня требуете… Я не… Я не могу… — заикался Матракчи, мотая головой в отчаянном отрицании, как будто это могло помочь. — Это же моя душа… Я же потом не… Как вы… — Твоя жизнь, а значит, и душа твоя принадлежат мне! — Он яростно ударил себя ладонью в грудь, свирепо сощурившись. Матракчи вздрогнул, увидев выражение, которое паша показывал только самым презренным врагам. — Или ты забыл Садыку-хатун, Матракчи? Если бы не я, Повелитель казнил бы тебя без раздумий. — Палец ткнул в грудь поэта. — Я. Спас. Твою. Жизнь. Она больше не принадлежит тебе, ты меня понял? Не повинуешься — я тебя в кандалы прикажу заковать и отправлю к истязателям. Пиши! Перст визиря вновь властно воткнулся в хрустящий лист пергамента, и Ибрагим впервые за много лет увидел, как карие глаза друга заблестели. Увидев это, он почувствовал, как внутри зашевелилась совесть… но слишком призрачно, чтобы обратить на это внимание. Ставки были слишком высоки, а Матракчи был единственным шансом всё исправить. Под диктовку написав самые основные вещи на бумаге, Матракчи крепче сжал перо, чтобы унять тремор в мышцах. Чёрная клякса расползлась по бумаге. Вопросительный и уже слегка озлобленный взгляд поднялся к сюзерену. Владыке, не другу. — Что вы хотите, паша? — процедил сквозь зубы поэт, понимая, что прямо сейчас продаёт душу задаром — от дьявола понадобилось что-то великому Паше Хазретлери, а он — не получит ничего. Ибрагим и сам нервничал, хоть и виду не подавал. Пальцы на столе и спинке стула сжались до побелевших костяшек. Челюсти стиснулись до скрипа. Чёрные глаза резко сдвинулись на белое как полотно лицо поэта. — Ты будешь помнить за меня, Матракчи. Будешь всё помнить за меня. На тебя вся надежда. — Казалось, словами, которые он в конце сказал чуть мягче обычного, Паргалы хотел успокоить хотя бы собственную совесть. Видя, как затряслись плечи Насуха-эфенди, Ибрагим наклонился ниже, понизив голос до угрожающей хрипоты. — Это приказ, Матракчи. Я должен помнить! Некультяпистая, рваная линия выклюнулась из чёрной кляксы и закружилась в новых буквах. В некоторых местах письмо увлажнилось несколькими солёными каплями, а затем и кровью, когда в конце Паргалы поднял кисть друга и полоснул по ладони кинжалом, завершая контракт. Позабыв о друге и сконцентрировав всё внимание мира на документе в своих дрожащих руках, Ибрагим подошёл к канделябру на обеденном столе Матракчи и заворожённо сжёг контракт, выбросив остатки тлеть в чаше. Услышав тихий скулёж, визирь взял себя в руки, тихо прочистил горло и повернулся к поэту. — Отложи свои стихи, Матракчи. Выброси все строчки из головы. Твоя феноменальная память наконец сослужит тебе по-настоящему добрую службу. — Ибрагим достал из своей наплечной сумки чистый дефтер в кожаном переплёте и швырнул её на стол перед поэтом. — Возьми. Ты запишешь всё, что я тебе скажу. Слово в слово. Ничего не забудешь. И каждый раз, когда всё будет начинаться заново, ты будешь садиться и писать всё сначала. Не упустишь ни единой детали! Ясно? Очередная слеза упала на столешницу, и Матракчи ничего не осталось, кроме как механически кивнуть. — Паша… но как это может помочь? — Голос его хрустел от скорби. — Она убила моих отца и брата. Моими же руками, — процедил голосом раненого волка Ибрагим. — Затем убила моих детей, мою Хатидже. Из-за неё погибли Мустафа и маленький Мехмед, Махидевран Султан, множество преданных визирей… Она пролила реки крови. Я это так не оставлю. — Что вы собираетесь сделать? Ибрагим сжал руки в кулаки и направил решительный взгляд на горизонт. — В этом цикле — ничего. Она не сдастся, и во многом… тут и моя вина есть. Я внушил ей надежду, что она может победить, обещал помочь ей… Но больше я не стану внушать ей эту клятую самоуверенность. Рано или поздно эта хатун смирится с тем, что её жалкие попытки обмануть Аллаха лишь отсрочивают неизбежное — её проигрыш дьяволу. И собственное безумие. Её не будут ждать Райские сады, а вот меня — да. — Но, паша, разве вы не сказали, что хотите раскаяться и отказаться от контракта с Мефистофелем?.. — Матракчи сглотнул, поймав яростный взгляд визиря, но всё же закончил мысль: — Разве не месть вами движет? — Это не месть, это — правосудие! — заверил он решительно. — Высший порядок Аллаха — это правосудие, и я стану его паладином. И тогда Нико… вернее, сам Азраиль признает мои заслуги. Я сумею вырваться из этой петли! А уж какую судьбу для Хюррем определит Маляк аль-Маут — пускай решает сам, будет это Рай или ад. Надеюсь, второе. Ибрагим начал измерять шагами комнату. Вспыхнувшая надежда давала ему силы, будто напитывала прохладной водой в знойный день в пустыне. Растирая трясущиеся от возбуждения руки, он приговаривал про себя, как молитву: — Мне просто нужно больше времени. Нужно вспомнить всё как можно раньше, чтобы иметь возможность всё исправить. Не только она будет помнить всё, но и я. Мы станем играть на равных… — Кривая, одержимая улыбка исказила его губы. — Мальчишка умрёт. Азраиль получит своё. И оценит мой вклад в восстановление порядка. Я ещё увижу Райские сады и нашего Повелителя. Иншаллах. Глядя на него, Матракчи только горько опустил плечи.