***
I still dream of you — Kina feat. Thomas Reid
Тату машинка тихо жужжит, левый подлокотник чёрного кожаного кресла привычно сжимает сильная рука, почти незаметно оставляющая на нём рваные следы от ногтей. На бледной коже по миллиметру расползаются грубые линии, чужой кулак невольно сжимается от нетерпения. Мужчина в тёмной футболке запрокидывает голову назад и выдыхает почти беззвучно, но его болезненный стон в воздухе повисает и давит до тех пор, пока машинка не замолкает. Юнги откладывает её на столик, не отрывая взгляда от татуировки, молча наводит мыльный раствор и почти аккуратно растирает его по чужой руке от запястья до сгиба локтя. Бумажная салфетка убирает пену с рисунка, длинные пальцы, обтянутые чёрным латексом, быстро размазывают по коже вазелин. Заживляющая плёнка противно скрипит, когда блондин отрывает её от тяжёлого рулона и прикладывает поверх свежих тёмных линий. — Следующий четверг, — снимает он перчатки, поднимаясь с низкого стульчика. — Последний? — заёбанно вздыхает мужчина. Он медленно разминает затёкшее плечо и кривится, когда поднимает руку с влажного подлокотника. — Если высидишь семь часов, — безразлично пожимает плечами Юнги, записывая что-то в свой потрёпанный ежедневник. — Накурюсь к хуям, — невозмутимо бросает брюнет. Он цепляет со стула свою тяжёлую косуху, лениво шарясь по карманам, и кидает на стол с красками свёрток купюр, перевязанный зелёной резинкой. Мин оборачивается только на секунду. — Думаешь, я шестнадцатилетка ёбаная? — цедит он, едва заметно двигая челюстью. — Даже не развернул, — глухо усмехается мужчина. — Я это меченое дерьмо за километр вижу, — Юнги захлопывает блокнот, двумя пальцами цепляет скрученные деньги и, не поднимая взгляда на брюнета, швыряет их ему в грудь. — Уёбывай. Дверь захлопывается, в помещении повисает тишина, Мин минуту стоит посреди комнаты и залипает в стену напротив. На запястье свежий ожог маленьким круглым пятном, кончики пальцев испачканы в чернилах, рукава длинной серой футболки едва прикрывают обколотые на сгибах локтей вены — Юнги привычно, стойко и бесцветно поебать. Он лезет в задний карман джинсов, чтобы достать из него пустую смятую пачку, и несколько раз осматривает её, будто от этого в ней появится хоть одна сигарета. Запах табака для него крепкий, мерзкий, практически тошнотворный, но он всегда рядом: на волосах, на губах, на ключицах, на белой наволочке, насквозь прожжённой в трёх местах. Юнги курит потому, что так надо: кто-то сказал, что помогает. Кому, в чём, с чем — он не узнавал. Помощи не нашёл. Курить так и не бросил. В салоне прохладно, тихо и свежо: за окном льёт вторые сутки, на улицах только машины, в пекарне по соседству ни одного посетителя. Блондин протирает кресло спиртом и трижды роняет баночку с чёрной краской, пока раскладывает оборудование по местам. Он включает электрический чайник, высыпает в стеклянный стакан пакетик растворимого кофе и кидает туда же одноразовую пластиковую ложку. В животе урчит, на столе только остатки вчерашнего ужина: заветревшийся суп с клёцками и развалившиеся суши, политые пересолёным соевым соусом. Юнги вываливает остатки еды в унитаз и почти с отвращением кидает пустые тарелки в раковину. Кофе оказывается предсказуемо дерьмовым. Входная дверь открывается практически беззвучно, но Мин чувствует чужое присутствие ещё когда его босым ногам становится холодно от уличного ветра. Он оборачивается без единой эмоции на лице, смотрит секунд тридцать на Намджуна, топчущегося на пороге, и молча отворачивается обратно к стакану. На Киме промокшие серые спортивки, высокие чёрные конверсы и лёгкая найковская куртка, которую он в прошлом году откопал в секонде за десятку. С его волос скатываются крупные дождевые капли, руки слегка подрагивают от холода, грязные шнурки до последнего не хотят развязываться. Он шмыгает носом, снимая с себя кеды и мокрый рюкзак, прежде чем выключить музыку в наушниках. Спутанные провода летят на тумбочку, почти разряженный телефон остаётся валяться в кармане скинутой на пол куртки. — Айзек ещё не приходил? — спрашивает Намджун, небрежно вытирая волосы кухонным полотенцем. — Красноволосая малолетка? — изгибает бровь Юнги, не поворачиваясь. — Ему восемнадцать, — Ким вздыхает, стягивает с себя футболку через голову прямо посреди комнаты, и медленно разминает ноющую шею. — Как Чонгуку? — усмехается блондин. — А тебя реально ебёт? — спокойно хмыкает Намджун в ответ. Юнги замолкает. — Рисовая лапша или бургеры? — интересуется он, выдержав паузу. — Выбирай сам, — пожимает плечами старший. Он ставит недопитый кофе в раковину, сует выключенный телефон в задний карман и несколько раз оглядывается по сторонам.listen before i go — Billie Eilish
Намджун стягивает с себя мокрые носки, когда Мин кидает на стул рядом с ним небольшую продолговатую коробку. Ким выпрямляется, притянув её ближе к себе, и почти сразу отодвигает обратно, устало потирая глаза основаниями ладоней. — Зачем? — слабо качает он головой. Юнги молчит, засунув руки в карманы, и сверлит взглядом белую упаковку из-под нового ингалятора. Он порывается пожать плечами, но почему-то так и не двигается. — Я не могу спать, когда ты задыхаешься, — отвечает он спустя почти минуту. — Не слышишь, как орут и бьют стёкла за окном, но просыпаешься от моего кашля? — с претензией цедит младший. — Может, мне связывать тебе руки на ночь, чтобы не слышать, как ты стонешь, когда колешься и тушишь об себя сигареты? — выдавливает из себя фальшиво-ядовитую улыбку он. У блондина на лице ни одной эмоции не проскальзывает. Он осматривает чужой обнажённый торс и делает шаг вперёд, чтобы двумя пальцами провести по туго затянутой плёнке: у Намджуна на рёбрах поверх блёклого созвездия из пяти точек набито свежее «for nothing». Оно чёрное, почти резкое и грубое: Юнги выводил. Не делал эскиза, не рисовал наброска на коже, не придумывал, даже не пытался представить перед глазами: Ким его не просил. Младший лёг к нему в кресло, сказал два слова и закрыл глаза, правой рукой небрежно задрав футболку до груди. Юнги бил ему звёзды почти девять лет назад: едва сдерживал рвущуюся усмешку, когда пятнадцатилетний пацан с приоткрытым ртом листал чёрно-белый каталог и в нетерпении мял край своей огромной футболки. Отговаривать не стал. Денег пообещал взять как со взрослого. Отобрал папку с рисунками у Намджуна из-под носа и сунул ему под руки листок бумаги и чёрный фломастер, прежде чем запрыгнуть на низкий подоконник рядом.— Я не умею, — оно у Кима смятое, но уверенное, почти дерзкое. Юнги издевательски пожимает плечами и отворачивается к окну. — Не ебу я, нарисуй мне созвездие, — сдаётся он минут через двадцать, когда на пол слетает пятый изрисованный, скомканный лист.
— Настолько банально? — старший Кима откровенно дразнит: каждое его движение, слово, вздох. Знает, что мальчишка беситься будет, но без татуировки не уйдёт.
— Спрашивает чемпион по оригинальности со змеёй на шее, — фыркает Намджун, — так нарисуешь? — недовольно ёрзает на стуле он.
Юнги закатывает глаза, доставая из полной пачки тонкую сигарету и спрыгивая с подоконника.
— Футболку снимай.
The way I see Things (slowed) — Lil Peep
По ногам снова пробегается ветер: входная дверь распахивается, влажный, холодный воздух разбавляет синтетический запах красок в салоне. Низкий парень с выжженными ярко-красными волосами в спешке скидывает с себя кроссовки на пороге и отряхивает куртку от крупных дождевых капель. — Ебаное дерьмо, вы были на улице? — громко шипит он, смело проходя к кожаному креслу. Айзеку шестнадцать, у него биполярное расстройство, которое он отказывается воспринимать всерьёз, отец, который четвёртый год сидит в колонии строгого режима, и совершенно поразительная способность прятаться от проблем. Он работает барменом в кинотеатре, ночует то у друзей, то в хостелах, то на улице и никогда не впадает в депрессии. У него поддельный паспорт, знакомых весь район, ярая мечта поступить в художественную академию и тёплая любовь ко всем людям искусства. Айзек ошивается везде, где может, часами рисует эскизы татуировок и с непередаваемым восхищением показывает их Намджуну, прежде чем закатать рукава и сесть в знакомое кресло. Юнги на его голос не поворачивается: только вздыхает и ещё пару секунд пялится на чёрные буквы, выбитые на коже Кима. Он невольно пересчитывает чужие заметно выпирающие рёбра и спускается взглядом к плоскому животу младшего: на месте плотных, рельефных кубиков там лишь их очертания и почти болезненная худоба. Спортивки висят, запястья можно обхватить двумя пальцами, на костяшках жилы просвечиваются. У него кожа бледная, тусклая — синие вены на ней смотрятся слишком вспухшими и крупными, большая татуировка на плече выделяется ярким пятном. Намджун выглядит так последние девять месяцев. Юнги всё ещё не привык. — Зацените, — снова зовёт Айзек, вынимая из своего чёрного шоппера большой, толстый скетчбук. Он небрежно пролистывает половину страниц и гордо вытягивает перед собой крупный рисунок. Ким поворачивается первым: случайно задевает руку блондина, когда проходит мимо, и со вздохом подходит к креслу. — Дракон, — хмыкает он, мельком взглянув на чужую картинку. — Настолько банально? На чужом лице тут же появляется резкое недовольство и возмущение: — Да он охуеть какой крутой, я на него неделю угрохал, — фыркает Айзек, — ты даже не посмотрел, тут столько деталей! — яро защищает своё дитя он. Намджун хрипло смеётся, натягивая чёрный латекс на длинные, худые пальцы. Он включает яркую лампу над креслом, усаживается на низкий стул на колёсиках и забирает скетчбук из рук младшего. Юнги смотрит за ними через плечо не больше минуты и наконец сдвигается с места: он подходит к двери, закрывая её на верхний замок, босой ступнёй отодвигает две пары обуви от входа и поднимает куртку Кима с пола. Блондин кидает короткий взгляд на занятого работой Намджуна и, подумав пару секунд, шарит по его карманам в поисках сигарет. Не находит ничего, кроме упаковки ядрёной мятной жвачки — ему от этого факта, на самом-то деле, ни легче, ни тяжелее. В окно всё ещё барабанит дождь, Юнги всё ещё бесцветно, прогоркло и душно где-то в области рёбер. Кончики пальцев периодически подрагивают, на шее пульсирует крупная вена, на губах противный привкус кофе. У него уснуть вторые сутки не получается: потом посреди ночи прошибает, трясёт и отдаёт тупой болью в грудной клетке. Не то чтобы он не привык. У Намджуна работы на четыре часа, громкий Айзек, упорно доказывающий, что дракона он хочет на всё бедро, и никакого желания оборачиваться, когда за блондином захлопывается дверь в соседнюю комнату. Юнги всегда уходит, когда у Кима клиенты, защёлкивает замок в своей тесной спальне и сидит там до тех пор, пока младший не постучится с неуверенным предложением поужинать. Намджун никогда не спрашивает, что Мин часами делает один в полупустой комнате. Он знает. Чувствует шлейф медицинского спирта на его одежде; уводит взгляд, когда видит в мусорке в ванной порванные ватные тампоны; молчит, наблюдая, как старший опирается на дверной косяк, прежде чем выйти из спальни, потому что в глазах слишком темно, чтобы сделать шаг вперёд. Юнги от уверенности в том, что Намджун не обернётся, почти легче. Почти легче беззвучно закрыть дверь, упереться в неё лопатками и бросить телефон на незаправленную кровать; почти легче залезть рукой под матрас, чтобы достать картонный пакет с логотипом дешёвой пекарни; почти легче вывалить его содержимое на застиранную серую простынь и вытянуть широкий ремень из петель своих джинсов. Он плотно оборачивает его вокруг левой руки чуть выше сгиба локтя, небрежно рвёт стерильную упаковку из-под тонкого шприца и долго пялится на стеклянную ампулу, лежащую в паре сантиметрах от его пальцев.I can't lose you — Isak Danielson
Его не пугает ни собственная исколотая кожа; ни приглушённая ноющая боль где-то в плече, в лопатках, в шейных позвонках; ни длинная игла, кричащая о том, что для него это слишком. Юнги не страшно на дно спускаться, размазывать грязную реальность перед глазами и чувствовать скрипящую, стягивающую тесноту между костями. Юнги страшно стать совсем пустым. Юнги страшно в один день не вспомнить ни единой причины, ради которой он всё ещё сидит на кровати и не вкалывает три дозы за раз. Стерильная игла входит под резиновую плёнку, отметка шприца останавливается ровно на одном миллилитре. Блондин заворачивает пустую ампулу обратно в пакет, засовывает его под матрас и встаёт с кровати, чтобы закрыться в маленькой, неудобной ванной. На раковине разводы от капель воды, на угловой полке только пачка ватных шариков, полупустой гель для душа и мужские духи. Юнги не смотрит в зеркало, когда проходит мимо: он упирается лопатками в холодную плитку и устало сползает по ней на пол, подтягивая колени к животу. На сильной руке ниже затянутого ремня неестественно выступают вены, кончики пальцев невесомо немеют, шприц, зажатый в его правом кулаке, практически не трясётся. Блондин кривится едва заметно, когда тонкая игла входит под кожу, и зачем-то задерживает дыхание, прежде чем надавить на пластиковый поршень. Не чувствует даже лёгкого укола: почти небрежно вытягивает металлический наконечник из вены, бросает пустой шприц в урну рядом с туалетом и закрывает лицо руками, медленно массируя веки. В голову бьёт практически неощутимо: коротким, глухим импульсом отдаёт в затылке, неприятной тяжестью ложится на глаза и давящим кольцом стекает вниз по шее. Юнги достаёт из кармана джинсов зажигалку только чтобы вытянуть её перед собой и попытаться сфокусировать помутневший взгляд на ярко-оранжевом пламени. Проваливает все шесть попыток, обжигает подушечку большого пальца и хрипло матерится, швыряя пластик в стену. Его не вставляет: ни через две минуты, ни через десять, ни через сорок, когда на полу почему-то становится холодно, а до кровати — эфемерно далеко. Юнги не хочет вставать, не хочет улыбаться, расслабляться, отвлекаться от боли и погружаться в желанное облегчение: Юнги хочет новую пачку дешёвых сигарет, заебавшее намджуновское «рисовая лапша или бургеры?» и под серый клетчатый плед. Юнги хочет на подушку, которой никогда нет на его постели; снотворное, которое подействует хотя бы один раз; и чьи-нибудь тёплые пальцы, чтобы пару минут подержать их в своей ладони. У него окно в комнате поломано: под раму снизу дождевая вода затекает, впитываясь в бледно-серую мастерку, валяющуюся на подоконнике. Возмущённый чем-то крик Айзека отчётливо слышен через тонкую стену, ленивый смех Намджуна — тоже. Снаружи двадцатый раз сигналят на перекрёстке, владелец пекарни орёт на малолеток, рисующих баллончиками на его стёклах, ливень всё так же шумит. На электронных часах в ванной — восемнадцать двадцать четыре. Наркотики жизнь красками наполняют. Юнги всё ещё прогорает в бесцветном.***
Cry Over Boys — Alexander 23
Чонгук сидит на его порожках. Привычно засунувший обе ладони в карманы лёгкой куртки, он пялится на свои грязные кеды и почти клюёт носом в асфальт. Рядом с ним большая серая сумка, всё тот же потрёпанный рюкзак и крохотный дворовый котёнок, грызущий его штанину. Очарованием он Чона, кажется, не берёт. — Ноль восемнадцать, — вздыхает Тэхён, бесшумно останавливаясь в полуметре от него, — единица заедает — зажимай сильнее, — кивает он на подъездный замок. Младший вздрагивает едва заметно и поворачивает голову на звук, морщась от солнца, резко бьющего в глаза. Он не предпринимает ни единой попытки что-то ответить: смело осматривает Жана с головы до ног, задерживаясь на бумажном пакете из продуктового, который тот держит в руках, и легонько отпихивает от себя разыгравшегося кота. — Снова ищешь, где перекантоваться? — интересуется старший, не двигаясь с места, и Чонгуку этот вопрос отчего-то поперёк горла становится. — Возьми меня на поля, — вместо ответа выпаливает он, вынимая руки из карманов. На его лице — нечитаемое спокойствие, во взгляде — явный дискомфорт и неуверенность. У него волосы спутаны на затылке так, что даже спереди несколько пучков точат в разные стороны. Он привычно невыспавшийся, не заботящийся о своём внешнем виде и одетый не по погоде: длинные тёмно-серые спортивки свисают почти до подошв его кед, поверх чёрной футболки накинута такая же чёрная ветровка с капюшоном, в которую он вечно закутывается так, будто на улице далеко не двадцать три градуса. Тёплый ветер обдувает его бледные щёки, и Чон нелепо встаёт с порожка, наклоняясь за своей сумкой. — Намджун передал, — протягивает он её Тэхёну, — палатка. Жан смотрит на него с минуту, прежде чем вспомнить, что должен как-то отреагировать: он выходит из ступора, вскидывая правую бровь, но к вещи не притрагивается. — На поля? — У меня есть три пачки рамёна, курица карри и две бутылки соджу, — снова пытается Чонгук, топчась на месте. — Я добираюсь автостопом, — сообщает ему Тэхён и понимает, что младшему всё равно, как только тот ненадолго опускает взгляд в асфальт. Чон поджимает губы и специально ждёт, пока Жан перестанет задавать эти немые вопросы. Он сжимает пальцами лямку своего рюкзака, и невесомая обида повисает в его выдохе, когда старший молча проходит к двери мимо него. Чонгук всё ещё стоит на месте, как идиот, слушая, как тот поднимается по ступенькам, и единственное, что держит его на порожке, кажется, чёртова палатка, с которой он просидел последние три часа. У него рёбра, покрытые комариными укусами, чешутся невыносимо, и затёкшая шея болит так, что хочется капризно заныть. Чонгук не ноет. Расчёсывает и без того красную кожу через ткань одежды, бросает несколько безучастных взглядов на ручки сумки, зажатые в его ладони, и слабо пихает её коленом. — Ты любишь токпокки? — слишком довольно кричат с третьего этажа. Чон дёргается, поднимает голову вверх, щурясь, но не видит ничего, кроме вылетающей из окна занавески. — Да, — громко отвечает он почти сразу, не имея ни малейшего понятия о том, что это такое. Все четыре минуты, за которые Тэхён не издаёт больше ни звука, Чонгук думает, что это еда: звучит как что-то из меню китайской забегаловки, мимо которой он проходит почти каждый день по пути на работу. Ему всё равно, какая: он едва ли помнит, когда в последний раз был по-настоящему сыт, поэтому вкус его обычно мало волнует. Чон так и стоит, тупо уставившись на чужое окно, пока не слышит знакомый топот сланцев за тяжёлой дверью. Жан открывает её плечом, потому что его руки совершенно заняты: у него на плечах тряпочный белый рюкзак, к которому неаккуратно примотан спальный мешок; под мышкой, очевидно, телескоп — Чонгук догадывается, но не сразу; в ладонях старший зажимает ручки от трёх небольших сумок, а двумя пальцами придерживает какой-то ободранный полевой цветочек. Ему на глаза сползает оливковая панамка, и он спотыкается об порожек, практически вылетая из подъезда. Жан выглядит привычно светлым: на нём всё те же застиранные, но всё равно испачканные в краске штаны, бежевая футболка без рукавов и жилетка на пуговицах в цвет головного убора. У него на губах прозрачный блеск толстым слоем — он невольно приковывает к себе всё внимание Чона, когда Тэхён пихает ему в руки две свои сумки. — Перцовку взял? — как ни в чём не бывало, уточняет старший, копаясь в карманах. — Зачем? — нелепо зависает Чонгук, всё ещё пялясь на чужую одежду. — От медведей спасаться, — серьёзно поясняет Жан.stolen dance (slow version) — Milky Chance
Младший открывает рот, переваривая информацию, одними губами непонимающе шепчет «медведей», и получает толчок в плечо. — Полярных, Чонгук, соображай, — усмехается Тэхён, слишком быстро делая шаг вперёд. Чон отшатывается прежде, чем старший успевает коснуться его уха, и жёлтый цветочек выпадает из чужих тёплых пальцев, грустно падая на асфальт. Они смотрят на него в тишине не меньше минуты, прежде чем Жан разворачивается в сторону тротуара, невозмутимо продолжая говорить: — Рисовать умеешь? — интересуется он, не оборачиваясь. Чонгук удобнее перехватывает сумки, наклоняется, чтобы поднять упавший цветок, который, вероятно, должен был остаться у него в волосах, и зачем-то прячет его в карман. Он спешно поправляет рюкзак на своих плечах и догоняет старшего за пару секунд. — Твои круги умею, — уверенно хмыкает Чон. — Агроглифы, — немедленно поправляет его Тэхён, будто это чертовски важно, — и понятия ты не имеешь, как их рисовать, — тихо смеётся он. — Если ты накурился, то я тоже хочу, — всё-таки не сдерживается Чонгук, с подозрением поглядывая на довольного, расслабленного Жана. Старший вскидывает вверх правую бровь, нежно обнимает телескоп в своих руках, и улыбается. Так искренне, что Чон клянётся — его ещё ничто так сильно не напрягало. — Июль, Чонгук, — вздыхает Тэхён только минуты через две. — Склоны видно за километр, ебучие маки отцвели! — мечтательно тянет он. — Ты несёшь мою палатку, умеешь рисовать круги и не боишься полярных медведей — я ждал этого семь месяцев. Жан поразительно увлечённый. Светящийся изнутри, занятый и вдохновлённый не пойми чем: он думает о своём и почти не смотрит на Чона, пока они идут по солнцу в неизвестном младшему направлении. Чонгуку странно. Непривычно в контрасте между Тэхёном, который плавно объясняет теорию о ментальных энергиях и Тэхёном, который шутит о медведях и пытается вставить цветок ему за ухо. Неловко в случайных прикосновениях, когда Жан берёт его за запястье, чтобы притормозить и перейти дорогу. Нелепо в собственной серьёзности, когда старший наконец останавливается прямо посреди тротуара, чтобы погладить какого-то подранного кота. — Возьмём? — поднимает он взгляд на притормозившего рядом с ним Чонгука. — Кота? — переспрашивает очевидное Чон, наблюдая за тем, как Тэхён бережно чешет животному шею. — Ты всех нуждающихся по дороге подбираешь? — усмехается он, засовывая руки в карманы. — А ты нуждающийся? — интересуется Тэхён. Чонгук фыркает, но не отвечает. — Никто не возьмёт двух мужиков с сумками к себе в машину, — не пытается докопаться старший, возвращая своё внимание коту. — А кот типа снимает все подозрения? — начинает улыбаться Чон. — Он довольно пушистенький, — пожимает плечами Жан, подтягивая животное ближе. Серо-белый комок лениво трётся о чужие руки и абсолютно покорно валится на бок, начиная мурчать. — Думаю, мы можем купить его доверие за курицу, — вскидывает бровь Тэхён и довольно поднимает кота на руки, прежде чем встать. — Ты правда понесёшь его? — изгибает бровь Чонгук, пока старший снимает со своих плеч рюкзак, расстёгивая большое отделение и вынимая из него бутылку воды. — Считай, он компенсирует твой, — запинается Жан, — настораживающий вид. Младший открывает рот, чтобы возмутиться, но кидает короткий взгляд на свои исцарапанные, татуированные руки, держащие палатку, и замолкает. Он всё ещё с капюшоном на голове, его чёрная куртка всё ещё обтягивает крепкие плечи, открытые участки кожи либо забиты, либо изуродованы — он не выглядит как самый безопасный попутчик. Уложенный в рюкзак кот их определённо не спасает, но Тэхён никогда не жалуется: оставляет безразлично спокойному животному большую дырку для головы и закидывает лямки обратно на плечи. Чонгук минут пять идёт не рядом с Жаном, а позади него: с подозрением поглядывает на кота, периодически высовывающего голову наружу, и неоднозначно хмыкает, прежде чем наконец догнать старшего. Тэхён на него никакого внимания не обращает, смотрит только себе под ноги и иногда в небо: забавно морщится от солнца и снова опускает взгляд в асфальт. Чонгук не пялится и затыкает себя каждый раз, когда хочет нарушить приятную тишину каким-нибудь нелепым вопросом. На них никто не смотрит: ни прохожие, ни работники кофейни с летней верандой, мимо которой они проходят, ни водители редких машин, потому что на часах — четыре часа дня, в календаре — вторник, четвёртое июля, в прогнозе погоды — двадцать три градуса, местами облачно, безветренно. У Жана выходные до четверга, а у Чонгука в карманах куртки уже не осталось не оборванных ниток. Он пальцами теперь неосознанно скребёт только гладкую ткань, никогда не удивляясь сорванным с пальцев заусенцам. — Я не грозный учёный на экспедиции, — доносится сбоку, и Чон неловко заминается, не уверенный, что правильно услышал, — я люблю разговаривать, — всё так же легко слетает с чужих губ. — Ты пошёл со мной только чтобы поспать в палатке и пожарить маршмеллоу на палочках? — вскидывает брови Жан. — У тебя есть маршмеллоу? — и почему-то из всех вариантов младший выбирает именно этот. — Прости, Чонгук, у меня только токпокки и кот, — почти виновато отвечает Тэхён. — Токпокки звучат неплохо, — чешет затылок Чон, надеясь, что это не что-то вроде жареных тараканов. — Я думал, ты где-то, — едва ли не мямлит он, — в чертогах разума, — заканчивает намного увереннее, когда Жан смотрит ему прямо в глаза. — Как Шерлок Холмс? — прыскает в кулак старший. — Боже, не смейся надо мной, придурок, — тут же толкает его в плечо Чонгук: слабо совсем, но достаточно, чтобы Тэхён пошатнулся, а потом подошёл обратно практически вплотную, поправляя лямки своего рюкзака. — Тебя хуй поймёшь: то «Пространство, в котором находится наш разум, безгранично. Душа — одна из попыток нашего разума выйти за несуществующие границы, тело — экспериментальный механизм проверки бесконечно неверной теории», — слово в слово повторяет он за тем Жаном, который небо рассматривает из багажника намджуновского ниссана, — то «какие чертоги разума, что ты несёшь», — почти недовольно фыркает младший. Взгляд на себе замечает не сразу: только когда поворачивает голову вправо, а Тэхён даже не пытается перестать открыто на него пялиться. — Ты не спал, — совершенно неочевидно хмыкает он. — Что? — непонимающе переспрашивает Чон. — Когда я рассказывал свою теорию бесполезности человеческого развития, — поясняет Жан, — я думал, ты спишь. — Да я, блять, говорил с тобой, — возмущённо вскидывает брови Чонгук. — Я мог не заметить, — негромко шипит Тэхён, вздыхая и очевидно пытаясь вспомнить. Младший растерянно открывает рот несколько раз, прежде чем собрать слова в одну кучу. — Невероятно, — нервно усмехается он, — ты читал лекцию воздуху? Как долго ты думал, что я уснул? — На самом деле, всего полтора часа, — считая это за вполне сносное оправдание, отвечает Жан. — Я помню ту ночь, — мягко добавляет он, — практически каждое слово. Прямо как ты, — нечитаемая, лёгкая улыбка появляется на его губах. Чонгук стопорится на секунду, переводит короткий взгляд на чужой шевелящийся рюкзак, и кусает изнутри щёку. Улыбается. — Ты часто добираешься туда автостопом? — интересуется он. — Лет с четырнадцати, — прикидывает Тэхён, — Юнги никогда не горел желанием быть моим личным водителем, — спокойно вздыхает он. — Так что подкидывает меня только Намджун, когда не особо занят, — Жан пожимает плечами и сворачивает с тротуара на полупустую дорогу. Черта города, — подмечает Чонгук, когда видит большие зелёные поля по обе стороны трассы. — И всегда находится тот, кто едет собирать маки и по доброте душевной берёт с собой загадочного парня с котом? — изгибает бровь он, усмехаясь. — Туда не ходит никто: ближайшая дорога заканчивается в шести километрах от поля, — качает головой Жан, — её проезжают на пути к южному побережью. — Хэмптон? — неуверенно уточняет Чонгук. — До Хэмптона миль пятьсот, — смеётся старший. — Дикие пляжи намного ближе. — Там скалы, — Чон не прикладывает много усилий, чтобы вспомнить, но вырисовывает в голове пустынный пляж, на котором когда-то давно бывал с Намджуном. — Любимое место нудистов и самоубийц, — соглашается Тэхён. — В прошлом году меня подвозил молодой парень: всю дорогу шутил, рассказывал о своём путешествии к Ниагарским водопадам и пешей прогулке по островам Ирландии, — у старшего голос ничуть не меняется, но взгляд упирается в одну точку, несмотря на то, что он идти продолжает, — а потом улыбнулся и сказал «я дошёл до предела, дальше мир не позволит». Чонгук ждёт шесть секунд, за которые Жан не вздыхает, не переводит на него взгляд, не пытается подобрать слова — молчит так, будто и не начинал ничего рассказывать. — Он сбросился на следующее утро, — добавляет Тэхён, когда пауза становится слишком тихой. — Ты был там? — отрешённо спрашивает Чон. — Я видел его глаза, — отвечает старший так мягко, что Чонгук путается ещё сильнее, — он бы точно выбрал рассвет, — уверенно хмыкает он. — Он ведь даже не сказал тебе, куда едет, чёрт подери, не так ли? — слабо качает головой младший, прищуриваясь то ли от яркого солнца, то ли чтобы лучше разглядеть, как Тэхён губу привычно облизывает. В волосах Жана играют тепло-жёлтые лучи, уголок правой брови нелепо топорщится вниз, густые ресницы, будто осветлённые на самых кончиках, кажутся неестественно завитыми. Чонгук на секунду позволяет себе отвлечься и представить его, небрежно заламывающего их подушечками пальцев, запачканных в сером масле. — Они все едут к скалам, — забавно морщит нос Тэхён, — другие взрослых мужчин с палатками на дороге не подбирают. — И ты, — запинается Чонгук, — не чувствуешь себя странно, зная, что они собираются убить себя через пару часов? — Представь, что ты не спишь год, а когда наконец пытаешься заснуть, тебя стаскивают с кровати, — размышляет старший, разглядывая ровные полосы зелени, растянувшиеся на много километров вперёд. — Я не спасатель. Я не должен стаскивать с кровати тех, кому нужен сон. Не мне решать, где место, в котором они хотят оказаться. — И ты, — добивается Чонгук, — не чувствуешь? — спрашивает он так настойчиво, будто знает, какой ответ хочет услышать. Жан изгибает бровь, разглядывая его пытливое выражение лица, и без сомнений отвечает: — Не чувствую. Чонгук выдыхает: немного сбито и неловко, задумываясь на пару секунд о своём. Он опускает взгляд в асфальт, когда они выходят на широкую обочину, и снова возвращает его к Тэхёну, когда тот заводит одну руку за свою спину, чтобы погладить разбушевавшегося кота. — Пройдём ещё пару километров и попробуем словить попутку, — сообщает он Чону. — Давно хотел прокатиться в одной машине с суицидником, — почти весело усмехается младший. — Возможно, я немного преувеличил, — тут же вступается Жан, — они не все суицидники, — замолкает он на секунду, чтобы потом добавить. — Процентов восемьдесят. — Не то чтобы я не любил сюрпризы, — вздыхает Чонгук, — но кто остальные двадцать? Тэхён тихо шипит, подбирая пару слов поблагозвучнее, и вполне уверенно отвечает: — В августе прошлого года остановилась пожилая леди, — еле слышно прокашливается он, — итальянка. У неё в машине лежали четыре двухметровые картины голых мужчин, — едва улыбается Жан, — я не понял ни слова, но она показалась мне вполне милой. Правда мы остановились минут через двадцать, она попросила вытащить все картины на голое поле, вылила на них бутылку масла и подожгла, — спокойно хмыкает он. — Держу пари, на них был её муж. — Она довезла тебя до полей после? — прыскает Чонгук. — Оу нет, — веселится старший, — села в свою ауди и набрала километров двести за пару секунд. Статная женщина, — признаёт он.Anchor — Novo Amor
— А после неё тебя подобрал очередной философ-самоубийца? — засовывает руки в карманы Чон. Тэхён вздыхает почти безэмоционально. — Напоролся на обдолбанных отморозков, — отвечает он. — Разбили мой телескоп, обчистили все карманы и пырнули в живот, когда достал перцовку, — Жан останавливается, поднимая футболку вместе с жилеткой до груди. Чонгук тормозит не сразу, но делает шаг к старшему и, не чувствуя никакой необходимости спрашивать разрешения, касается пальцами кривого, ярко заметного шрама. Он у Тэхёна рваный, практически до правой тазовой косточки расползается белой линией: зашитый безобразно совсем, он в двух местах неестественно стягивает мягкую кожу, покрытую светлым пушком волос. Жан зашивал его сам — Чонгук знает: у него под ребром почти такой же крупной татуировкой забит. — Как ты дошёл до дома? — трогает шрам младший, бесцельно изучая его пальцами. — Я не дошёл, — тихо шипит Тэхён, — потерял сознание, а когда проснулся, было уже слишком темно, чтобы словить машину, — он смотрит на Чона почти вплотную, прижимающего ладонь к его коже, и специально для него держит ткань поднятой. — Кровило не сильно, я уснул на поле. Утром дополз до дороги, притворился умирающим, и какая-то женатая парочка сразу остановилась, — усмехается он. — Веселишься? — едва ли прикладывая какую-либо силу, шлёпает его по боку Чон, и сам улыбается: его улыбка на радостную или расслабленную не похожа — она перманентно прозрачная и почти неживая. Пустая и придуманная телом ради реакции. — Всё, что не убивает, делает нас сильнее, — с напускным пафосом шепчет старший, подмигивая ему. — Всё ещё не чувствую себя суперменом, — хмыкает в ответ Чонгук. Невесомая горечь, пылью осевшая в воздухе, отдаётся коротким покалыванием разом на всех его шрамах и исчезает так же быстро, как он отрывает руку от чужого тёплого тела. Жан аккуратно опускает футболку обратно, поправляет лямку своего рюкзака и первым сдвигается с места. Они идут дольше, чем Тэхён говорил: заговариваются, критикуя альбом неизвестного, скучного француза, которого «никто не слушает», но выясняют, что оба наизусть знают все эти «несносно занудные» песни, и от этого критикуют его ещё сильнее. Чонгук безжалостно разбрасывается музыкальными терминами, а старший признаться, что не понимает ни слова, даже не думает: строит из себя искусного музыканта с абсолютным слухом и палится только когда напевает приевшуюся мелодию всё того же французского неудачника. Чон его не затыкает: прыскает в кулак на секунду и лыбится на Жана только потому, что его лицо выглядит невероятно сосредоточенным, когда он поёт. Тэхён знает, что плох. Тэхён знает, что слушать его сносно, поэтому продолжает; поэтому ловит на себе чужие взгляды и чувствует себя тепло окружённым вниманием; поэтому старается, и не начинает смеяться, когда очевидно сбивается с ритма. Тэхён не привык показывать лучшее в себе. Тэхён настоящий, и Тэхён плох в музыке. Чонгук хорош, и поэтому он не поёт: расслабленно прикрывает глаза и слушает Жана, голос которого кажется совсем тихим, когда мимо проезжают машины на большой скорости. Солнце нещадно напекает ему макушку, и он периодически бросает взгляды на оливковую панамку старшего, немного съехавшую на лоб: ему однозначно нравится цвет. — Здесь, — вдруг останавливается Тэхён, когда они проходят мимо большого, старого дерева, — дальше я обычно не захожу, — он осторожно кладёт свой телескоп и сумку в тень под широкой кроной и усаживается туда же в позу лотоса. — И теперь мы будем просто сидеть здесь? — вскидывает бровь Чонгук, скидывая с себя весь багаж. — И каждый будет останавливаться, чтобы узнать, куда же нас нужно довезти, — смеётся Жан, снимая рюкзак со спины. Кот в нём активно шевелится и высовывает голову прежде, чем старший успевает расстегнуть молнию до конца. — Возьми ребёнка на ручки, — подзывает к себе Чона он. Тэхён бережно достаёт животное, протягивая его младшему, и тот без особого энтузиазма прижимает комок шерсти к своей чёрной ветровке. Жан копается в рюкзаке, рукой кое-как нащупывая на дне толстый чёрный фломастер, а потом точно так же обыскивает всю сумку с листами, которые тащил с собой. Он находит большую плотную картонку между слоями художественной бумаги, расправляет её мятые края и поднимает взгляд на Чонгука. — Сердечки рисовать будем? — интересуется он, выводя крупное «южное побережье» на всю ширину картона. — Кота недостаточно? — изгибает бровь младший. — Сердечки кажутся гарантией безопасности, — пожимает плечами Тэхён. — Тебе? — Чон прыскает в кулак, на его лице снова появляется лёгкая улыбка. — Мне. Жан заканчивает рисовать свой плакат, невесомо тянет Чонгука за локоть и останавливается прямо у дороги, прижимая к груди картонку. Мимо них машины проезжают от силы раз в четыре минуты, поэтому они оба вздыхают и иногда переглядываются, потеряв нить предыдущего разговора. Чон к своей груди кота всё ещё прижимает, с долей заботы поглаживая его между ушами, а Тэхён почти не отрывает взгляда от белой дорожной полосы. Они стоят под солнцем чуть больше двадцати минут, прежде чем Чонгук усаживается прямо на землю и прячет животное в своей ветровке, чтобы пушистый комок не кусал его изувеченные костяшки. Старший выглядит умиротворённым совсем, вертит свою табличку в руках и периодически подрисовывает немного сердечек для убедительности.Take Me Apart — SYML
Терпения хватает только на сорок минут: вслед чёрному фольксвагену он, не сдержавшись, кричит: — У него на лице написано, что к побережью едет! Ублюдок! — фыркает Жан, запуская пальцы под панамку. Он опускает взгляд на задумавшегося Чона, сидящего в тридцати сантиметрах от него, и касается его капюшона своей широкой ладонью: — Сними его, — мягко просит он. Чонгук дёргается, когда чувствует чужое прикосновение, и невольно упирается затылком в тэхёнову руку: всего на пару секунд ощутив приятную тяжесть его присутствия, ему приходится приложить усилие, чтобы не податься ближе и не повернуть к тёплой коже свою щёку. — Не стоит, — спокойно отвечает он, прислушиваясь к мурчанию кота. — Никто не видит твоего лица, ты кажешься подозрительным — они не остановятся, — настаивает Тэхён, но в личное пространство не лезет: потирает тёплую чёрную ткань капюшона, не пытаясь её стянуть, и ловит едва ощутимое желание Чонгука подставиться под его ладонь. Он на это чутко внимание обращает, поджимает нижнюю губу и опускается на колени рядом с младшим, отложив в сторону картонку: — Хочешь, я обниму тебя? — предлагает он. Чон не забывает, что нужно реагировать: у него не хватает ни осознания, ни внутреннего ресурса, чтобы понять, как. Он моргает несколько раз, анализируя чужую фразу, и стопорится по-идиотски совершенно: не понимает, не воспринимает, неосознанно пугается и ради защиты отвергает, отодвигаясь назад на невидимый шаг. Жан смотрит на его лицо спокойно, и понимает, что Чонгук дикий: до подобных вопросов, до помощи, до эмоций, до удовлетворения своих желаний. Скованный собственной чёрствой ненужностью, он каждое слово воспринимает как нечто странное, слишком интимное и значащее в разы больше, чем оно значит на самом деле. — Тебе нужно немного тепла. Нам всем нужно, — объясняет Тэхён. Ему неподвижность Чона странной не кажется — он осторожно прижимает его, напрягшегося всем телом, к своей груди и несколько раз гладит ладонью по широкой спине. Чонгук выпадает из оцепенения на секунду и осознаёт, что у него огромные проблемы, когда чувствует на щеке горячую слезу. Он не моргает, задерживает дыхание и ощущает невыносимо неконтролируемый жар в шее. Он пялится в одну точку, не в силах сдвинуть взгляд ни на миллиметр, почти с ума сходит от ужасающей невозможности остановить капли, стекающие вниз по его подбородку. И тогда Чонгук впервые в жизни пугается масштабу своей ментальной раздробленности. Жан ненавязчиво скользит пальцами по его рёбрам, намеренно пытаясь окружить Чона своим присутствием: он уверенно сжимает его в своих объятиях, сцепляя руки на чужой всё ещё каменной от напряжения спине. Тэхён не ждёт от него ничего: согревает не спеша, сидит рядом, касается ощутимо, подставляет себя как источник энергии, позволяет брать. У Чонгука почти три минуты уходит на то, чтобы оторвать свои негнущиеся руки от тела и, едва касаясь мягкой жилетки старшего, положить руки на его поясницу. Он боится пошевелиться и едва ли снова из реальности не выпадает, когда кот, зажатый между ними, упирается головой в его живот. Жан скользит ладонью по позвоночнику младшего, добирается до затылка и слабо давит на него, чтобы опустить чужую голову на своё плечо. Чонгук слушается: позволяет сильной руке его направлять, горячим носом упирается в вязаную оливковую жилетку и не всхлипывает. Он прикрывает глаза, чтобы сморгнуть накатившие слёзы, с которыми у него сделать ничего не получается. Его тело не дрожит, он не издаёт ни одного звука, только вдыхает иногда едва ощутимо. Тэхён слышит, как бьётся его сердце. — Потребность в чужих прикосновениях делает нас зависимыми, — тихо и бархатно говорит он за спину Чонгука, трогая пальцами его капюшон в районе шеи. — Я чувствую, как меня ломает, когда пытаюсь пересилить это, — его ровный тон на голову мягким облаком ложится. — Я провалился, — признаётся старший, — сотню раз, прежде чем осознать, что не могу отключить то, что делает меня человеком. Чон вдыхает негромко, но рвано и быстро, убирая ладони с талии Жана и прижимая их к своим мокрым глазам. — Боже, — шепчет он хрипло и берёт себя в руки: в те самые изуродованные, татуированные по пересекающимся шрамам, совсем не чувствительные на кончиках пальцев, — я не знаю, что это, — зачем-то оправдывается он. — Психологически — эмоциональный всплеск, — рассуждает Тэхён, — физически — слёзы: самый безопасный и простой для мозга способ показать, что тебе больно. — Я ничего не чувствую, — глухо срывается с губ младшего. — Её слишком много, — ещё сильнее смягчает тон Жан, — ты не справляешься, — его большой палец гладит Чонгука по колену и плотно вжимается в ткань его спортивок: не больно, но ощутимо. Тэхён всё ещё даёт ему опираться на себя. — Это что, блять, очередной конкурс? — громко выдыхает Чон, успокаивая отчего-то начавшие трястись пальцы. — Не конкурс, — облизывает губы старший, — в конкурсах победить легко, — слабо улыбается он. — А ты со своей разрезанной душой не поймёшь, когда выиграешь. — К хуям твою философию, — слабо пихает его в плечо Чонгук, промолчав чуть меньше минуты. — К хуям мою философию, — повторяет за ним Жан, и обиды в его голосе никакой. Чонгуку его философия нравится, он знает. Тэхён отворачивается первым: поднимает свою табличку с травы, отряхивает её от муравьёв, достаёт из кармана маркер и рисует последнее помещающееся сердечко. Он младшего не смущает совсем, горло ему не царапает изнутри идиотскими вопросами, не вставляет жалкого «всё будет хорошо» и не уничтожает бездумным «ты слишком молод». Тэхён знает чудесно, что хорошо не будет, что в голове у младшего не ветер и юношеский максимализм, а галактики, в сознание не помещающиеся: требующие ответов, высасывающие силы и выжигающие эмоции ежесекундно. Жан помнит, как задыхался в необъяснимых чувствах в четырнадцать; просыпался с дрожащими руками в семнадцать; рисовал места, которых не видел никогда в жизни, в девятнадцать. У него «перерастёшь» поперёк горла становится, он им давится, кашляет и смеётся рвано, почти задушено. Тэхёну двадцать четыре, и его галактики забрали у него слишком много, прежде чем он понял, что в пятнадцать ничего не придумывал. Он знал. Он чувствовал. — Солнце садится, доставай кота, — улыбается Жан, нежно касаясь ладонью макушки Чонгука, когда проходит мимо. Младший вытирает влажные щёки рукавами ветровки, коротко смеётся с чужого непоколебимого спокойствия и берёт в руки животное, уткнувшееся в его футболку. Он выходит на обочину, останавливаясь по левую сторону от Тэхёна, и его теплом накрывает чужой взгляд: в нём нет беспокойства, лишних мыслей и тяжело оседающих в воздухе вопросов. Чонгуку это подходит до сумасшествия. Они переглядываются ещё несколько раз, прежде чем младший одной рукой прижимает к себе кота, а другой молча стягивает с затылка свой чёрный капюшон. Губы Жана раскрываются в удивлении на секунду, он опускает картонку вниз и делает шаг назад, чтобы рассмотреть, как далеко уходит огромное зелёное пятно, полностью закрасившее ухо, шею и большую часть волос младшего.Haux — Seaside
— Ебаное дерьмо, — присвистывает Жан тихо, пальцами оттягивая воротник чужой футболки со спины, — как это вышло? Чонгук шипит недовольно, рука сама тянется почесать затылок. — Отбросы из моей школы, — ядовито усмехается он, — караулили меня около забегаловки, бляди нищие, — Чон стоит смирно, позволяя Тэхёну изучать его кожу, уродливо покрытую зелёнкой. — В лицо плеснуть пытались, но я вывернул одному руку и выломал ему два пальца из костяшек, — почти удовлетворённо хвалится он. — Не срастутся. Будет с раскрошенными ходить, — теперь точно доволен. — Боец, — от смеющегося Жана это звучит как настоящая похвала. — Спиртом оттирать пробовал? — интересуется он, заглядывая Чонгуку под футболку, чтобы посмотреть, как далеко расплывается пятно. Он обращает внимание на несколько некрупных татуировок, которые ему Чон не показывал; одна на пояснице, рисунком: что-то красное, тонкими линиями выбитое, отдалённо напоминающее окружность планеты; вторая длинная, растянутая ровно по позвоночнику: точки и латинские прописные буквы, которые у Тэхёна разобрать не получается из-за ракурса; третья совсем рядом с шеей, едва под футболку заходит, и её старший запоминает без труда. 8032. Не спрашивает. — Ацетоном всю шею залил, — фыркает Чонгук. — Ожоги оставляет. — Какой у тебя болевой порог? — ведёт бровью Жан, поднимая взгляд к двум высветленным, вспухшим пятнам на его шее. Младшему на секунду хочется выдавить из себя отвратительно сломанное «меня трое суток рвало кровью несколько месяцев назад», «я сломал практически каждую кость в своём теле», «у меня металлические штифты в позвоночнике с десяти лет», но он усмехается и разминает ноющее плечо. — Высокий. Низкий. Слабый, тренировками забитый и сколотый ржавыми гвоздями. — Мне стоит надеть капюшон обратно, если мы хотим сдвинуться с места, — поясняет очевидное Чонгук, прежде чем натянуть чёрную ткань на затылок и удобнее перехватить кота. Тэхён думает о четырёхзначном числе на чужой шее, и поднимает табличку на уровень груди. Мимо них проезжает белый форд фокус, дорога за ним кажется пустой: им обоим по душе приходится тишина, повисающая в воздухе на пару секунд. Чон комок шерсти в своих руках держит неловко совсем, совершенно стрёмно пытается показать его каждой проезжающей раз в пять минут машине. Жан не выдерживает на четвёртой попытке и называет его маньяком, забирая животное себе — теперь Чонгук топчется с дурацкой картонкой, разрисованной сердечками. Они стоят тридцать минут, периодически перекидываясь матами вслед каждому, проигнорировавшему их потрясающе безопасный и нуждающийся вид; они стоят час, поглядывая на медленно садящееся солнце; они стоят один час и тринадцать минут, когда серая киа тормозит на обочине. — Ебать, это за нами? — удивлённо распахивает глаза Чон. — А ты видишь тут толпу автостопщиков? — прыскает Тэхён, довольно ухмыляясь: — Пошли, пока она не передумала. — Она? — переспрашивает младший, переводя взгляд на тонированные окна машины. — Боковые зеркала сильно завёрнуты внутрь, знаешь, — загадочно подмигивает ему Жан, когда они подходят ближе. — Объебаться можно, Шерлок Холмс, — бубнит почти неслышно Чонгук. — Вы к скалам, парни? — из окна тачки высовывается голова ещё до того, как они успевают с ней поравняться. Молодая девушка с короткими чёрными волосами щурится от солнца и открывает пассажирскую дверь, чтобы выйти. — Немного ближе, — отвечает Тэхён и протягивает ей свободную ладонь. — Жан, — представляется он. — Ханна, — она смотрит на кота в чужих руках, и лёгкая улыбка трогает её губы. — Алекс, — доносится второй женский голос из машины. — Чонгук, — заканчивает их немного нелепое знакомство Чон. — Вас кто-то на полпути выкинул, или как? — вскидывает бровь девушка, стоящая рядом с Тэхёном: на ней светлые шорты-бермуды, чёрный спортивный верх от купальника и резиновые сланцы через палец. У неё тёмный загар, красивая закачанная спина и мощные, подтянутые бёдра — Чонгук решает, что она спортсменка. — У нас небольшое путешествие, — усмехается Жан. — Обломанный усталостью кемпинг, — почему-то врёт он, — подкинете нас до поворота к побережью? — Если покажете, где эти чёртовы рифы, — тяжело вздыхает Ханна. Сильный австралийский акцент слышен практически в каждом её слове. — Мы дайверы, — продолжает она, — прилетели из Брисбена позавчера, и всё ещё не добрались до знаменитых пляжей. Навигатор скоро сведёт меня с ума. — Знаменитые пляжи в Хэмптоне, — поправляет её Тэхён, — в сорока минутах езды здесь только дикие скалы, вы не сможете там спуститься к воде, — чешет затылок он. — Мой знакомый дал нам этот адрес, я не могу найти ни скал, ни рифов на карте, — Ханна засовывает руки в карманы своих шорт и переглядывается с девушкой, всё ещё сидящей за рулём. — Все знают про Хэмптон, прошу, скажите, что мы пролетели семнадцать тысяч километров не ради него, — почти жалобно ломает брови она. — Могу я взглянуть на адрес? — интересуется Жан, а Чонгук стоит рядом безучастно, наблюдая за ним. — Лекса, подай рюкзак, — заглядывает в машину Ханна, и они вместе копаются в салоне пару минут, прежде чем она находит небрежно сложенную бумажку. — На картах это посреди океана. Тэхён расправляет белый лист, упирается взглядом в восемь цифр, написанных синей гелевой ручкой, и пялится на них дольше, чем следует. Почерк изучает. — Это дикие пляжи, — выпаливает он уверенно спустя минуту и складывает бумажку пополам, отдавая её обратно, — высадите нас и проедете ещё семьдесят километров вперёд. — Вы сказали, там не спуститься к воде, — хмыкает Ханна. — Я уверен, что вы найдёте какой-нибудь заросший обход, — отвлечённо бросает Жан. — Мы принесём вещи? — Да, кидайте в багажник, — девушка пожимает плечами и залезает на переднее сиденье машины. Тэхён берёт Чонгука за запястье одной рукой и тащит его за собой к дереву, прикрыв глаза и едва слышно повторяя что-то одними губами. — Фломастер, — требует он, стоит им подойти к сумкам, разбросанным по траве. Чон пялится на него, не моргая, улетев мыслями куда-то явно дальше их бессмысленного разговора, — дай мне фломастер, — громче повторяет старший. Чонгук послушно шарит по карманам и спустя пару секунд обнаруживает в одном из них чёрный маркер. — Когда ты успел мне его подкинуть? — изгибает бровь он, но вместо ответа Тэхён тянет его вниз, почти роняя их обоих на землю. Младший охает тихо, сопротивляться не пытается и позволяет сосредоточенному Жану закатать рукав своей куртки до локтя. Чон следит за кривыми цифрами, расползающимися на единственном не забитом участке его кожи, слушает чужое дыхание, сбившееся из-за колпачка от фломастера, зажатого между губами старшего. Наблюдает, но молчит и назад к машине, стоящей у дороги, не оглядывается: делает вид, что второй рукой сумки собирает. Тэхён выдыхает громко, когда заканчивает писать, и опускает рукав Чонгука обратно, прежде чем закрыть маркер. Он ухмыляется очаровательно, наблюдая, как Чон спокойно вещи хватает, и ни единого вопроса не задаёт. — Координаты, — непозволительно близко шепчет ему в ухо Жан прежде чем они открывают багажник. — Я догадался, — усмехается младший, невозмутимо поджимая губы.I miss you (live from the playground Theater) — Josef Salvat
Двери машины хлопают негромко, когда они оба садятся на задние сидения, и Тэхён не прикладывает никаких усилий, чтобы уложить безразличного к окружающему миру кота на свои колени. Он накрывает большой ладонью тёплую головку и лениво водит двумя пальцами между пушистыми ушами. Чонгук за ним наблюдает искоса: за тем, как он животное трогает смело, но с осторожностью; за тем, как он взглядом упирается в окно, когда киа выезжает на дорогу; за тем, как губы его едва заметно шевелятся несколько раз, повторяя что-то беззвучно. У Жана панамка в жёлтом закатном свете отливает совершенно восхитительным оливковым — Чону его остро хочется на палитру и кистью по серому холсту, чтобы именно таким вязким, плотным и живописным. У них солнце на зрачках отпечатывается: оно особенно золотым заливает всё вокруг через двадцать минут, когда Ханна и Алекс перестают даже иногда оборачиваться назад, увлечённые своей негромкой беседой. Тэхён молчит, и абстрагируется невесомо где-то, — младшему хочется это пафосным «чертоги разума» обозвать, но он прикусывает язык раньше, чем успевает об этом подумать. У него центры ладоней покалывает слегка и мурашки по шее медленно пробегают: атмосфера мягко и плавно ложится ему на плечи, дышать по-другому заставляет. Чонгук цепляется за момент, влиться пытается, почувствовать хотя бы на несколько минут тёплый закатный свет, частички пыли, плавающие в воздухе, пустую дорогу, шумящий ветер из окна спереди, спокойствие огромных полей. Он расслабляет напряжённую спину и смотрит в маленькое зеркало за окном машины — в его отражении Жан выглядит снова другим: у него на лице простая задумчивость, он иногда кусает изнутри щёку и дёргает носом. Оранжево-охровые полоски света идут его лицу до невозможности — Чонгук в их свете разглядывает его ресницы внимательно: длинные, тёмно-коричневые, красиво подчёркивающие разрез его глаз. — Чертовски пусто, — Чон слышит спокойный голос Ханны, но взгляд на неё не переводит: ленится, откликаться совсем не хочет. — Потрясающе, — отвечает ей Алекс, любовно проводя ладонью по кожаному рулю. — На небо посмотри, — указывает она пальцем сквозь лобовое стекло, — как будто другая вселенная. У Ханны на губах лёгкая усмешка проскальзывает, она кивает девушке уверенно и склоняет голову на плечо, прежде чем приоткрыть окно чуть сильнее. Закат для них особенный: его такого не будет следующего четырнадцатого июля, его не будет через месяц, его не будет через двадцать минут, его не будет даже через секунду. Он будет не таким тёплым, не таким золотым, не таким тяжёлым, не таким завораживающим. Не таким. Нет ничего такого. Ни один из них четверых эйфории не чувствует от осознания неуловимой неповторимости, и об этом они молчат. Чонгук чувствует тридцать восемь минут как размазанные пятнадцать: Жан касается пальцами его плеча, когда просит Лексу остановиться у поворота, и возвращает в реальность, бархат своей тёплой кожи даёт почувствовать. — Здесь никого, — с почти безразличным подозрением изгибает бровь Ханна. — Удачного кемпинга в поле у дороги, — усмехается она, качая головой. Её, честно, мало волнует, что они будут делать и как доберутся обратно. Чонгука отсутствие вопросов, надо признать, радует так же, как исчезающий вдалеке бампер. Они снова остаются одни — Тэхён, укладывающий кошку обратно в рюкзак, вдыхает глубоко и улыбается ярко, довольно, спокойно. — Я люблю это место, — признаётся он, стоит им поднять все сумки с асфальта, — здесь так чертовски красиво в дождь, — полустоном шипит он с восхищением. — Я его ненавижу, — первое, что приходит Чонгуку в голову, и он озвучивает это прежде, чем успевает подумать. — Дождь? — хмыкает Жан, сойдя с асфальта на жёлтое пшеничное поле. Колоски ему едва до колена достают — он легко находит какую-то крошечную дорожку и берёт чуть правее: Чона ближе к себе зовёт. — От него всё, блять, мокрое, — выдаёт он потрясающе неочевидный факт с такой серьёзностью, что старший ему снова улыбается. — А как же та самая атмосферная чашка шалфея, шерстяной свитер и капли, стучащие в панорамное окно? — охает Тэхён, крепче обнимая свой телескоп, когда Чонгук толкает его в плечо. — Сколько можно надо мной ржать? — фыркает он, закатывая глаза. — Я не смеюсь! — возмущается Жан. — Я каждое двадцать первое октября всю ночь пялюсь в окно! Двадцать первого октября всегда дождь. Восемь лет подряд уже. — Ты невыносим, — давит слабую улыбку Чон, — как ты придумываешь это блядски убедительное дерьмо на ходу? — он переводит на старшего взгляд и снимает с головы капюшон, подставляя своё испачканное лицо под заходящее солнце. — Я ничего не придумываю, — обиженно бурчит себе под нос Тэхён. Они друг другу улыбаются: мягко, непринуждённо и спокойно — спорить не продолжают. Чонгук молчит, что дождь ненавидит потому, что холодно, мёрзло и больно от пронизывающего ветра, когда лежишь под ливнем на асфальте; потому что не пускают в магазины и забегаловки на ночь, а ледяные капли по лицу стекают, руки в карманах дрожат бешено, во рту горько от аспирина; потому что у него ни свитера, ни панорамных окон и омерзительный шалфей он не пробовал никогда. У него после дождя температура и в ушах стреляет так, что об стену ногтями царапать хочется; после дождя горячая вода только у Намджуна, а к нему со стонами хриплыми идти нельзя — Чон себе никогда не позволяет.July — Noah Cyrus
Тэхён молчит о том, что ночью двадцать первого октября его сосед всегда поливает из шланга огромное дерево напротив его окна. И двадцать первого июня, и июля, и августа, и сентября и, вообще-то, каждый месяц до декабря, но Жан всё ещё выбирает один вечер в году и никогда не лжёт об особенных вещах. У него в студии огромный серый свитер в самом нижнем ящике, шалфей нескончаемый в холодильнике и даже тепло-жёлтая настольная лампа где-то в углу комнаты — он действительно каждый год пялится в это чертово окно. — Видишь вон те деревья? — начинает Тэхён через пару минут тишины и пальцем указывает вперёд. — Там дубовый лес и выжженная пашня. Ещё километра четыре вперёд по ней, и начнутся маковые поля, — рассказывает он, — у меня там есть любимое дерево, — конечно, чёрт возьми, у него есть любимое дерево. — Поставим палатку под ним. — Я никогда не ставил палатку, — пожимает плечами Чонгук. «Я обычно сплю на голом асфальте» сдерживает. — На самом деле, это не так весело и увлекательно, как об этом пишут в рекламе летних лагерей для детей. — усмехается Жан, — больше про «какого чёрта эти палки разной длины». А ещё под утро отвратительно холодно, так что я буду обнимать тебя всю ночь, — легко, с какой-то невесомой радостью предупреждает он. — Я люблю, — будто признаваясь в чём-то чрезвычайно смущающем, бубнит Чонгук, — обниматься. — Конечно ты любишь, — улыбается ему Тэхён, — этому придают так мало ебучего значения! — Жалобно стонет он. — Избалованные ранними половыми связями подростки, — как старый дед, причитает наконец старший. — О боже, ты сейчас серьёзно назвал секс «половыми связями»? — качает головой Чон, засовывая руки в карманы. — Звучит солиднее, отвали! — фыркает Жан. — Секс и так омерзительно опошлен, — добавляет он между делом. — Поэтому никто не говорит об объятиях, — младший совсем перестаёт смотреть перед собой: теперь только на Тэхёна и иногда под ноги. — Поэтому никто не говорит об объятиях! — возмущённо соглашается с ним Жан, поправляя сползающую на глаза панамку. — Мне нравится касаться людей, которые мне приятны, — добавляет он непринуждённо. — Держаться за руки — это что-то, знаешь, — запинается Тэхён, — чудесное. И я, чёрт, — он чешет затылок, забавно смущаясь, а Чонгук едва сдерживает безобидный смешок, — я не о парочках, которые не видят в этом ничего такого, просто психология тяги к прикосновением, знаешь, мы—… — Просто возьми меня за руку уже, — перебивает его Чон и через секунду вынимает левую ладонь из кармана своей ветровки. Между ними никакой неловкости: это не интимно, не глупо, не странно, они оба понимают, о чём говорят. Жан усмехается, перекладывает телескоп на другую сторону и бережно сцепляет свои пальцы с чужими. Он весь — осязаемая бережность. Его кожа мягкая, бархатная, у него взгляд немного замыленный, приглушённый блестящей пеленой солнца, вдумчивый, спокойный. Его движения не резкие, не нервные; и от того, с какой аккуратностью и заботой он касается холодной, поцарапанной ладони, Чонгуку становится комфортно и по-особенному тепло. — Почему ты не сказал им про координаты? — кивает он на свой рукав, не замечая, как они немного сбавляют темп: дорожка местами сужается, заставляя их топтать колоски под ногами. — Это почерк Адалин, — сразу отвечает ему Тэхён, — я знаю каждую её цифру. Она оставила кучу посланий: друзьям, родственникам, случайным незнакомцам — мы с Жаном нашли не меньше четырёх, только сходив в её стэнфордскую лабораторию. — Одна из тех учёных? Она училась в ебаном Стэнфорде? — изгибает бровь Чонгук. — Они все? Адалин, Алан и, кажется… — пытается вспомнить он.On the Floor — ORI
— Луи, — помогает ему старший. — Они были студентами, но ни один не закончил: слишком увлеклись тем, что начали исследовать. Отец Адалин был заведующим кафедрой астрофизики, он фактически отдал им пустующую обсерваторию и лабораторию, когда факультет выпустил последних студентов и закрылся в девяностых, — Тэхён задумывается на пару секунд и продолжает. — Я до сих пор не понимаю, хотела ли она, чтобы те, кому она оставила записки, составили из них карту. В нашу пятую встречу Жан купил билеты на поезд, и часов через шесть мы посреди ночи подкупали охранника северного входа Стэнфорда, чтобы зайти в её лабораторию. Клянусь, в ней не убирались лет десять! — кривится он. — На самом деле, там не было почти ничего: ещё пара журналов; горы конспектов Луи: он учился на нейрохирурга года четыре, судя по количеству тетрадей. Мы нашли альбом Адалин: агроглифы и координаты. Она шифровала их почти так же, как это делаю я. В тех бумажках, которые она раздавала, всё проще, шифровка элементарная: координаты написаны справа-налево, чётные цифры меняются с нечётными слева-направо, — фыркает Жан, будто это любому дураку известно. — Это место, — кивает он на рукав Чона, — далеко не посреди океана. Чонгук пялится на него не меньше минуты, пытаясь усвоить хотя бы часть сказанного: — Я, блять, в жизни не поверю, что они случайно нашли нас в этих ебенях, а ты случайно попросил у них эту бумажку и сразу разгадал шифр сорокалетней давности. Это что, какой-то чертовски продуманный квест? — отказывается верить он. Жан молчит, подбирая слова, но у него не выходит ничего, кроме загадочно серьёзного: — Это Вселенная. Пространство, энергия, тонкая материя — как тебе угодно, — отзывается он свободно. — Я бы нашёл эти цифры: по другим посланиям, по агроглифам, в дневниках — в любой точке времени, любым способом. Случайности не случайны, нет ничего, что зависит от совпадений. — Ебануться, — всё, на что способен Чонгук. Тэхён улыбается почему-то неловко, пытается плечом поправить лямку своего рюкзака, но только тревожит кота, толкающегося мордочкой в узкий проём на молнии. — Знаешь, — продолжает Жан, запинаясь, — это что-то, — понижает он тон, — большое. Теории, которые они создали; вещи, которые оставили; мысли, которые они не озвучивали. Это поразительно очевидно, но так сложно, что никто с этим не справляется, — его глаза на последних словах беспорядочно бегают по светлому полю, и Чонгук смотрит в них неотрывно, потому что горят они удивительно ярко. — Перед нами столько очевидных знаков, а нам всё ещё создают тупорылые методички по психологии и называют великим открытием сотую рандомную яму в Марианской впадине. Читал, чем объясняют дежавю? — Тэхён возвращает взгляд к Чону, но ответить ему не даёт: — Ошибкой в работе систем памяти. Ошибкой, — качает он головой, толкая язык за щеку, — они полагают, что височная доля головного мозга отвечает за ощущение того, что мы переживаем что-то не в первый раз. Она рассогласовывается с работой систем хранения воспоминаний, и это заставляет мозг путать настоящее с прошлым. Они называют ошибкой всё, что не могут объяснить, они называют людей, выдвигающих ненаучные теории, сумасшедшими и снимают про них второсортные передачки, чтобы высмеять всё то, что боятся преподнести в массы. Мы придумали науку, чтобы оставаться приземлёнными, — хмыкает он, — я не верю в то, что мозг каждого из семи миллиардов людей совершает одну и ту же ошибку, и мы все запрограммированы почувствовать дежавю. — Существуют миллионы вещей, которые мы не можем объяснить, — подхватывает Чонгук, — это как та теория, что вся история была сфабрикована какие-то несколько тысяч лет назад; что не было никаких неандертальцев, мамонтов и динозавров, и люди — не первая развитая ступень общества, а вполне себе последняя и деградировавшая со страшными последствиями, — играет бровями он. — До нас вполне могла быть охуительно превосходная цивилизация, которая просто съебалась в другую мультивселенную, — не сдерживает смешка Чонгук. — Не заставляй меня думать о грёбанных мультивселенных! — перебивает его Тэхён отчаянным стоном. — Ты не знаешь, с кем имеешь дело: я не заткнусь до… — задумывается он, — я вообще не заткнусь. — Дай мне то, что ты куришь, и я не буду затыкаться вместе с тобой, — невозмутимо пожимает плечами младший. Они снова смеются. Жан ведёт его по узкой тропинке, и Чонгук под ноги почти не смотрит: только на их переплетённые пальцы. Он не может привыкнуть ни к теплу в своей ладони, ни к тому, что Тэхён каждый раз сжимает его руку чуточку крепче, как только он неосознанно расслабляет её. Старший болтает себе под нос что-то про основные виды опиатических наркотиков и курительных травок, и Чон в поддержку вставляет свои ни капли не научные знания о псходелической дури. Жан заводит их в тень дубового леса, ёжится от прохлады каждую минуту и значительно ускоряет шаг, чтобы выйти обратно на солнце. Чонгуку кажется, что они будут идти до ночи ещё когда Тэхён пальцем показывает на какое-то невъебически далёкое зелёное пятно за огромной пашней, на которую они выходят минут через двадцать. Палатка, висящая у младшего на плече, перманентно бьётся об его правую тазовую косточку — он это неудобство зачем-то упорно терпит, и оно определённо отпечатывается очередной гематомой на его коже под курткой.Rosyln — Bon Iver, St.Vincent
Солнце садится быстро: когда они ощутимо приближаются к полям, оно практически полностью заходит за тёпло-золотой горизонт. — Палатку поставить не успеем, — шипит Тэхён недовольно, отвлекаясь от своего очередного экскурса в изучение транзитов экзопланет с помощью диоптрического телескопа. Чонгук честно признаёт, что потерялся ещё минут сорок назад, но ни слова не произносит, чтобы заткнуть старшего. — Давай бегом въебём, — невозмутимо предлагает Чон. Жан смотрит на него секунд тридцать, прежде чем перевесить рюкзак вперёд, аккуратно прижимая кота к своей груди, и потянуть младшего за руку. Тэхён бегает быстро, — это Чонгук успевает понять ещё когда сам спотыкается о какую-то ветку, а старший ловит его и продолжает тащить за собой. Жан закусывает нижнюю губу и улыбается хитро, не позволяя Чону отставать от него ни на шаг. Они топчут сырую землю, дышат часто до невозможности и всё ещё крепко держатся за руки. — Это была самая уёбищная идея в моей жизни, — через слово давится воздухом Чонгук, когда они минут через восемь, не меньше, останавливаются на заветной зелёной поляне. Тэхён падает на траву под своим любимым деревом и смеётся ярко, пытаясь отдышаться и расстегнуть замок на своём рюкзаке. Недовольный кот без сожаления царапает ему шею, как только вылезает от плена, а Жан ловит его в свои объятия и нежно целует в самую макушечку. — Не сердись, — почти мурчит он, задабривая пушистый комок короткими чмоками в поджатые ушки. — Давай платку ставить, мы нахера неслись, как ёбнутые, — ворчит Чонгук, останавливаясь перед ними и большой сумкой в руках и слабо пихая Тэхёна под задницу. — Посмотрите на него: хочет обниматься и до последнего будет молчать, — вздыхает Жан, отпуская кота на полянку. — Ты, блять, невыносимый, — отмахивается младший, смущённо отворачиваясь и расстёгивая замок на сумке. Тэхён хватает его за лодыжку, поднимается с травы, обходит в один шаг и заставляет Чонгука в очередной раз впасть в ступор: он целует его в лоб. Прямо как кота минуту назад: нежно, мягко, с игривой улыбкой и тёплым придыханием, оставляющим приятный след на коже. Он придерживает его голову ладонями с двух сторон, немного сдвигая капюшон назад, и прижимается губами всего на пару секунд. — Не сердись, — всё-таки не сдерживается Жан, усмехаясь, и сразу получает кулаком под ребро. — Так и знал! — фыркает Чонгук, отпихивая его от себя. — Показывай давай, как эти палки собирать, — вываливает он содержимое сумки на землю. Тэхён всё ещё улыбается, и в свете самого блестящего опустившегося солнечного луча его лицо кажется совершенно красивым. Он собирает длинные палочки из множества маленьких, расстилает на траве основание палатки и за пару минут объясняет Чонгуку, что с чем нужно соединить. Чон пялится на его лазурно-голубые глаза, ярче всего выделяющиеся на фоне едва загорелой кожи старшего: в них, кажется, все оттенки сине-зелёного; в них столько глубины и чего-то необъяснимо притягательного, что слушать Жана сложно, смотреть в сторону сложно, думать сложно, сосредоточиться практически нереально. Чонгук именно в ту минуту вспоминает количество вопросов, крутящихся в его голове целую вечность. Чонгук именно в ту минуту почему-то осознаёт, где находится. Солнце окончательно заходит за горизонт, когда Тэхён камнем забивает в слегка влажную землю предпоследний колышек, растягивая тёмно-зелёный тент над поставленной палаткой. Чон копается в своём рюкзаке, в темноте пытаясь разглядеть что-то в шуршащих пакетах. — Я взял огонёк, — кивает ему на свою сумку Жан. Чонгук даже не пытается переспросить, что ему искать, вслепую запуская ладонь в его вещи. Огоньком оказывается двадцатипятисантиметровая лампа тепло-жёлтого оттенка на батарейках, мягко освещающая всё в радиусе двух метров. Чон подносит её к своему рюкзаку и наконец достаёт оттуда две бутылки соджу и два пластиковых контейнера. Он расстилает рядом с палаткой их единственный спальник, снимает обувь, прежде чем усесться на нём, поджав под себя ноги, и ставит лампу ровно посерединке. Тэхён присоединяется к нему с пачкой дешёвых чипсов и коробочкой холодных токпоков, которые он почти сразу двигает к младшему. — Ты любишь острые? Я переборщил с перцем в соусе, — шипит он, усаживаясь на спальник напротив Чонгука. «У меня хроническая язва желудка», — молчит Чон. — Не люблю острое, — вздыхает он, открывая один из контейнеров с рамёном и курицей. — Токпокки почти всегда острые, — хмыкает Жан, изгибая бровь и вспоминая чонгуково «да» на его вопрос, брошенный с третьего этажа. — Я никогда их не пробовал, — признаётся Чонгук спокойно. — Звучало как еда, поэтому я согласился, — усмехается он, запихивая в рот длинную холодную лапшу. — Тебе часто нечего есть? — в лоб спрашивает его Тэхён, и Чон невольно начинает медленнее жевать. — Боже, только не делай из меня несчастную голодную сиротку, — почти отплёвывается от вопроса он. — Я хоть слово сказал об этом? — так же спокойно продолжает Жан. — Да брось, к чему этот вопрос? — плохо стравляется с накатывающим чувством раздражения младший. Часто. Нечего есть, негде спать, не к кому прийти, не на что купить таблеток, чтобы не орать в грязный рукав куртки от боли. Чонгук ненавидит об этом говорить. Он себя за этот стыд всю жизнь ненавидит. — Я работаю. У меня есть деньги, — зачем-то продолжает оправдываться Чон. — Я тоже, — пожимает плечами Жан, — но их никогда не хватает. Тебя задевает это? — интересуется он. Чонгук глухо молчит пару секунд, прежде чем поставить свой контейнер на спальник, и процедить сломанное: — Да это, блять, унизительно, — он нервно сжимает одну руку в кулак и пытается успокоиться, но ни черта у него не выходит. — Меня заебали люди, которые смотрят на меня, как на бомжа, когда я сижу ночью на скамейке в парке. — Бездомного, — поправляет его Жан. — Бомжа, — с неприязнью повторяет младший. — Ты думаешь, что можешь так просто спросить меня, часто ли мне нечего жрать? — совсем не следит за своим тоном и грубостью он. — Извини, — сглатывает Тэхён, грустно опуская взгляд к коробке с едой. Они оба молчат. Чонгук бесцветно жуёт свою курицу, периодически роняя её обратно в контейнер, потому что руки плохо слушаются: он слишком сильно сдавливает палочками маленькие кусочки и злится ещё сильнее от чужого искреннего «извини». Ему защититься хочется, оставить за собой последнее слово, а не пустое молчание. Через минуту ему хочется напыщенно выбросить еду в сторону, через две — контролировать громкость своего нелепо сбившегося дыхания, через три — не испытывать отвращения к самому себе. Жан ему не мешает: молча жует токпокки так медленно, как может, и пялится на лампу, стоящую между ними. Тишина кажется ему до комичности неловкой, но он не превращает её в шутку. Он над Чонгуком не смеётся: боль в его затравленном взгляде несмешная. — Прости, — сдаётся первым Чон, откладывая палочки в сторону. — На меня, блять, бывает, находит, и я… — Не объясняй, — перебивает его Тэхён. Улыбается. Спокойно. Чонгук кивает болванчиком, подтягивает к себе рюкзак, достаёт из него новую пачку сигарет и со скрипом сдирает с неё тонкую плёнку. — Расскажешь мне, — его голос становится заметно более мягким, слова ему теперь даются куда легче, — как мы будем разгадывать эту вселенскую тайну? — давит игривую усмешку он, зажимая между зубами сигарету.Unfair — The Neighbourhood
— Ты уверен, что хочешь этого? — предупредительно спрашивает его Жан. — Я в это верю, Чонгук, — серьёзнее добавляет он, — это не шутка и не увлекательное приключение на задницу для меня. Я к ответам готов жизнь свою положить. Чон мнётся в напряжённой тишине, чиркает зажигалкой и прикрывает её лодочкой ладони, прежде чем закурить и ответить односложное: — Мне терять нечего. Оно холодное, уверенное такое, выломанное откуда-то из горла с глухим хрустом. — Тогда давай до звёзд, — усмехается Тэхён хрипло, потянувшись к бутылке соджу. — Мы не ужрёмся с двух бутылок, — справедливо подмечает Чонгук. — Кто сказал, что нам придётся для этого ужираться? — ведёт бровью Жан. — Оглянись вокруг: мы в месте, которое никто не отмечает на картах. За этим полем тысячи километров леса, Чонгук. Мы — микроскопическая точка в бесконечно сложной матрице, — с восхищением шепчет он. — Ты когда-нибудь видел агроглифы своими глазами? Мы, чёрт возьми, сидим в центре одного из них прямо сейчас. — Ты про те гигантские инопланетные круги, которые рисуешь? — почти давится дымом Чон, сделав неудачную затяжку. — Шифры, — отзывается Тэхён, — всё это — шифры, знаки, проводники, попытки пространства показать нам свою систему. — Никто не видит её, — звучит тихий, вникающий невопрос Чонгука. — О нет, они видят, — качает головой Жан, губами на пару секунд накрывая горлышко бутылки. — Они изучают её годами, они кричат об этом в своих никому не нужных научных работах, они показывают её миру, а мир объясняет рисунки на полях ветрами и крупными буквами печатает в учебниках по географии «закройте глаза, мы объясним вам всё, что может заставить вас брать выше». — Ты сказал, вы знали про катастрофу в Чили, — встревает Чонгук. — Вам не поверили? — Мы не сказали, — пожимает плечами Тэхён. — Почему? — младший вытягивает перед собой ноги и стряхивает пепел на землю рядом со спальником. — Они не будут спасать жизни, если узнают, — пусто бросает Жан. — Безмозглый натренированный полицейский позвонит своему дяде начальнику, а тот пошлёт его к хуям и забудет, пока по всему миру не объявят траур. Тогда он вспомнит про какого-то парня, который предупреждал их, сообщит об этом ещё одному дяде: покруче, повыше; и они приведут к нам людей. Гос-учёных, службу безопасности, ФБР и остальных клоунов, — усмехается он. — Мы покажем им то, что может изменить мир, и они его изменят, — тяжёлая пауза повисает на его языке, прежде чем он разочарованно качает головой, — они сделают из шифров оружие. Они продадут единственную возможность человечества дотянуться до чего-то высокого. — Мы прогнили изнутри, — хрипло смеётся Чонгук, — вся эта планета: мы на грёбаном дне тысячелетиями. Нам с колен не подняться, о каком высоком ты говоришь? — Оно не для всех, — лаконично отвечает он. — И именно поэтому все те, кто посвятил этому жизнь, молчали. Именно поэтому их больше нет там, где ничего уже не исправить. — Как думаешь, что это «высокое»? — Чон тушит мерзкую сигарету о землю, привычно трёт противно пахнущие табаком пальцы о свои штаны и берёт в руки соджу. — Другая планета? Другое физическое тело? — Мне всегда казалось, что другое сознание, — размышляет Тэхён, — знаешь, когда в фильмах делают эти святящиеся штуки вокруг инопланетян, — хихикает он, потягиваясь. — Они будто знают всё на свете благодаря этой напылённой хери. Думаю, это когда тебя не ебёт, где тебе придётся спать, и как не сдохнуть, если нечем оплачивать счета. — И что же ебёт высокодуховных инопланетян? — вскидывает бровь Чонгук. — Совершенствование своего разума. Создание идеального общества, в котором нет бесконечной тупорылой борьбы за существование, — с толикой отвращения фыркает он. — Я верю, что мы способны на большее хотя бы потому, что наши чувства поразительны. — То есть, ты хотел бы остаться живым? — хмыкает Чон. — Ты хочешь чувствовать, — уже утверждает он.don't cry — sadeyes
— Конечно я хочу чувствовать, — кивает Жан, переводя взгляд со своей бутылки на младшего, — я ненавижу фразу «чувства делают тебя слабее». Какой смысл быть ледяной глыбой? — закатывает он глаза. — Мне кажется, что радоваться — это круто. И переживать, и желать, и предвкушать — это круто. — Бояться, ломаться от боли и умирать изнутри по-твоему тоже круто? — не сдерживается Чонгук, смотря ему прямо в глаза. — Я не знаю, — честно пожимает плечами Тэхён, — я не хотел этого чувствовать и никогда не чувствовал. — Значит, твоя жизнь — сплошные радость и счастье? — с очевидным сарказмом прыскает Чон. — Нет, Чонгук, — вздыхает Жан, выделяя его имя. — Я просто вообще ничего не чувствую. Между ними повисает тёплая тишина. Чонгук задумывается на секунду и за следующие десять минут не говорит ни единого слова. Они оба пьют алкоголь, доедают чонов заветрившийся холодный рамён и скармливают последние кусочки курицы вернувшемуся к палатке коту. Тэхён складывает весь мусор в пакет, засовывает его в рюкзак и оставляет на спальнике только лампу, две полупустые бутылки и пачку чонгуковых сигарет. Он двигается ближе к середине, удобно усаживаясь напротив младшего, прежде чем достать из кармана какие-то салфетки и молча уставиться на Чонгука. — Ты чего так пялишь? — напрягается Чон, когда странная неловкость длится слишком долго, а его глаза устают убегать от чужого взгляда. — Давай попробуем оттереть твою боевую раскраску, — предлагает Жан, смачивая салфетку соджу. Чонгук послушно снимает капюшон, двигаясь ближе к старшему, и неуверенно опирается на его грудь, чтобы открыть свою шею. — Сколько отморозков накинулось на тебя? — шипит Тэхён, немного оттягивая чонову куртку вниз. — Трое, — фыркает младший. — Я похож на Шрека только потому, что моя смена закончилась в час ночи, и я был слишком уставшим, чтобы надрать их ублюдские задницы, клянусь, — зачем-то оправдывается он. — Ты, чёрт возьми, сказал, что раскрошил одному из них пальцы, — усмехается старший, и они одновременно обращают внимание на то, как левая рука Тэхёна медленно зарывается в волосы младшего. Прикосновения не вызывают ни у кого из них неловкости или смущения — Жан продолжает. — Мне хотелось приложить его головой о бетонную стену: он мне руку ножом порезал. Прямо по новой татуировке, паскуда, — с ненавистью цедит Чонгук, пока тёплая ладонь с лёгким нажимом водит по его скуле. — Блять, щиплет! — громко выкрикивает он, когда старший в темноте случайно задевает ожог от ацетона на его лице. — Извини, — бархатно шепчет Тэхён, и уже через секунду он дует на его ранку. — Чувствую себя семилеткой, — слегка пьяно хихикает Чон, расслабляясь. — У тебя изо рта несёт лапшой, прекрати, — в шутку ворчит он. — Я не брал зубную пасту, довольствуйся тем, что есть, — Жан слабо щёлкает его по лбу и возвращается к оттиранию глубоко въевшегося зелёного. — Значит, школу ты проёбываешь на работе, — хмыкает он спустя пару секунд, — почему ещё не свалил? Хочешь картонку об окончании? — Я тебя умоляю, — откровенно смеётся Чонгук, — я не сдам ни единого экзамена, — поджимает губы он, выдавливая из себя очередную улыбку. — Если совсем брошу, придут квартиру и мать проверять, — толкает язык за щеку Чон, выдерживая короткую паузу, — заберут её в больничку, а меня под программу опеки или какой-нибудь другой хуйни до совершеннолетия. А потом в дерьме из тонны бумаг вариться годами и всем показывать грустную утешающую карточку «сиротка», — кривится от отвращения он.True — Lotte Kestner
Тэхён понимающе кивает себе под нос и мочит алкоголем новую салфетку, когда старая выдыхается. Чонгук прикрывает глаза, чтобы их не щипало от резкого запаха спирта, и сосредотачивается на чужих пальцах, перебирающих его волосы. Жан касается его смело, но бережно: старается рассмотреть нарывающие следы от ранок, чтобы не задеть их. Он трёт его шею, засовывая себе в карманы грязные салфетки до тех пор, пока они не заканчиваются. — Ты всё ещё зелёный, — констатирует факт он, проходясь ладонью по влажной коже. Тэхён прикидывает что-то в тускло-жёлтом свете и решает немного порадовать младшего: — но уже немного светлее. Чонгук усмехается, закатывает глаза, совершенно не удивлённый результатом, но с места не двигается. Старший продолжает теребить его волосы, вздыхает спокойно, размеренно и наконец наклоняет голову Чона на своё плечо. — Чонгук, — зовёт Жан негромко, и младший вопросительно мычит ему в ответ, — Я могу быть тактильным с тобой? Чонгук приподнимает голову, чтобы посмотреть ему в глаза и криво усмехнуться: — Облапать меня хочешь, что ли? — ляпает он. — Боже, нет, — отчаянно стонет Жан, прикрывая лицо ладонями на секунду. — Я просто не хочу неловкостей вроде: «Почему он взял меня за руку? Почему он целует меня в лоб? Могу ли я лечь к нему на колени, когда мне хочется?». Я ведь могу просто поговорить с тобой об этом. — Ты, блять, хочешь целовать меня в лоб, — единственное, что остаётся в голове у Чона. — Нам всем нужно немного тепла, помнишь? — подмигивает ему Тэхён. Чонгук едва сдерживает глупую улыбочку, его щёки розовеют, но Жан не видит этого в жёлтом свете лампы, когда младший молча кладёт свою голову обратно на его плечо. Тэхён гладит его по волосам, и этого достаточно. У Чона в животе неприятно колет, когда через час они всё ещё лежат на одном месте, но он терпит молча, несколько раз неосознанно стискивая зубы до скрипа. Он о съеденном не жалеет: лучше всё равно не было — никогда не бывает; голодать больнее, чем раздражать язву. Чужая рука лежит на его груди, перекинутая через плечо, и ему под ней в разы проще контролировать дыхание. Тэхён его ведёт: большим пальцем едва ощутимо гладит шуршащую ветровку и периодически забирается под неё ладонью, чтобы коснуться тёплой ткани футболки. В его касаниях никакой неловкости, никакой напряженности, им обоим не странно. Старший рассказывает Чону о Жане Ришаре: почему-то ни слова о шифрах — только «у него глаза были серые, он красил ресницы и всегда носил дурацкие прямоугольные очки». На нём тёмно-коричневый свитер во вторник двадцать четвёртого июня, у него густые чёрные выжженные волосы и грязно-жёлтый шарф, неудобно свисающий с плеча. Он кусает кончик ручки, когда рисует, ест, кажется, только сэндвичи с ветчиной и тараторит так быстро, что за ним невозможно угнаться. Тэхён много чего запомнил за девять ночей. И особенно точно, как в седьмую встречу Ришар показал ему восемнадцать листов художественной бумаги и три числа.— Побережье Чили, — говорит он спокойно, — двадцать пятого февраля следующего года, — Жан делает паузу, после которой с его языка легко и будто привычно слетает, — будут мертвы сто восемнадцать тысяч двести четырнадцать человек. — Мы не сможем остановить это, — получается пусто у Тэхёна, намертво уставившегося в одну точку на белом листе. — Никогда не смогли бы, — наклоняет голову вправо Ришар, — это не то, ради чего я расшифровал послание.
У него тогда глаза стеклянные были: Тэхён в них своё отражение без труда мог рассмотреть. Чонгуку он этого не рассказывает. — Ты что, чёрт возьми, засыпаешь? — вскидывает брови старший, когда дыхание Чона становится едва ощутимым. А у того в лёгкий чистый, прохладный воздух; в крови алкоголь и никотин; на груди — чужие тёплые руки; в ушах — бархатный, почти убаюкивающий голос. У него сна ни в одном глазу с четырёх утра — ему Жана слышно через полупрозрачную шёлковую пелену. — Нет, — продирает глаза он, морщась от острого жжения между слипшимися ресницами. — У тебя сердцебиение замедлилось, и дыхание с точки зрения физиоло-… — Завали, я готов к великим открытиям, — ворчит Чонгук, поднимаясь с нагретого места. Тэхён усмехается, встав следом за ним, и тянется к своей сумке с листами, чтобы достать из неё несколько обычных альбомных. — Почему, зная, как расшифровывать послания, ты всё ещё не нашёл ни одного нового? — спрашивает младший, когда они запихивают спальник и все остальные вещи в палатку, оставляя снаружи только фонарь. — Я не знаю, как расшифровывать их, — спокойно хмыкает Жан, — Я знаю, как читать. До расшифровки дошёл только Алан, в его отчёте есть таблица: Ришар назвал её «Сотня клеток Дюбуа», — усмехается он. — В ней двенадцать страниц ячеек с тонной цифр и четырнадцать формул в столбик — это не так просто, как может показаться. — Ты говорил, что Ришар тоже смог разгадать шифр, — Чонгук следует за Тэхёном, когда тот включает фонарик на телефоне и наконец отходит от палатки. — Я сказал: «Он понял систему». Он пользовался таблицей Алана: Ришар не знал, как он написал её, но она, чёрт возьми, работала, — осматривается по сторонами Жан, взяв направление к освещённой луной поляне. — Все рисунки, которые он показал мне, все серые круги, которые ты видел на моих стенах — это метки мёртвых зон поля. Ещё в семьдесят втором Лавлок и Маргулис выдвинули гипотезу Геи о том, что эволюция горных пород связана с эволюцией жизни. Если умирает земля — умирает и жизнь. Вполне логично для агрономов, — прыскает он, — Но если копнуть глубже, прямолинейную связь можно разрушить: что если земля и жизнь могут умирать в разных местах? Что если земля — это проекция жизни? — Хочешь сказать, что вся история человечества на агроглифах нарисована? — суёт руки в карманы Чон. — Не маловато ли здесь места для такого? — вскидывает брови он. — Таких полей несколько сотен, — отзывается Тэхён. — Каждый день на любом из них можно тысячу смертей сосчитать, но они никогда не сойдутся с шифрами другого поля. Они бесполезны, — Жан пожимает плечами и спускается с низкого склона. — Только те, в которых послания, будут видны везде: чаще всего это крупнейшие катастрофы, в которых сотни тысяч людей умирают за пару секунд. Алан писал, что они меняют ход истории, но мне кажется, что они подсказывают, где искать. — Искать что? — поворачивает на него голову младший. — Если бы я знал, я бы уже нашёл, — вздыхает Тэхён, шмыгая носом. — Куда мы идём? — не унимается Чонгук. — Почему ночью? — Потому что у меня телескоп, не видишь что ли? — издевается над ним старший, хихикая и показывая ему своего друга. — Ты можешь не быть таким загадочным и не выпендриваться хотя бы секунду? — закатывает глаза Чон. — Кажусь слишком умным? — даже не думает остановиться Жан. — Конечно, не можешь, — тяжело вздыхает младший. Они идут ещё минут семь: Чонгук не считает, но прикидывает. На поле воздух свежий, прохладный, ветра нет, а он всё равно теребит карманы пальцами изнутри: по привычке дерёт концы оторванных ниток и поджимает плечи в попытке немного согреться. — Это центр тринадцатого, — вдруг останавливается Тэхён, широко рисуя невидимое поле вокруг себя и выключая фонарик. — Я всегда считаю сначала его: здесь Жан нашёл чилийское цунами, и я до сих пор не знаю, значит ли это, что все послания должны быть видны отсюда. — Видны, — неоднозначно хмыкает Чонгук, и через пару секунд догадывается: — Они на небе. Тэхён улыбается ему сдержанно и забавно: будто ставил себе цель заставить младшего догадаться, а теперь прячет маленькую победную ухмылку. — Новая ночь — новая звёздная карта, — вздыхает он. — Новый рисунок, новое число в таблице, новая смерть, новая попытка найти что-то важнее, чем она. — Это невозможно, — уверенно выпаливает Чон. — Сколько агроглифов на этом поле? — В моих набросках — сто восемьдесят два, — почти веселясь, пожимает плечами Жан. — Алан писал, что есть вероятность того, что меченые послания повторяются из года в год, но ни Ришар, ни я не смогли проверить это.Your Power — Billie Eilish
— Какая нахер разница? — чуть ли не давится Чонгук, — Сто восемьдесят два! На триста шестьдесят пять дней в году, — фыркает он. — Да понадобятся годы работы всех отделов NASA, чтобы заметить хотя бы одну шифровку. — Мы сузим круг, — перебивает его Тэхён. — Они его уже сузили: в дневнике Адалин зачёркнуты двадцать четыре даты, Ришар вычеркнул полнолуния, дни равноденствия и затмений, мы можем вычесть все ночи с пасмурной и облачной погодой. Останется не так много, — уверенно доказывает он. — Ты прав, — кивает Чонгук, изо всех сил стараясь не вскинуть брови, — каких-то три сотни дней и сто восемьдесят две точки наблюдения, — и всё равно вскидывает. — Должен быть другой способ, — признаётся Жан. — Я ищу его пять лет, но, — замолкает он, — деталей так много, — шипит он. — Что насчёт этого? — закатывает рукав своей ветровки Чон. — Оно на этом поле? — кивает он на чёрные цифры, растянувшиеся по его коже. — Оно в Манхэттене, — сообщает ему Жан. — Когда ты, — хмурится младший, — успел посчитать? Здесь нет даже ёбаного интернета. — Я знаю этот шифр, — Тэхён поджимает губы и суёт одну руку в свободный карман. — Никак не мог вспомнить, пока рассказывал тебе, но он ещё в первый раз показался мне до жути знакомым. Он был в отчёте Адалин, мы с Ришаром разгадали его самым первым. — Ты был там? — интересуется Чонгук, беззвучно опускаясь на землю и смотря теперь снизу-вверх. — Был, — продолжает Жан, медленно и осторожно расправляя ножки своего телескопа, — три года назад катался туда с Намджуном. Это Таймс сквер. Ебучие каменные джунгли, — усмехается он. — Если там что-то и было, то сотню лет назад. — Заметала следы, — глухо бросает Чон куда-то в сторону. Тэхён опускается на колени, чтобы настроить линзу, и вскидывает правую бровь. — Что? — переспрашивает он, тонкими пальцами трогая края прозрачного стекла. — Твоя эта Адалин, — хмыкает младший. — Оставила бесполезных подсказок, чтобы вы на них пол жизни потратили, и съебалась. — Никто не знает, что с ней, — перебивает его Жан, удивлённый невесомым разочарованием в чужом голосе. — Она неплохо об этом позаботилась, не так ли? — с усмешкой отвечают ему. Тэхён открывает рот, чтобы что-то ответить, но закрывает его практически сразу: замирает на секунду, задумываясь, и возвращается к своему телескопу, оставив мысли при себе. Чонгук прикрывает глаза, запуская одну руку в высокую траву, и тянет её вверх, бесцельно отрывая стебель под корень. Жана ему почти не видно: ни в свете телефонного фонарика, отброшенного куда-то в сторону, ни под луной, когда он полулежит на влажной земле, ни тем более через закрытые веки. Он только слышит, как тэхёновы пальцы крутят маленькие металлические колёсики, как старший ёрзает, пытаясь удобно усесться, как тупой карандаш мягко шаркает по бумаге, положенной, скорее всего, на коленку. Чон опять тяжесть в висках чувствует, и боль его в желудке никуда не девается, но он старается дышать тихо, вопросов не задаёт ровно до тех пор, пока Тэхён не касается своей ладонью его плеча. — Иди сюда, — зовёт тот к телескопу. Чонгук ноющую боль в теле игнорирует, когда поднимается и прищуривает один глаз, прежде чем посмотреть в линзу на звёзды. — Видишь четыре главные? Младший мычит в ответ, руки на колени себе укладывает и к телескопу ближе двигается. — Они называются линиями одинакового эмиссионного спектра — эти четыре никогда не меняются. Если представить, что у каждой из них есть своя орбита, то ты сможешь разбить карту на сегменты и вычислить… — продолжает рассказывать Жан, а Чонгук практически не моргает, рассматривая светила. Тэхён ему в голове геометрические чертежи рисует, а Чон кивает иногда почти бездумно и лишь пару раз отрывается от линзы, чтобы посмотреть на листы бумаги, на которых ровность кругов и цифр до идеала отточена. С холстом наедине Жан небрежный, почти безразличный, а с хлипким альбомным листом, мнущимся на коленке, — едва ли не одержимый каллиграфией. Он объясняет Чонгуку долго, технично, но непринуждённо: размышляет, пальцем в небо зачем-то тыкает и иногда ближе придвигается, чтобы говорить тише. Младший вопросов почти не задаёт и слушать старается не отрешённо. Когда лист заполняет десяток чёрных цифр, Тэхён поднимается с места, берёт в руки телескоп и наблюдает за рассеянным взглядом Чонгука: у того глаза слипаются, но он упрямо открывает их, хмурит брови и изо всех сил старается сориентироваться в пространстве. Жан его ещё на пять точек отводит: на первых двух Чон на землю валится, слушая чужой голос, а на последних со старшим за телескоп чуть ли не дерётся: оживляется, бурчит что-то себе под нос и матерится, когда раз за разом ошибается в своих предположениях. — Давай ещё! — раздражённо фыркает он, когда Тэхён снова забирает у него телескоп. — На сегодня хватит, — прыскает старший, — Добежим до палатки? — издевается он. Чонгук закатывает глаза и плетётся за ним лениво, шаркая кедами по влажной траве. На улицы прохладно, и он, укутавшись в свою ветровку, с сочувствием смотрит на голые руки Жана. — О чём думаешь? — отвлекает притихшего на секунду Тэхёна Чон. — Не знаю, — сразу выпаливает старший. — Не знаешь? — Чонгук бровь вскидывает и ровняется с ним, чтобы было удобнее разговаривать. — Ты буквально ворвался в мои мысли, как мне теперь сосредоточиться? — обнимает листы бумаги Жан, хмурясь. — Кажется, я думал о коте, которого мы переселили, — тяжко вздыхает он через пару секунд. Они оба прыскают и, иногда переглядываясь, тихо идут по темноте в известном только Тэхёну направлении. Чонгук видит их жёлтую лампу издалека, и мысль о сне стремительно меркнет за желанием снова на земле под звёздами полежать, поговорить с Жаном о чём-нибудь глупом и обычном. Возможно, снова взять его за руку. Но они подходят к знакомому дереву, а Чон отчего-то молчит, когда Тэхён шуршит замком палатки; отчего-то залезет внутрь вместе с ним и не озвучивает своих желаний. Внутри тесно, холодно, неудобно и неловко, особенно когда они вместе пытаются снять обувь, толкаясь локтями. Старший разворачивает свою жалкую тонкую пенку, бросает на неё спальник и в угол палатки ставит уличный фонарик так, чтобы он слабо освещал всё вокруг. Чонгук только тогда обращает внимание на то, как его острые ногти впиваются в ладони от неясной ему нервозности. Ему хочется взять её под контроль, чтобы не чувствовать себя так внезапно глупо, но он не знает, куда себя деть, не знает, как заткнуть мысли, которые медленно растекаются в сознании, не давая ему сосредоточиться. — Ты будешь раздеваться? — спокойно интересуется Жан, и Чонгук почти давится. — Извини? — переспрашивает он. — На тебе шуршащая куртка, — поясняет Тэхён. Чонгук мнётся пару секунд и качает головой: — Так теплее. Нет, не теплее. Нет, не удобнее, но так рук уродливых не видно, так кожа шершавая не чувствуется и вопросов лишних не вызывает. Чонгуку так легче. Жан больше не настаивает: он закрывает замок на тканевой дверке и ложится прямо на спальник.Son Lux — Race To Erase
— Так и будешь там сидеть всю ночь? — интересуется он у Чона, сидящего в углу. — Я могу согреть тебя, — без малейшего оттенка пошлости предлагает он. Чонгук знает. Знает, но колеблется, прячет руки в рукавах куртки и своё «хочется» придавливает каменной плитой с надписью: — Забирай спальник, я посплю сбоку. Чонгуку не надо. И прикосновения тэхёновы заставляют его внутри крошиться, задыхаться, столбенеть, и что-то внутри него рвётся каждый раз, когда он тепло чужого тела чувствует, дыхание близкое, горячее ощущает. — Я хочу, чтобы ты снял куртку и лёг рядом со мной, — даже не пытается намекать Жан. — Я посплю в ней, — без дрожи в голосе отвечает младший. Тэхён хмыкает, но не останавливается: — Это слишком интимно для тебя? — в нём никакого смущения. — Спать со мной. — Ты что за хуйню несёшь? Будто мы сексом заниматься собрались. — кривится Чонгук. — Я не любитель экспериментов, — шипит Жан. — Мне нравится классический секс в постели. — Блять, — мгновенно вспыхивает Чон.— Какого хера ты говоришь об этом? На тэхёновом лице ничего, кроме спокойствия: там ни пошлости, ни издёвки, ни стеснения — он чист и открыт. — Извини, не знал, что тебя смущает эта тема, — серьёзно отвечает Жан. — Я просто, — запинается он, — чёрт, я не имел в виду ничего такого. И он честен. Чонгук неловко косится на него и жалеет, что отреагировал так остро. Он молча двигается к краю палатки, ложится на спину, отчётливо чувствуя несколько камней под своей спиной, и вздрагивает от холода. Под ним практически ничего: только сырая земля и хлипкое тканевое дно. У него плечо ноет в лежачем положении который день, ноги в застиранных носках мёрзнут, и живот напоминает о себе болезненным воем. Он поворачивает голову вправо и сталкивается с лицом Тэхёна. Жан смотрит на него, и он не сонный, не витающий где-то в раздумьях: он на Чонгука буквально пялится. — У тебя на шее число, — вдруг нарушает тишину он, — 8032. Когда ты набил его? — Я не помню, — тихо отвечает Чонгук. — Намджун забивал меня всю весну: я много пил и рисовал всё подряд. Кажется, я его выдумал. Тэхён смотреть не прекращает, сказать что-то хочет, но не говорит: хмыкает понятливо и слабо кивает головой. Молчание между ними длится достаточно долго, чтобы младший прикрыл глаза на секунду, съёжившись где-то в углу; и когда Жан всё-таки снова решается с ним заговорить, слова у Чона растворяются где-то в воздухе, так им и не услышанные. Вымотанный и уставший от тянущей физической боли, он сквозь сон чувствует в своих волосах длинные пальцы, что-то мягкое под боком и что-то совершенно горячее на груди, спине, талии. Ему кажется, что его укрывают тёплым одеялом, массируют теперь почему-то до ужаса разнывшееся плечо, снимают с головы противно шуршащий капюшон. Бережные руки точно ложатся ему на лопатки, мягко и медленно притягивая его ближе к комфорту. Чонгук даже сквозь сон запоминает, как трясутся его пальцы, когда их греют чужие ладони. Этой ночью Чонгуку не холодно.***
NF — Dreams
Адеметионин на дне его сумки — в таблетках, трава — в скрутке, метадон — в ампулах. У него кончики пальцев жёлто-коричневого оттенка, и кожа на руках настолько сухая, что трещины по ней расползаются от любого растяжения: одна из них начинает кровоточить, когда он сжимает ладонь в кулак. Юнги двадцать. Юнги двадцать прямо сегодня, четыре часа и пять сигарет назад. Юнги двадцать в воскресенье шестнадцатого мая, и он накурен до чёртиков: так сильно, что он упирается лбом во входную дверь, когда закрывает её за собой, и не находит сил для того, чтобы повернуться. Его узкие зрачки не реагируют на слабый свет от ночника, горящий в комнате; его слегка шатает из стороны в сторону, пока он пытается справиться с головокружением. В ушах у него совсем тихо звенит, но тишина, которой он окружён, всё равно кажется физически ощущаемой. На его широких плечах чёрная мастерка на голое тело, застёгнутая по самый подбородок, на бёдрах висят лёгкие тёмно-серые штаны на резинке, на ногах поношенные конверсы. Волосы Юнги в низкий хвост собраны, и они некрасивого жёлтого оттенка, с отросшими на два сантиметра русыми корнями. Юнги стоит на месте и думать не хочет о том, что он в сером зале салона не один, что под ногами у него носок чужого кеда, что воздух душить начинает с первой секунды. — Ты обещал к десяти, — доносится совсем рядом, и он устало прикрывает глаза. Голос чужой дрожит, и блондин слышит это так чётко, что хочет на секунду оглохнуть. Тэхён сидит в метре от него на маленьком, неудобном диванчике, и в руках у него только какая-то невзрачная книжка с серыми, тонкими страницами. Он не читает её — просматривает, пропуская по несколько строк, и не запоминает ни слова: она не интересная. Рядом с ним горит тёпло-жёлтый светильник, на ногах у него серый плед, на полу стоит пустая бутылка тёмного пива, которое Юнги покупал, кажется, неделю назад. Тэхён в красной флисовой пижаме: на нём длинная мягкая рубашка и широкие штаны в клетку, покрытые маленькими катышками. Он практически болезненно худой, и, накрытый пушистой тканью, он выглядит совсем крохотным. Юнги не хочет поворачиваться: у него каждый раз разрывается сердце — склеивать себя дорогого ему стоит. — Я тебе сказал, что принесу этот твой торт, — снова говорят сбоку. — Ты обещал мне быть дома в десять. Он старшего свои слова заставляет глотать и давиться ими молча. Он о том, что брату от них осязаемо больно, не знает, но верить в это хочет. Ему блядски обидно. — Я был занят, — хрипит Юнги, вслепую скидывая рюкзак на пол. — Иди спать, Тэхён, я найду торт. Он на пощаду надеется и в глаза младшего смотреть не хочет даже на секунду: ему надо, чтобы Тэхён ушёл, захлопнул за собой дверь и оставил его в звенящей тишине. Ему надо рухнуть на пол посреди коридора и не дать никому увидеть его замыленный взгляд, услышать его рваное дыхание, почувствовать его убогое отчаяние. Только не его маленькому брату, Юнги ему такое показать не может: он всё ещё надеется, что тот не видел. — Не найдешь: я его съел, — отвечает ему Тэхён. Голос у него тихий, но в тоне старший яд наигранный различает: он съел торт назло, обиженный и полный желания отомстить за бесконечную неправильность поступков старшего. Он тоже устал. Юнги поджимает губы и шепчет куда-то в дверь тихое: — Ладно, — и только через пару секунд он пересиливает себя, отрываясь от поверхности. У него пятна перед глазами мелькают, пока он трёт ладонями лицо и пытается сосредоточить взгляд перед собой, а Тэхён позволять ему спокойно дышать не хочет. — С кем был? — спрашивает у него младший, и звучит он предсказуемо обиженно, нервно и раздражённо. — Тэхён, — повторяет блондин. — Иди в комнату, прошу, — почти умоляет. Тэхён громко захлопывает книгу прежде, чем тот успевает договорить: он шумно выдыхает и взгляда не отводит от брата, стоящего у двери. Юнги жалким выглядит: он на ебучего торчка похож, который не в силах контролировать себя ни одну грёбаную секунду. Тэхён узнал, что он принимает, в четырнадцать, и с тех пор старший ни разу не признался. Я не сижу. Выкинь это дерьмо из своей головы. — С той девкой из клуба? — вскидывает он бровь. — Она тебя трахает, или вы толкаете вместе? — вырывается у него бездумно. Младший подушку в руках крепко сжимает, и челюсти от подступающей злости стискивает. Напряжение между ними становится липким, мерзким и мучительно константным. Юнги моргает несколько раз в пустоту, прежде чем к нему повернуться и вздрогнуть: — Я не собираюсь обсуждать с тобой свою постель, — говорит он спокойно, но руки его, засунутые в карманы кофты, трясутся как бешеные. — А раньше обсуждал, — пожимает плечами Тэхён и безразлично уводит взгляд от брата к стене. Губы его дрожат. — Раньше ты домой к восьми приходил и разговаривал со мной. Много о чём. Блондин толкает язык за щеку и чувствует, как медленно трезвеет от того, что на младшем приходится концентрироваться. Отчитываться перед ним — последнее, чего его гордость хочет, но он не может уйти. Он не может захлопнуть дверь своей тесной комнаты, потому что на часах четыре часа утра, а Тэхён в пижаме у дверей сидит, его ждёт: вымотанный, бледный и с глазами такими грустными, что у Юнги в груди щемит и дерёт от боли. Его Тэхёну пятнадцать: он за него грёбанную ответственность несёт.amber run — i found (slowed + reverb)
— Ты уходишь, когда я начинаю с тобой разговаривать, — бросает в ответ блондин. — Каждый раз. — Потому что ты обкуренный, — глухо глотает последний звук младший. — У тебя третий месяц глаза как у конченого торчка. Ты мне, блять, клялся, что толкать будешь, но сам не сядешь, — он до треска пальцами сжимает ткань подушки. Он растерян и, кажется, напуган, но в голосе его только раздражение, потому что толка от его страха никакого: перед напуганными не объясняются. Юнги кусает внутреннюю сторону щеки и злится: кажется, на Тэхёна, который его упрекает, судит, и нихуя о том, через что старший проходит, не знает. Он стоит напротив брата, отчётливо чувствуя всю тяжесть своего тела, и выпаливает до смешного лживое: — Я не сижу. — Зрачки мне свои покажи, — цедит сквозь зубы Тэхён. — В глаза мне посмотри, наркоман, — выделяет последнее слово он, всё ещё терзая пальцами подушку. — Ещё не дорос с меня отчёты требовать, — вспыхивает Юнги на мерзкое оскорбление. — У меня сраный день рождения, сегодня я веселюсь, — взмахивает руками он, делая шаг назад и толкая язык за щеку. Тэхёну этой фразы хватает, чтобы закипеть. Он свою чуткость и рассудительность к чёрту посылает, уступает место для жалкой злости. Он терпит слишком долго, чтобы не сорваться, ему не весело. — С днём рождения, — горько усмехается младший. — Желаю не умереть от передоза в следующем году. Он швыряет подушку в сторону, тяжело дыша, и встаёт с места, чтобы подойти к холодильнику в углу комнаты и резко дёрнуть его за ручку. У них в дверце куча гелей для тату и бутылка виски запечатанная — пальцы Тэхёна к ней тянутся и с ненавистью крышку сдёргивают. Он не думает — опрокидывает бутылку себе в горло и глотает так быстро, как может, пока чужая сильная рука не вырывает её из его рта. — Брось, блять! — рявкает на него Юнги. Ему едва хватает десяти секунд, чтобы очнуться, сердце его бьётся бешено, испуг инстинктивно охватывает всё тело. Младший почти ничего не слышит: он кашляет хрипло, давясь своими же слюнями, и глаза крепко зажмуривает от горечи, обволакивающей гортань. Он четверть бутылки в себя успел влить — у него на внутренней стороне век вертолётики теперь летают. — Я веселюсь! У тебя же сраный день рождения! — хрипит Тэхён болезненно, обиду из себя специально выдавливает. Блондин его за плечо дёргает, к себе разворачивает и больно бьёт ладонью по затылку: так, что младший нагибается ещё ниже и с силой отталкивает его от себя. — Не строй из себя истеричного трудного подростка, я знаю, что ты, сука, не такой, — кричит Юнги. Он от страха боль прячет и контроль в свои руки забирает от безысходности. — Нет, ты меня, блять, не знаешь, — мотает головой младший. — Тебя здесь нет, чтобы меня узнать! Ты сутками со своими полумёртвыми обдолбанными выблядками, — орёт он. — Я говорил тебе, что нам не нужны эти деньги! Я устроился на работу, у тебя салон — мы выживем без этого дерьма, хватит! У него последнее слово так громко и сломано выходит, что Юнги молчит некоторое время, а потом прикусывает нижнюю губу и разбито улыбается. — Правда? — не сдерживается он. — Знаешь сколько стоят твои таблетки, Тэхён? Знаешь, сколько стоят каждые две недели в больнице, в которой ты проходишь реабилитацию третий год? Ему стоило держать язык за зубами. Тэхён стопорится на секунду и забывает, как дышать. Он выглядит раздробленным и прибитым к земле словами, о которых старший жалеет через всего одно мгновение, невесомо сломавшее что-то между ними. — Нет, — истерично усмехается младший. — Ты не можешь обвинить в этом меня. Ты не… — заикается он. — Ты принимаешь не потому, что тебе нужны деньги. Ты не можешь просто сказать, что в этом виноват я. Он верить в это не хочет, он думать об этом не может, он знает, что не виновен. — Что ты хочешь услышать от меня? — вскидывает брови Юнги. — Что я слабый? Что я не способен контролировать себя? — наседает он и забывает, что Тэхён перед ним потерянный за своей злостью, что Тэхён на пять лет его младше, и ему следует его по голове погладить, успокоить, дать почувствовать себя защищённым. В этот раз им обоим не везёт, потому что блондин тихо тянет обидное: — Тогда слушай: это не твоё ебаное дело, потому что я в полном порядке, — трясёт он головой. — Я брошу. Как только смогу справится с криками в своей голове, как только меня перестанет колотить; как только смогу принять мысли, от которых у меня начинается паника; как только смогу уснуть без таблеток. Тэхёна от его слов передёргивает, он отказывается даже дослушивать, качает головой, и выплёвывает отчаянную, до колотящего ужаса неправильную угрозу: — Нет, ты бросишь завтра же. Бросишь, или я причиню себе вред, — вырывается бездумное у него. Юнги молчит: смотрит на него стеклянными глазами и кивает. — Валяй, — у него голос почти осипший, вымученный и грубый. — Я вскроюсь. Младший бледнеет, обнимает себя руками, и тишина, повисшая между ними, кажется оглушающей. Они своей ценностью друг для друга меряются. — Ты не можешь так поступать со мной, — сипит Тэхён. — Ты не можешь произносить такие слова вслух! — срывается он, подходя ближе к брату и тыкая указательным пальцем ему в грудь. Он его почти на голову ниже, щуплый и совсем слабый по сравнению со старшим: его руки худые и бледные, без единой татуировки, его спина ещё совсем не крепкая в силу возраста, у него бёдра толщиной едва ли больше бицепсов брата. Но в нём столько раздражения и обиды, что он толкает Юнги бездумно, пытается взять над ним хоть малейший контроль и получает только несколько синяков на запястьях, когда чужие пальцы сжимают их сильной хваткой. — Прекрати вести себя как ребёнок, — орёт ему в лицо старший. — Ты понимаешь каждое ебучее слово, не делай вид, что ничего не видишь! Всё дерьмово, ясно? В жизни бывает так: ты не можешь ничего сделать, открывай глаза, Тэхён! Доброе, нахуй, утро. — Не надо меня поучать! — с ненавистью визжит младший, чувствуя острую боль в руках. — А кто тебя поучать будет? — Юнги встряхивает его, невольно сжавшегося в размерах, и продолжает орать. — Отец? Смирись с хуёвым раскладом: я за него. И пока я здесь, а не где-нибудь с перерезанным горлом, не лезь туда, куда не просят. Если я сказал, что разберусь с этим сам, значит я, блять, разберусь. Хватит давить на жалость.winter snow — Virginio Aliello
И это грубо: для единственных близких друг другу людей почти удушающе грубо, несправедливо, и обидно — сильно настолько, что Юнги не может представить, сколько десятилетий он будет жалеть о каждом своём слове, потому что: — Ты лишаешь меня чувств, — всё, что шепчет Тэхён ему в ответ. У него в красивых, лазурных глазах стоят слёзы. Огромные, блестящие, легко заметные даже в полумраке, они не стекают по его искривленному болью подростковому лицу, а застывают на ресницах, словно окаменевшие. Кожа на его запястьях отливает синим, когда Юнги разжимает свои ладони. Тело его мелко трясётся, он всхлипывает устало, снова обнимая себя руками: он делает так почти всегда. Его некому обнять — в эту самую секунду ему кажется, будто от него отвернулся весь мир. Юнги видит в его глазах не злость, уже даже не растерянность — он видит в них треснувшее доверие и вселенскую грусть: такую искреннюю, что в горле жжёт от того, что он выдернуть её из Тэхёна не может. Он всю жизнь так чертовски боялся брата до слёз довести, а теперь тот в сантиметре от него с глазами мокрыми, смотрит всё так же преданно, но неисправимо поломано. Юнги слов своих забрать назад не может, вернуться назад в прихожую, упасть на диванчик и попросить прощения у него не может; он защитить единственную ценность в своей жизни не может. Ему больно, когда Тэхён выскальзывает из его рук, словно не хочет больше подпускать ближе, чем на метр. Он вздыхает громко, делает шаг навстречу, но младший опускает голову низко и теребит пальцами край своей футболки. — Твои проблемы всегда больше моих, — дрожащим голосом шепчет Тэхён, и у старшего сердце на куски в ту же секунду. — Я просто хочу любви, я никому не нужен. Даже в твой день рождения. Он вытирает нос рукавом своей мягкой рубашки и закрывает глаза, чтобы сморгнуть с них огромные капли слёз. Тэхён больше не звучит обиженно, слова его выходят блёклыми и тихими: ему физически больно и душно где-то в районе груди. Он кивает сам себе несколько раз, жуёт треснувшую нижнюю губу и всё ещё обнимает свою спину так, будто это единственное, что его держит. Юнги ему не отвечает: Тэхён ему не поверит. Тэхён плачет и трясётся из-за него, глотает тёплые слёзы, но насильно восстанавливает дыхание и истерики не устраивает. Не потому, что ему старшего жалко, а потому что сил у него на это не остаётся. Он, кажется, разбит. Минута едва проходит, когда Тэхён открывает глаза, кидая на брата последний уставший, разрушенный взгляд, и Юнги его в память так плотно себе впечатывает, что ни через пять, ни через восемь лет так и не забывает. Младший с дивана плед молча забирает, спотыкается на ровном месте, когда до двери своей крохотной комнаты доходит и закрывает её настолько бесшумно, что блондин не слышит даже как в ней поворачивается замок: Тэхён, на самом деле, на ключ и не запирает. В почти абсолютной тишине Юнги различает, как тот стаскивает с кровати подушку, шуршит ей пару секунд и совершенно точно забивается в угол под окном, у холодной батареи. Там не мягко, не уютно, не тепло, туда ветер влажный обычно задувает, и иногда живность всякая ползает по плинтусу — Юнги не знает, почему часто находит Тэхёна вжавшимся в покрашенную стену: он никогда не осмеливался спросить.Van Gogh — Virginio Aiello
Юнги так и стоит на месте в тишине, пока ком окончательно не подкатывает к его горлу: тогда он грубо прижимает ладонь к своему рту и сдавленно орёт в неё, почти срываясь на хриплый, задушенный вопль. Он зажмуривает глаза так, что каждая морщина на его лице становится видна; он осознанно прокусывает себе губу зубами и продолжает сжимать челюсти. Юнги на пол падает не сразу: он облокачивается сначала на столешницу, потом бьётся затылком об полку, висящую на стене, и сползает вниз медленно, почти не дыша. Одной ладони ему не хватает: он затыкает себя двумя, запрокидывает голову и продолжает кричать. И что слышно его, и что вой яростным, истерическим выходит, и что пугает он до ужаса, он не знает. Его щёки мокрыми и красными за минуту становятся, его глаза болят нещадно, ресницы слипаются, видеть не дают: он ревёт отчаянно на паркете, не давая сделать себе вздох. Вокруг него ничего: смазанное слезами горячими, осязаемое, тягучее и убийственно звенящее в ушах. Он один здесь: в теле, которое ему ненавистно; со словами на губах, которые его до конца жизни преследовать будут; с поступками, которые он совершил и вещами, которыми пожертвовал ради того, чтобы получить такое же пустое, безысходное «ничего». И от чувств своих он хочет избавиться, рвать глотку прекратить, встать на ноги — а к полу его прибивает намертво. Он ногтями впивается в мягкую кожу, щёки горячие царапает, трясётся, качается и дышит рвано, порциями, как в приступе. У Юнги в крови наркотики, в голове крики и шёпот, который на них сверху ложится, он в этот самый момент думает о своих окровавленных руках, о таблетках, пистолете, петле, воде, огне, ноже. Смеяться над собой ему хочется, убить себя за мысли — ещё сильнее, но он смерти боится: внутри живой ещё, мечется, чувствует, любит — она его проблем не решит. Его сокрушающая боль окружает, но она ему понятна и знакома — он с ней справится. Этому дерьму его не поломать. Юнги громко выдыхает, резко оторвав руки ото рта, и тут же больно вгрызается в своё запястье, чтобы заглушить истошный крик. С его подбородка капают крупные слёзы, он жмурится, машет головой и затихает ровно на пятнадцать секунд. Чтобы через боль подняться на дрожащих ногах, чтобы почувствовать, как падает давление и едва не влететь лбом в бетонную стену, чтобы схватить со стола стеклянный стакан и швырнуть его на пол. Ступнями по осколкам, руками за голову, сердцем в ебаную пропасть. Юнги разбивает всё, что ему под руки попадается: тарелки, баночки с красками, пустые бутылки из-под вина, стоящие в углу комнаты. Вдребезги. К чёртовой матери. Стекло звонко бьётся у его ног, разлетается на куски и в приглушённом свете едва заметно блестит на паркете. Он находит себя посреди тишины. Звон в ушах теперь оправдан, в пятках его острая боль от осколков, впившихся в кожу, руки его трясутся чуть слабее. Юнги находит себя посреди комнаты эмоционально опустошённым и уставшим до ужаса — он списывает это наркотики и отсутствие сна. Юнги находит себя разбитым, словно он — тот стеклянный стакан на полу. Под тиканье часов он груду самых крупных стёкол в вёдро мусорное бросает, и палец кровоточащий под ледяную воду засовывает. Не дышит. И о чужом грустном лице он думает каждую секунду, и голос в голове успокоить не может, и из рук его тэхёнова любимая кружка выскальзывает, когда он её на полку уцелевшую переставить хочет. С грохотом. На тысячу кусков, и тишина становится ещё кристальней. Юнги двадцать. Юнги двадцать прямо сегодня, четыре с половиной часа и шесть сигарет назад. Юнги двадцать в воскресенье шестнадцатого мая, и он накурен до чёртиков: так, что спина его на полу, на осколках, а тлеющий бычок, зажатый между пальцами, паркет в двух местах прожигает. Юнги двадцать, и его ресницы мокрые, щёки ободранные, голос осипший, а в руках у него чайная ложка. Торт всё ещё любимый, и никем не съеденный. Единственной задутой свече Юнги не загадывает никакого желания.