***
Перед допросом Николая отвели в баню. На этот раз день был восхитительно солнечным, и от яркого света в душе поднялась волна искрящейся, как свежий снег, радости. Ее отблески сохранились в душе, даже когда после мытья Николая отвели не в знакомый кабинет, а в темную комнатушку без окон, с деревянной лавкой посередине. О прочих имеющихся в комнате приспособлениях Николай постарался не думать. Радость от солнечного дня стремительно бледнела. Дознаватель уже был на месте. Николай вдруг осознал, что не знает его имени — тот не представился, а он сам спросить не догадался, да и не осмелился бы, даже если б догадался. Пожалуй, эта таинственность вокруг имени тоже была создана умышленно: человек с именем — уже не обезличенная карающая сила, и оттого менее страшен. — Здравствуйте, Николай Павлович, — дознаватель коротко улыбнулся. — Хороший сегодня денек, а? Солнечный, и тепло даже будто по-весеннему. Николай опустил глаза и ничего не это не ответил. Дознаватель отослал охранника, на этот раз опять нового, рыжего и всего в веснушках, и начал медленно расстегивать пуговицы на своем коротком черном сюртуке. Это простое действо отчего-то заворожило Николая: он понимал, что его слишком пристальный взгляд могут заметить и превратно истолковать, однако не мог отвести глаза. Оставшись в жилете и белой рубашке с высоким воротничком, дознаватель аккуратно снял простые серебряные запонки, спрятал их в карман брюк и все так же неторопливо подвернул рукава. От этих наблюдений во рту пересохло. Николай почувствовал, что путаница в его голове стала словно бы еще безумнее. Зато страха он почти не испытывал — до момента, пока не услышал тихое: — Снимайте рубаху, ложитесь на лавку лицом вниз и вытягивайте руки перед собой. Я вас привяжу, чтоб не дергались. Николая затрясло. Его, дворянина, было законом запрещено пороть! За эту мысль немедленно стало стыдно. Во-первых, рассуждая идеологически, он был ничуть не лучше простого крестьянина, и если того можно пороть, то и Николая тоже. Во-вторых, порка была самой мягкой пыткой из возможных, если верить рассказам бывалых людей. Николай выдержит ее. Слабаком будет, если так легко сломается. — Веревок боитесь? — заботливо поинтересовался дознаватель. — Зря вы так. Вам же самому проще будет. Вертеться не сможете и, соответственно, ударю я вас ровно по тем местам, по которым сочту нужным. — Я ничего не боюсь, — запальчиво сказал Николай, неуклюже стянул с себя рубаху и лег на шершавую лавку, стараясь не дрожать так уж явно. Дознаватель при этом смотрел на него странным взглядом: не влажным и похотливым, но и не совсем равнодушным. Он словно бы делал некие мысленные пометки, и от это становилось еще беспокойнее. — Батюшка-то вас розгами неужели не сек, осердясь? — светским тоном спросил дознаватель, привязывая руки Николая к лавке неким особым узлом. — Или в гимназии, где вы учились? От пристального взгляда было не спрятаться, и Николай прикрыл глаза. — Нет, — шепнул он. — Отец умер, когда я еще ходить не умел. Неудачный случай на охоте. Я и не помню его почти. А в гимназии у нас не наказывали, директор был человеком прогрессивных взглядом. — Прогрессивные взгляды — это очень хорошо. Но, право слово, некоторых современных молодых людей пороть бы стоило, — отозвался дознаватель. Закончив с руками, он занялся щиколотками. Их он стянул потуже, так, что от грубой веревки наверняка останутся следы. «Эти следы будут далеко не самыми болезненными», — предательски мелькнуло в голове. Николай дрожал, уже не скрываясь. Тело больше не подчинялось ему, и это было унизительно до отвращения. — И что же, вас никто и никогда не порол и не бил? — поинтересовался дознаватель. Он стоял сзади, и Николай не имел возможности видеть его лицо, однако чувствовал: тот доволен своей работой. — М-матушка, — срывающимся голосом ответил Николай. — Н-несколько раз, но р-рукой. Я и-из д-дома убежал, она ос-сердилась. — Ну, раз матушку свою вынесли, то я за вас спокоен, — по голосу дознавателя не было ясно, издевается он или говорит всерьез. — И у нас, конечно, не дуэль, но я все же спрошу: точно не передумали? Может, не будете упрямиться, напишите то, что от вас требуется, да и покончим с этим? Николай мотнул головой так сильно, что, кажется, поцарапал о лавку подбородок. — Н-нет. — Что ж, воля ваша, — сказал дознаватель. Николай услышал его шаги у себя за спиной, затем неясный шум и то, как он рассекает чем-то воздух на пробу — и почувствовал, как перед глазами все расплывается от слез. Он даже не боли боялся, а этого ожидания боли, что тянулось без конца. — Десять ударов плетью, — проговорил дознаватель, будто бы себя самого уговаривая. — Начнем с этого. Он подошел ближе, и Николай весь сжался. — Ну, что вы трясетесь, всего ведь десять ударов, — ласково пожурил его дознаватель. — Это же малость. Спины коснулись холодные кожаные ремешки. Николай как-то видел плеть в действии, и ему отчего-то казалось, что ремешков этих должно быть куда больше. Возможно, это тоже было послабление; на миг, забыв о гордости, Николай почувствовал благодарность за эту поблажку. Дознаватель провел плетью вдоль позвоночника, от шеи до копчика, словно бы давая привыкнуть. Николай забыл, как дышать: он весь собрался, готовясь к боли, но пока что это было… Никак. Даже почти не страшно, только связанные руки и ноги начинали немного затекать. — Жалко мне вашу спину, — неожиданно протянул дознаватель. — Тощая такая, костлявая, долго и больно заживать будет. Давайте-ка для начала по-другому попробуем. Но для этого придется штаны с вас приспустить. Унизительность того, что с ним предполагалось сделать, обрушилась на Николая стремительно и безжалостно. — Нет, — слабо пробормотал он, бессильно дергаясь в веревках. — Я… Я потерплю. Пожалуйста. — А это уж мне решать, что вы там себе потерпите, — сухо сказал дознаватель. — И видите, как славно я сделал, что связал вас. И мне так удобнее, и вам меньше свободы действия. Не нужен вам сейчас этот сорт свободы, только хуже себе сделаете. Николай громко всхлипнул, когда с него сдернули штаны. Выдержать удары по спине было еще куда ни шло, но вот так, как нашкодившего гиназиста… Таким перед товарищами не похвалишься, о таком и самому невыносимо вспоминать будет. Свист плети резко перерезал воздух, и левую ягодицу обожгло ударом. Николай зашипел от резкой боли. — Можете кричать, это позволительно, — проговорил дознаватель. — Так вам даже легче будет. Николай мысленно решил не кричать ни за что, однако на третьем хлестком ударе не выдержал и сдавленно застонал. — Вот что вы мне ни говорите, убийцы из вас не выйдет, — сказал дознаватель, точно бы продолжая однажды начатый диалог. — Что прокламации писали, что печатать их помогали, что бомбу собрать могли — в это верю, но убить… Нет, не вышло бы у вас. И не выйдет. Размахнувшись, он ударил еще дважды, явно нарочно попадая по одним и тем же местам. Не кричать больше не получалось, и из глаз потекли злые горячие слезы. — То есть, теоретически убить бы вы могли, это всякий может, невелико дело, — прибавил дознаватель. — Но вы бы сами себя после такого поедом съели бы. Вздернулись бы даже, наверное. Оставшиеся пять ударов пошли один за другим и нарочно по свежим ранам. На седьмом Николай начал рыдать в голос — не от боли даже, хоть и она была значительной, а от унижения и ощущения собственной полной беспомощности. Николай вдруг отчетливо понял, что не вышло из него никакого революционера, что он как был слабаком бесхребетным, так и остался, таким и умрет. — Ну что вы, ну потерпите, — мягко произнес дознаватель после десятого удара. — Иначе ведь никак нельзя, сами понимаете. Все и закончилось уже, десять ударов, как условились. Даже крови выступило немного. Раздался глухой стук; очевидно, плеть аккуратно положили на пол. Дрожащий от слез Николай надеялся, что его сейчас развяжут, однако дознаватель не спешил. Он подошел ближе и вдруг положил горячую ладонь ему на затылок в странном подобии ласки. — Я ведь мог бы бить вас, пока вы совсем от боли не свихнетесь, — шепнул он, точно делясь секретом. — Однако не стану, уговор есть уговор. Десять ударов для начала, дальше будет больше. Я, повторюсь, искренне верю, что вы и под пытками не сдадитесь, но ведь надо узнать наверняка, как считаете? Возможно, на сотом ударе вы осознаете опасную глубину своих социально-политических иллюзий и перестанете так противиться нашему взаимовыгодному сотрудничеству. Хотя, быть может, все иначе сложится. Я, сами понимаете, человек в своем роде подневольный. Мне с вами деликатничать нетрудно, но у начальства на то может возникнуть другое мнение. Если оно мне скажет все возможные преступления на вас повесить, я так и сделаю. Без удовольствия совершенно, однако выбора у меня не будет. Вы, насколько я понимаю, признание в собственных грехах с радостью напишете? Ну так к вашим еще и чужих добавят. Дальше будет суд, а после него — либо каторга, либо казнь. Подумайте, Николай Павлович. Я единственный, кто вам помочь еще может. Время есть, но его все меньше. Николаю очень хотелось сказать в ответ что-то грозное, произнести целую гневную отповедь, но голос не слушался, и из горла вырвался лишь уродливый всхлип. — Ну-ну, перестаньте, — дознаватель потрепал его по волосам. — Мне самому это ровно так же неприятно, как и вам. Давайте-ка я кровь сотру и вас развяжу. У Николая не было сил спорить, да и смысла в этом не было. Он лежал, не шевелясь, и вздрогнул лишь когда за спиной раздался тихий плеск воды, и его ягодицы коснулись прохладной влажной тряпицей. То, что дознаватель сделал все эти приготовления заранее, цепляло что-то в душе — и одновременно от этой нежданной заботы становилось еще гаже от самого себя. Николай чувствовал себя раздавленным и слабым, и оттого, что он принимал ласку от той же руки, что избивала его, становилось только хуже. Безусловно, как такого выбора у него, связанного и подневольного, не было — и все же он мог решать, что чувствовать по этому поводу. «Это не должно быть приятно, не должно, не должно», — вертелось в голове по кругу. Николай ощутил, что у него в глазах снова стоят слезы, не от боли, а от того, как его на части все происходящее разрывает. Он больше не знал, как правильно, он лишь хотел, чтобы его не загоняли обратно в темную камеру и не оставляли наедине с мыслями и страхами. Наверное, у Николая больше не осталось истинной гордости. Единственное, на что остались силы — молчать и не просить о милости. — Что с вами такое? Отчего плачете? — негромко спросил дознаватель. — Неужто настолько больно? — Нет, — глухо ответил Николой. — Мне не больно. Это… Это другое. — Вижу, — отозвался дознаватель после паузы, и отчего-то показалось, будто он и правда видит и понимает. Закончив убирать кровь, дознаватель развязал веревки, помог Николаю подняться и надеть штаны. Эта забота была настолько невероятной, что тот почти не ощущал закономерного отвращения к себе. Даже боль от ударов как будто бы стала слабее. — Посмотрите на меня, — неожиданно попросил дознаватель. Николай мотнул головой; показывать свое зареванное лицо не хотелось. Однако дознавателя это мало беспокоило: он взял Николая за подбородок и заставил смотреть себе в глаза. Повисло долгое, тягостное молчание. — Слезы тоже надобно вытереть, — педантично заметил дознаватель и достал из кармана брюк белый платок. — Стойте смирно, будьте так добры. Николаю показалось, будто он задержал дыхание на все то время, пока с его щек стирали дорожки слез. Дознаватель делал это скупыми, аккуратными и осторожными движениями, без излишних нежностей, одновременно придерживая за локоть для устойчивости, и от этого внутри все словно бы сильнее надламывалось. Наверное, было бы проще, если бы тот был жесток и поколотил до полусмерти. — Признайте уже, что простые люди не готовы к этой вашей революции, — неожиданно произнес дознаватель, закончив приводить Николая в порядок и спрятав платок. — Думаю, еще лет тридцать, то и сорок не будут. — Н-не соглашусь, — упрямо сказал Николай дрожащим голосом. И откуда только у него нашлись силы на эти разговоры! — По своим воззрениями народ у нас вполне себе социалистический. Старые принципы, например, общинное самоуправление, еще не забыты. — Нет, вам просто хочется так думать, — возразил дознаватель. — Я полагаю, революция, которая непременно однажды случится, будет следствием сочетания факторов и оттого покажется современникам своего рода случайностью. Наверняка сыграет и слабость власти, и бедность, и, возможно, война. Все это вместе приведет к взрыву, а потом ученые будут с умным видом рассуждать и искать четкие, единственно верные причины, и непременно найдут, конечно. Однако правда в том, что без случайности в деле революции не обойтись. Жаль, вряд ли доживу, чтобы проверить эту свою теорию. Николай помолчал, обдумывая сказанное. Он не мог с этим согласиться, он искренне верил в революцию, что уже на пороге, однако не мог отрицать: правда в словах дознавателя также имеется. На миг его холодные глаза показались не такими ледяными. — Что вы на меня так глядите, Николай Павлович? — поинтересовался дознаватель. — Спросить что-то хотите? «Как ваше имя?» — подумал Николай, однако отчего-то не решился задать этот вопрос вслух. Вместо этого он спросил: — Я слышал немецкий акцент, когда вы в первый раз при мне говорили с охранником. А сейчас вы совсем чисто говорите, будто всю жизнь тут прожили. Отчего так? Случилось немыслимое: дознаватель вдруг улыбнулся, широко и искренне. — Надо же, какой вы наблюдательный человек, — с видимым удовольствием отметил он. — Бесценное качество для литератора. Акцент я берегу сугубо для охранников и им подобных. Как известно, иностранцев на Руси издревле не любят, однако побаиваются и уважают. Этого-то мне и нужно от большинства людей. «А от меня вам что нужно?» — мелькнуло в голове глупое. Как будто и без того не было ясно, что! — Тем временем, вам пора, — дознаватель поднял с пола рубаху и протянул ее Николаю. — Оденьтесь, а я позову охранника. Разумеется, он, как и в прошлый раз, умолчал о том, когда состоится их новая встреча.***
После этого допроса Николай целую вечность не мог уснуть, и не от одной лишь боли. Стоило только закрыть глаза, как перед внутренним взором вставала одна и та же сцена, в которой дознаватель осторожно стирал его слезы. Сердце начинало колотиться, как бешеное, и малейший призрак сна исчезал. Следовало признать: это было даже смешно и стыдно. Николая полуголого привязали к лавке и выпороли, как крестьянского сына, а он вспоминает, как ему слезы вытирали, и чуть от восторга не трясется! После порки на спине было решительно невозможно лежать: поначалу жгучая боль не ощущалась так остро, но теперь от нее не было спасения. За одно это следовало бы ненавидеть дознавателя, но отчего-то не выходило. Наверное, эта внезапная ласка была расчетливой и нарочитой, служащей исключительно тому, чтобы еще крепче привязать Николая к его мучителю. Однако сопротивляться этому не было никаких сил. Возможно, оттого, что Николай чувствовал не столько привязанность, а нечто другое, волнующее и горячее. Нечто старательно им в себе отрицаемое. Нечто плотское. Николай прекрасно помнил, когда почувствовал нечто подобное: Григорий, тот самый вольнослушатель, который и посвятил его в народовольческие дела, пригласил его как-то в бордель за компанию. Николай попытался отбрехаться тем, что у него не осталось денег даже на еду, однако его новый друг настоял, что они по-братски одну девку поиметь могут. — Пойдем, нечего тут спорить! Я по глазам вижу, ты же явно никогда с женщиной не был, — настаивал Григорий. — Стесняться тут нечего, я сам такой был. Тоже единственную ждал, а потом одумался и понял, что это все романтические иллюзии. Сам поймешь, когда попробуешь. Николай не хотел соглашаться, но Григорий слишком часто подливал ему вина, и в конце концов согласие на эту авантюру было дано как будто бы само собой. Он надеялся, что в процессе все случится, как полагается, что ему захочется этой близости, однако внутри у него шевельнулось что-то отдаленно похожее на вожделение лишь в момент, когда Григорий небрежно стащил с себя рубашку и горячо поцеловал продажную девку в губы. Дальше все случилось быстро и грязно: Григорий настоял, чтоб Николай взял ее первым, и тот подчинился. Сам даже не понял, как у него вышло — наверное, исключительно оттого, что опозориться боялся. Много времени эта жалкая возня не заняла и, по счастью, Григорий был достаточно пьян, чтоб не заметить тех взглядов, что на него бросали. Николай и сам не понимал, чем были те взгляды, не понимал и понимать не хотел, потому что и без того в его жизни бед хватало. И все равно, бессмысленно глядя в темный тюремный потолок, Николай вспоминал, как с его покрасневших до уродливости щек стирали слезы — и чувствовал то же самое, горячее и плотское.***
Про то, что ему нисколько не понравилось все происходящее в пыточной, Константин Христофорович, разумеется, слукавил. Ему понравилось, даже очень, особенно концовка, в которой он Николая Павловича утешал. Искренними были те слезы и давали надежду, что совсем скоро подсудимый начнет о своей жизни и ошибках в ней всерьез задумываться. Дело ведь вовсе не в признании теперь было, а в том, как Николай Павлович свою свободную жизнь жить будет, правильно или снова бестолково. Признание, к слову, у Константина Христофоровича уже имелось, и весьма подробное, особенно касательно некоторых участников событий. Товарищ Николая Павловича оказался не таким уж стойким и сдал всех, пусть и не без помощи довольно жестоких и не совсем общественно одобряемых методов влияния. Теперь оставалось только накрыть всю эту шайку, а затем исправить одну важную мелочь. Но это могло подождать, время еще было. На подвернутом рукаве рубашке осталось небольшое пятнышко крови. Константин Христофорович ухмыльнулся: было в этом нечто красивое и символичное. Не зря же в сказках договоры с нечистью кровью скреплять полагалось. Константин Христофорович, разумеется, сам себя нечистью не считал, однако в глазах Николая Павловича, кажется, именно ею и являлся.