ID работы: 10218349

Человек обреченный

Слэш
R
Завершён
157
Размер:
48 страниц, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
157 Нравится 34 Отзывы 45 В сборник Скачать

- 3 -

Настройки текста
Время слилось в одну прямую чернильную линию. Прежде оно было как езда в старой карете по размытой дороге — то быстрее двигалось, то медленнее, то и вовсе остановилось. Когда уставал, когда в Петербурге наступала серая осень, когда денег снова едва хватало на хлеб — вот тогда и останавливалось. Один день тянулся, будто целая вечность, и казалось, что больше никакой радости в жизни никогда не будет. Однако радость все равно возвращалась, пусть и бледная, пусть и на час, и время снова возобновляло свой ход. А сейчас все было одно, все словно навсегда застыло. Время не остановилось, время умерло, стало прямой черной линией, пахнущей кислым потом, сыростью и керосином. Николаю все отчетливее казалось, что он теряет рассудок. Иногда в самом темном углу он видел тень, что смотрела на него прозрачными глазами и словно ждала момента, чтобы наброситься и растерзать. — Уходи! — прикрикнул на нее Николай однажды и сам же на себя осердился. Не следовало говорить с миражами, так можно совсем разума лишиться. Нужно было терпеть, жить в этом бесконечном одинаковом дне, пока за ним не придут, чтобы отвести в пыточную. Николай подумал, что ожидает этого почти что с нетерпением. Возможно, его снова отведут в баню, прежде чем передать в распоряжение господина дознавателя, а там, по дороге, может, и солнца немного застать успеет. Когда светло, все легче. Может, и дознаватель в настроении будет и парой слов с Николаем перемолвится, прежде чем к пыткам приступать. Он, к слову, теперь почти постоянно снился и был даже в тех снах, где ему быть не полагалось. Скажем, грезил как-то Николай о конспиративной квартире на Мойке, куда его в самый первый раз на заседание пригласили. Там все его товарищи были, и за роялем Машенька, самая младшая из его сестер по убеждениям, сидела и что-то романтическое наигрывала — так, чтобы никому их секретных разговоров слышно не было. Все было хорошо, вокруг только свои были — и все же Николаю вдруг тревожно стало. Из всех углов за ним словно бы наблюдали и каждый его жест, каждое его слово оценивали. От безотчетного страха колотилось сердце, и когда за спиной раздались тихие шаги, Николай почувствовал своего рода облегчение, словно бы все самое страшное уже случилось. Обернувшись, он увидел перед собой дознавателя; тот смотрел на него безо всякого выражения, а потом снял с шеи серебряный крестик и надел его Николаю на шею. Где-то вдалеке закричали вороны. Это было так странно и так почему-то жутко, что Николай проснулся и не смог уснуть еще, кажется, целую вечность. Сны стали опасны, дознаватель подстерегал его и там, и страшнее всего было то, что какой-то частью своей измученной души Николай был рад его видеть. Удивительно, как быстро этот подлый человек сумел проникнуть во все его мысли. Очевидно, так и должно было случиться: заключенных нарочно ставили в такие условия, когда их единственным собеседником и последней отрадой делался их же мучитель. От этой двойственности разум отчаянно мутился, и выдержка постепенно таяла. «Ну, какой же он тебе мучитель, — пронеслось в голове гаденькое. — Думаешь, кто уговорил кормить тебя чаще? Как считаешь, отчего тебя не избивают охранники? Кто за тебя попросил, а?» Эти мысли были низменные, грязные и отвратительные. Николай знал, что истинный революционер не должен терять решимости и поддаваться обаянию этих жалких мелочей, но чувствовал, что постепенно сдается. Он всегда был таким — слабым, падким на лесть, на проявленное внимание, на самую простейшую заботу. Однако это вовсе не значило, что Николай добровольно доносы писать станет. Слабости слабостями, но его волю они до конца не подточат. Общее дело и новая светлая жизнь требовали жертв, и Николай был вполне готов принести свою. Он хотел бы, чтобы все было иначе, чтобы был некий иной путь для народа, для спасения страны, для справедливости. Он хотел бы, чтоб существовал другой путь и для него самого. Николай провел в Петербурге два с небольшим года, и все это время ему было бесконечно плохо. Вернее, не совсем так: поначалу он был вполне счастлив, ходил, любовался всем неприкрыто, как абсолютный провинциал. Ну, и гордился тем, что легко в университет поступил, чего уж греха таить. Однако довольно скоро выяснилось, что соученики, с которыми Николай хотел бы сойтись, были во много раз богаче него самого и в свою высокородную компанию его, мелкопоместного дворянина, брать не спешили, а с такими же нищими, как он сам, было скучно и тягостно. Собственная провинциальность была как бельмо на глазу, и от одиночества хотелось на луну выть. Можно было, конечно, красотой и услужливостью взять, но Николай лебезить и подчиняться ненавидел, и в этом-то состояла его беда. Довольно скоро дворцы, мосты и прочие достоинства Петербурга окончательно померкли, и осталось только бесконечное серое выживание и попытки свести концы с концами. Учебу забрасывать также было нельзя, и Николай чувствовал, как жизнь медленно уходит из него, и тоска становится вечным его спутником, равно как и бесконечная простуда. Но однажды, после лекции по древней истории, он случайно разговорился с вольнослушателем Григорием, который не сразу и не то чтобы охотно, без подробностей, но рассказал ему о том, какие дела в их Отечестве делаются. В этот момент в жизни Николя словно бы зажгли яркую свечу, и он понял, как может быть спасен и где найдет и утешение, и поддержку, и, наверное, даже славу. Однако свеча эта недолго горела. Жертва от Николая потребовалась слишком скоро и слишком внезапно. Глядя на тусклую керосиновую лампу, он подумал, что жертва эта вовсе не соразмерна той малости, что он получил взаимен. Подумал — и возненавидел и себя, и свое бедственное положение, и страну эту проклятую, и дознавателя, что пробудил в его душе эту гниль. Однако даже в этой ненависти было больное ожидание того, что его заберут наконец из этого темного каменного мешка и дадут хоть на миг почувствовать себя живым.

***

Перед допросом Николая отвели в баню. На этот раз день был восхитительно солнечным, и от яркого света в душе поднялась волна искрящейся, как свежий снег, радости. Ее отблески сохранились в душе, даже когда после мытья Николая отвели не в знакомый кабинет, а в темную комнатушку без окон, с деревянной лавкой посередине. О прочих имеющихся в комнате приспособлениях Николай постарался не думать. Радость от солнечного дня стремительно бледнела. Дознаватель уже был на месте. Николай вдруг осознал, что не знает его имени — тот не представился, а он сам спросить не догадался, да и не осмелился бы, даже если б догадался. Пожалуй, эта таинственность вокруг имени тоже была создана умышленно: человек с именем — уже не обезличенная карающая сила, и оттого менее страшен. — Здравствуйте, Николай Павлович, — дознаватель коротко улыбнулся. — Хороший сегодня денек, а? Солнечный, и тепло даже будто по-весеннему. Николай опустил глаза и ничего не это не ответил. Дознаватель отослал охранника, на этот раз опять нового, рыжего и всего в веснушках, и начал медленно расстегивать пуговицы на своем коротком черном сюртуке. Это простое действо отчего-то заворожило Николая: он понимал, что его слишком пристальный взгляд могут заметить и превратно истолковать, однако не мог отвести глаза. Оставшись в жилете и белой рубашке с высоким воротничком, дознаватель аккуратно снял простые серебряные запонки, спрятал их в карман брюк и все так же неторопливо подвернул рукава. От этих наблюдений во рту пересохло. Николай почувствовал, что путаница в его голове стала словно бы еще безумнее. Зато страха он почти не испытывал — до момента, пока не услышал тихое: — Снимайте рубаху, ложитесь на лавку лицом вниз и вытягивайте руки перед собой. Я вас привяжу, чтоб не дергались. Николая затрясло. Его, дворянина, было законом запрещено пороть! За эту мысль немедленно стало стыдно. Во-первых, рассуждая идеологически, он был ничуть не лучше простого крестьянина, и если того можно пороть, то и Николая тоже. Во-вторых, порка была самой мягкой пыткой из возможных, если верить рассказам бывалых людей. Николай выдержит ее. Слабаком будет, если так легко сломается. — Веревок боитесь? — заботливо поинтересовался дознаватель. — Зря вы так. Вам же самому проще будет. Вертеться не сможете и, соответственно, ударю я вас ровно по тем местам, по которым сочту нужным. — Я ничего не боюсь, — запальчиво сказал Николай, неуклюже стянул с себя рубаху и лег на шершавую лавку, стараясь не дрожать так уж явно. Дознаватель при этом смотрел на него странным взглядом: не влажным и похотливым, но и не совсем равнодушным. Он словно бы делал некие мысленные пометки, и от это становилось еще беспокойнее. — Батюшка-то вас розгами неужели не сек, осердясь? — светским тоном спросил дознаватель, привязывая руки Николая к лавке неким особым узлом. — Или в гимназии, где вы учились? От пристального взгляда было не спрятаться, и Николай прикрыл глаза. — Нет, — шепнул он. — Отец умер, когда я еще ходить не умел. Неудачный случай на охоте. Я и не помню его почти. А в гимназии у нас не наказывали, директор был человеком прогрессивных взглядом. — Прогрессивные взгляды — это очень хорошо. Но, право слово, некоторых современных молодых людей пороть бы стоило, — отозвался дознаватель. Закончив с руками, он занялся щиколотками. Их он стянул потуже, так, что от грубой веревки наверняка останутся следы. «Эти следы будут далеко не самыми болезненными», — предательски мелькнуло в голове. Николай дрожал, уже не скрываясь. Тело больше не подчинялось ему, и это было унизительно до отвращения. — И что же, вас никто и никогда не порол и не бил? — поинтересовался дознаватель. Он стоял сзади, и Николай не имел возможности видеть его лицо, однако чувствовал: тот доволен своей работой. — М-матушка, — срывающимся голосом ответил Николай. — Н-несколько раз, но р-рукой. Я и-из д-дома убежал, она ос-сердилась. — Ну, раз матушку свою вынесли, то я за вас спокоен, — по голосу дознавателя не было ясно, издевается он или говорит всерьез. — И у нас, конечно, не дуэль, но я все же спрошу: точно не передумали? Может, не будете упрямиться, напишите то, что от вас требуется, да и покончим с этим? Николай мотнул головой так сильно, что, кажется, поцарапал о лавку подбородок. — Н-нет. — Что ж, воля ваша, — сказал дознаватель. Николай услышал его шаги у себя за спиной, затем неясный шум и то, как он рассекает чем-то воздух на пробу — и почувствовал, как перед глазами все расплывается от слез. Он даже не боли боялся, а этого ожидания боли, что тянулось без конца. — Десять ударов плетью, — проговорил дознаватель, будто бы себя самого уговаривая. — Начнем с этого. Он подошел ближе, и Николай весь сжался. — Ну, что вы трясетесь, всего ведь десять ударов, — ласково пожурил его дознаватель. — Это же малость. Спины коснулись холодные кожаные ремешки. Николай как-то видел плеть в действии, и ему отчего-то казалось, что ремешков этих должно быть куда больше. Возможно, это тоже было послабление; на миг, забыв о гордости, Николай почувствовал благодарность за эту поблажку. Дознаватель провел плетью вдоль позвоночника, от шеи до копчика, словно бы давая привыкнуть. Николай забыл, как дышать: он весь собрался, готовясь к боли, но пока что это было… Никак. Даже почти не страшно, только связанные руки и ноги начинали немного затекать. — Жалко мне вашу спину, — неожиданно протянул дознаватель. — Тощая такая, костлявая, долго и больно заживать будет. Давайте-ка для начала по-другому попробуем. Но для этого придется штаны с вас приспустить. Унизительность того, что с ним предполагалось сделать, обрушилась на Николая стремительно и безжалостно. — Нет, — слабо пробормотал он, бессильно дергаясь в веревках. — Я… Я потерплю. Пожалуйста. — А это уж мне решать, что вы там себе потерпите, — сухо сказал дознаватель. — И видите, как славно я сделал, что связал вас. И мне так удобнее, и вам меньше свободы действия. Не нужен вам сейчас этот сорт свободы, только хуже себе сделаете. Николай громко всхлипнул, когда с него сдернули штаны. Выдержать удары по спине было еще куда ни шло, но вот так, как нашкодившего гиназиста… Таким перед товарищами не похвалишься, о таком и самому невыносимо вспоминать будет. Свист плети резко перерезал воздух, и левую ягодицу обожгло ударом. Николай зашипел от резкой боли. — Можете кричать, это позволительно, — проговорил дознаватель. — Так вам даже легче будет. Николай мысленно решил не кричать ни за что, однако на третьем хлестком ударе не выдержал и сдавленно застонал. — Вот что вы мне ни говорите, убийцы из вас не выйдет, — сказал дознаватель, точно бы продолжая однажды начатый диалог. — Что прокламации писали, что печатать их помогали, что бомбу собрать могли — в это верю, но убить… Нет, не вышло бы у вас. И не выйдет. Размахнувшись, он ударил еще дважды, явно нарочно попадая по одним и тем же местам. Не кричать больше не получалось, и из глаз потекли злые горячие слезы. — То есть, теоретически убить бы вы могли, это всякий может, невелико дело, — прибавил дознаватель. — Но вы бы сами себя после такого поедом съели бы. Вздернулись бы даже, наверное. Оставшиеся пять ударов пошли один за другим и нарочно по свежим ранам. На седьмом Николай начал рыдать в голос — не от боли даже, хоть и она была значительной, а от унижения и ощущения собственной полной беспомощности. Николай вдруг отчетливо понял, что не вышло из него никакого революционера, что он как был слабаком бесхребетным, так и остался, таким и умрет. — Ну что вы, ну потерпите, — мягко произнес дознаватель после десятого удара. — Иначе ведь никак нельзя, сами понимаете. Все и закончилось уже, десять ударов, как условились. Даже крови выступило немного. Раздался глухой стук; очевидно, плеть аккуратно положили на пол. Дрожащий от слез Николай надеялся, что его сейчас развяжут, однако дознаватель не спешил. Он подошел ближе и вдруг положил горячую ладонь ему на затылок в странном подобии ласки. — Я ведь мог бы бить вас, пока вы совсем от боли не свихнетесь, — шепнул он, точно делясь секретом. — Однако не стану, уговор есть уговор. Десять ударов для начала, дальше будет больше. Я, повторюсь, искренне верю, что вы и под пытками не сдадитесь, но ведь надо узнать наверняка, как считаете? Возможно, на сотом ударе вы осознаете опасную глубину своих социально-политических иллюзий и перестанете так противиться нашему взаимовыгодному сотрудничеству. Хотя, быть может, все иначе сложится. Я, сами понимаете, человек в своем роде подневольный. Мне с вами деликатничать нетрудно, но у начальства на то может возникнуть другое мнение. Если оно мне скажет все возможные преступления на вас повесить, я так и сделаю. Без удовольствия совершенно, однако выбора у меня не будет. Вы, насколько я понимаю, признание в собственных грехах с радостью напишете? Ну так к вашим еще и чужих добавят. Дальше будет суд, а после него — либо каторга, либо казнь. Подумайте, Николай Павлович. Я единственный, кто вам помочь еще может. Время есть, но его все меньше. Николаю очень хотелось сказать в ответ что-то грозное, произнести целую гневную отповедь, но голос не слушался, и из горла вырвался лишь уродливый всхлип. — Ну-ну, перестаньте, — дознаватель потрепал его по волосам. — Мне самому это ровно так же неприятно, как и вам. Давайте-ка я кровь сотру и вас развяжу. У Николая не было сил спорить, да и смысла в этом не было. Он лежал, не шевелясь, и вздрогнул лишь когда за спиной раздался тихий плеск воды, и его ягодицы коснулись прохладной влажной тряпицей. То, что дознаватель сделал все эти приготовления заранее, цепляло что-то в душе — и одновременно от этой нежданной заботы становилось еще гаже от самого себя. Николай чувствовал себя раздавленным и слабым, и оттого, что он принимал ласку от той же руки, что избивала его, становилось только хуже. Безусловно, как такого выбора у него, связанного и подневольного, не было — и все же он мог решать, что чувствовать по этому поводу. «Это не должно быть приятно, не должно, не должно», — вертелось в голове по кругу. Николай ощутил, что у него в глазах снова стоят слезы, не от боли, а от того, как его на части все происходящее разрывает. Он больше не знал, как правильно, он лишь хотел, чтобы его не загоняли обратно в темную камеру и не оставляли наедине с мыслями и страхами. Наверное, у Николая больше не осталось истинной гордости. Единственное, на что остались силы — молчать и не просить о милости. — Что с вами такое? Отчего плачете? — негромко спросил дознаватель. — Неужто настолько больно? — Нет, — глухо ответил Николой. — Мне не больно. Это… Это другое. — Вижу, — отозвался дознаватель после паузы, и отчего-то показалось, будто он и правда видит и понимает. Закончив убирать кровь, дознаватель развязал веревки, помог Николаю подняться и надеть штаны. Эта забота была настолько невероятной, что тот почти не ощущал закономерного отвращения к себе. Даже боль от ударов как будто бы стала слабее. — Посмотрите на меня, — неожиданно попросил дознаватель. Николай мотнул головой; показывать свое зареванное лицо не хотелось. Однако дознавателя это мало беспокоило: он взял Николая за подбородок и заставил смотреть себе в глаза. Повисло долгое, тягостное молчание. — Слезы тоже надобно вытереть, — педантично заметил дознаватель и достал из кармана брюк белый платок. — Стойте смирно, будьте так добры. Николаю показалось, будто он задержал дыхание на все то время, пока с его щек стирали дорожки слез. Дознаватель делал это скупыми, аккуратными и осторожными движениями, без излишних нежностей, одновременно придерживая за локоть для устойчивости, и от этого внутри все словно бы сильнее надламывалось. Наверное, было бы проще, если бы тот был жесток и поколотил до полусмерти. — Признайте уже, что простые люди не готовы к этой вашей революции, — неожиданно произнес дознаватель, закончив приводить Николая в порядок и спрятав платок. — Думаю, еще лет тридцать, то и сорок не будут. — Н-не соглашусь, — упрямо сказал Николай дрожащим голосом. И откуда только у него нашлись силы на эти разговоры! — По своим воззрениями народ у нас вполне себе социалистический. Старые принципы, например, общинное самоуправление, еще не забыты. — Нет, вам просто хочется так думать, — возразил дознаватель. — Я полагаю, революция, которая непременно однажды случится, будет следствием сочетания факторов и оттого покажется современникам своего рода случайностью. Наверняка сыграет и слабость власти, и бедность, и, возможно, война. Все это вместе приведет к взрыву, а потом ученые будут с умным видом рассуждать и искать четкие, единственно верные причины, и непременно найдут, конечно. Однако правда в том, что без случайности в деле революции не обойтись. Жаль, вряд ли доживу, чтобы проверить эту свою теорию. Николай помолчал, обдумывая сказанное. Он не мог с этим согласиться, он искренне верил в революцию, что уже на пороге, однако не мог отрицать: правда в словах дознавателя также имеется. На миг его холодные глаза показались не такими ледяными. — Что вы на меня так глядите, Николай Павлович? — поинтересовался дознаватель. — Спросить что-то хотите? «Как ваше имя?» — подумал Николай, однако отчего-то не решился задать этот вопрос вслух. Вместо этого он спросил: — Я слышал немецкий акцент, когда вы в первый раз при мне говорили с охранником. А сейчас вы совсем чисто говорите, будто всю жизнь тут прожили. Отчего так? Случилось немыслимое: дознаватель вдруг улыбнулся, широко и искренне. — Надо же, какой вы наблюдательный человек, — с видимым удовольствием отметил он. — Бесценное качество для литератора. Акцент я берегу сугубо для охранников и им подобных. Как известно, иностранцев на Руси издревле не любят, однако побаиваются и уважают. Этого-то мне и нужно от большинства людей. «А от меня вам что нужно?» — мелькнуло в голове глупое. Как будто и без того не было ясно, что! — Тем временем, вам пора, — дознаватель поднял с пола рубаху и протянул ее Николаю. — Оденьтесь, а я позову охранника. Разумеется, он, как и в прошлый раз, умолчал о том, когда состоится их новая встреча.

***

После этого допроса Николай целую вечность не мог уснуть, и не от одной лишь боли. Стоило только закрыть глаза, как перед внутренним взором вставала одна и та же сцена, в которой дознаватель осторожно стирал его слезы. Сердце начинало колотиться, как бешеное, и малейший призрак сна исчезал. Следовало признать: это было даже смешно и стыдно. Николая полуголого привязали к лавке и выпороли, как крестьянского сына, а он вспоминает, как ему слезы вытирали, и чуть от восторга не трясется! После порки на спине было решительно невозможно лежать: поначалу жгучая боль не ощущалась так остро, но теперь от нее не было спасения. За одно это следовало бы ненавидеть дознавателя, но отчего-то не выходило. Наверное, эта внезапная ласка была расчетливой и нарочитой, служащей исключительно тому, чтобы еще крепче привязать Николая к его мучителю. Однако сопротивляться этому не было никаких сил. Возможно, оттого, что Николай чувствовал не столько привязанность, а нечто другое, волнующее и горячее. Нечто старательно им в себе отрицаемое. Нечто плотское. Николай прекрасно помнил, когда почувствовал нечто подобное: Григорий, тот самый вольнослушатель, который и посвятил его в народовольческие дела, пригласил его как-то в бордель за компанию. Николай попытался отбрехаться тем, что у него не осталось денег даже на еду, однако его новый друг настоял, что они по-братски одну девку поиметь могут. — Пойдем, нечего тут спорить! Я по глазам вижу, ты же явно никогда с женщиной не был, — настаивал Григорий. — Стесняться тут нечего, я сам такой был. Тоже единственную ждал, а потом одумался и понял, что это все романтические иллюзии. Сам поймешь, когда попробуешь. Николай не хотел соглашаться, но Григорий слишком часто подливал ему вина, и в конце концов согласие на эту авантюру было дано как будто бы само собой. Он надеялся, что в процессе все случится, как полагается, что ему захочется этой близости, однако внутри у него шевельнулось что-то отдаленно похожее на вожделение лишь в момент, когда Григорий небрежно стащил с себя рубашку и горячо поцеловал продажную девку в губы. Дальше все случилось быстро и грязно: Григорий настоял, чтоб Николай взял ее первым, и тот подчинился. Сам даже не понял, как у него вышло — наверное, исключительно оттого, что опозориться боялся. Много времени эта жалкая возня не заняла и, по счастью, Григорий был достаточно пьян, чтоб не заметить тех взглядов, что на него бросали. Николай и сам не понимал, чем были те взгляды, не понимал и понимать не хотел, потому что и без того в его жизни бед хватало. И все равно, бессмысленно глядя в темный тюремный потолок, Николай вспоминал, как с его покрасневших до уродливости щек стирали слезы — и чувствовал то же самое, горячее и плотское.

***

Про то, что ему нисколько не понравилось все происходящее в пыточной, Константин Христофорович, разумеется, слукавил. Ему понравилось, даже очень, особенно концовка, в которой он Николая Павловича утешал. Искренними были те слезы и давали надежду, что совсем скоро подсудимый начнет о своей жизни и ошибках в ней всерьез задумываться. Дело ведь вовсе не в признании теперь было, а в том, как Николай Павлович свою свободную жизнь жить будет, правильно или снова бестолково. Признание, к слову, у Константина Христофоровича уже имелось, и весьма подробное, особенно касательно некоторых участников событий. Товарищ Николая Павловича оказался не таким уж стойким и сдал всех, пусть и не без помощи довольно жестоких и не совсем общественно одобряемых методов влияния. Теперь оставалось только накрыть всю эту шайку, а затем исправить одну важную мелочь. Но это могло подождать, время еще было. На подвернутом рукаве рубашке осталось небольшое пятнышко крови. Константин Христофорович ухмыльнулся: было в этом нечто красивое и символичное. Не зря же в сказках договоры с нечистью кровью скреплять полагалось. Константин Христофорович, разумеется, сам себя нечистью не считал, однако в глазах Николая Павловича, кажется, именно ею и являлся.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.