ID работы: 10219264

Терновая зима

Слэш
NC-17
Завершён
254
Размер:
228 страниц, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
254 Нравится 71 Отзывы 80 В сборник Скачать

Глава 1

Настройки текста
Гуляли на хате у Хвана. Батька его отвечерял пирогом с пшеном да медовухой и отправился на зимовище по рухлядь*, и альфы взялись двигать столы и лавки. Идуна послали по горькую; омеги накрывали на стол. Наготовили как на свадьбу: нажарили орехов и картошки, наварили каши из толченого ячменя с медом, капустняка постного и узвара из вишен, терна и изюма, с густой юшкой иль, как говаривали старики, — с кваском; напекли пирогов с чечевицей и фасолью да вергунов. Откупорили кувшины с вином и наливкой из ягод боярышника. Когда воротился Идун, Хван, как хозяин дома, позвал альф к столу, а омеги собрались в печном углу, у лубяной коробки, что принес с собой Хёк. Хёк сборищ этих не жаловал, но из любого дела старался извлечь пользу, потому не плошал. Приволок все, что успел заготовить: витиеватые браслеты из кожаных ремешков да конского волоса, бузинные и калиновые обереги, освященные талой водой, что он каждый год собирал на сретение, и плетенки с травами, не слыхавшими петушиного крика. В любом другом месте Хёка бы за такие предприятия спровадили к станичному голове иль сразу к злоборцам, но в слободах, что раскинулись в низовьях Западной Сагры, люд не столь яро веровал в Единого и позволял прежним, уцелевшим со времен, когда ондавы еще поклонялись Триглаву, традициям ходить от станицы к станице и даровать и младому, и старому веру в махонькое диво. Хёк, выросший среди ходов, Единого и вовсе не почитал, и верил лишь звону ногат и блеску чеканных кунов. Товарки его, правда, расставаться с золотом и серебром не спешили, однако с радостью отдавали за ремешок иль душистую плетенку пару мелких резанов. Но сей вечер был особенным: день зимнего солнцеворота уже наступил, а за ним — и короткие, сумрачные дни Разрушения. Омеги, одевшиеся в поневу, их особенно страшились. Понести в жалобные дни считалось дурной приметой. Справлять тризну в это время запрещалось, отчего неупокоенные души бродили по земле и вселялись в младенчиков, зачатых вне брака. Посему еще и чарки после первой просохнуть не успели, а Хёк уже распродал все защитные обереги и половину плетенок. Гаиль и Чанни, получив свои подарочки, затосковали и все чаще косились на стол, где обедали альфы. Те, выпив и закусив, завели беседу о беде, что приключилась на строительстве нового храма. Хёк, который глаз не сводил с непутевых приятелей — Чанни сох по Идуну, а тот, на взгляд Хёка, был женихом незавидным, — и себе невольно прислушался к разговору. — Старшо́й, значит, строительной ватаги просыпается, а двое кровельщиков, что с ним в бараке спали, сидят подле ящиков, у которых с вечера кости бросали, а сами что те мощи в кожухах. Ссохлись так, что одни косточки остались. Один как держал в руках кухоль с медом, так и закоченел. А в соседнем бараке тоже крик стоит. Там, почитай, шесть душ за раз забрало. В том числе, и одного злоборца, — сказал Хван, пощипывая жиденькие усы. — Те биваком встали выше по склону, у кургана: на случай, если чернобожники полезут косточки своего божка собирать, — но двое всегда при стройке околачивались, приглядывали, как бы чего не приключилось. Не доглядели. Так ведь и следов никаких не осталось. Мужики где сидели, там и померли. Ключник, правда, заверяет, что пропал мешок соли, да кто ж в здравом уме перебьет десяток людей за пуд соли? Небось, обсчитался. Я б тоже все цифры перепутал, если бы проснулся среди мертвяков. — У атамана шепчутся, что это происки песьеглавцев, — сказал Вачан, который вторую зиму ходил при куренном толмачом. Альфы дружно рассмеялись. Кыльгым бросил на Хёка беглый взгляд, разломил пирожок и, изучая чечевичную начинку, спросил: — Ты хоть раз бывал в становье одичалых? Вачан не бывал — писарей в подобные вылазки не брали — и потому ничего не ответил. А вот Кыльгым, сын атамана, бывал, и не раз и очень этим гордился. — Песьеглавцы людей похищают. Держат в загонах, как скот, и откармливают, — сказал он, отщипнул от пирожка кусочек и бросил в рот. — Время от времени режут человека, и если кровь идет — продолжают кормить, а коль нет, то забивают. И жрут. Кожу пускают на пояса, из волос плетут сети, из черепов пьют и едят, а из костей вытачивают ножи. Но мясо… мясо они съедают. И мозг. И требуху. Все без остатка. Так что не песьеглавцы это. Хёка передернуло; к горлу подступил съеденный украдкой вергун. — Они или не они, а на дорогах теперь заставы, — вновь подал голос Хван. — Батя во Флёс собрался; говорю, давай с тобой поеду, вдвоем всяко безопасней, но он лишь отмахнулся. За двоих, говорит, на заставе в две шкуры и сдерут. Тем паче, в такое время. Чернобожники расползаются по княжеству, что те пружие по ячменному полю. Лазутчики их, торгаши шепчутся, перешли через перевал Морна прежде, чем выпал снег, и теперь рыщут по западным и центральным кронландам. Вагры пришлых гоняют, ясное дело, а вот ходы охотно слушают их побрехеньки. Всюду дружинники шляются, останавливают сани да телеги, обыскивают одиноких путников. И после каждого такого обыска еще и мзду взымают, дескать, честный люд в дни Разрушения по хатам сидит, предков поминает, а не по трактам шляется и бравых вояк от дела праведного отвлекает. Батька, конечно, мог бы и болотами двинуть, да тать совсем прохода не дает. От них, как от дружинников, ногатами не откупишься. — Что правда, то правда, — кивнул Кыльгым. — Отец два отряда снарядил, но схоронку разбойничью так и не нашли. — Они, поди, с дивными дружбу водят, — сказал Вачан. — Иль умело таятся. Что вероятней. — Кыльгым доел пирожок и потянулся за водкой. Взгляд его снова скользнул по лицу Хёка, и тот отвернулся. С тех пор, как Хёк на Семик позволил себя поцеловать, Кыльгым не спускал с него глаз, но и не предпринимал ничего. Молча обжигал взглядом и ждал, поди, что Хёк сам к нему приползет. И оно, может, так бы и сталось, окажись на его месте Чанни, да только Хёк спал и видел, как бы замужества избежать, и в женихи набиваться не спешил. Насмотрелся уже, как при муже бывает, и порешил, что одному лучше. Никто на тебя злость не срывает, не помыкает тобой и не командует, словно чернью какой. — Эй, ты чего смурной такой? — спросил Гаиль и спиной заслонил Кыльгыма. Плечо его скособоченное, что та стамуха, торчало выше уха, и Хёк прильнул ко второму, хоть на него приятель был глуховат. — Кыльгым снова пялится, — пожаловался он. — Смотрит так, словно я ему что-то должен. — А нечего было с ним русалок гонять. Я тебя предупреждал? Предупреждал, но ты все равно ходил с ним по березу и целовался. Чанни все мне рассказал. — Гаиль взирал на Хёка сурово, как бы глядел амму, коли не мечтал отдать Хёка атаманскому сыну в мужья. Хёк открыл рот, чтобы возразить, но тут в сенях отворилась дверь, послышались голоса и топот тяжелых сапог, и в светлицу ввалился гусляр в компании Балама и Хануна. Танцы с песнями в дни Разрушения возбранялись, да только Хван на эти запреты с гордостью плевал. Знал, что ничего ему за это не сделается, ибо батька его был одним из немногих торгашей, кто даже зимой езживал во Флёс по товары, которые с радостью раскупали все сваты да кумовья станичного головы. Гусляр от угощения не отказался, хоть на ногах уже держался с трудом. После него к столу пустили омег, а альфы взялись за арчулы и вышли на двор покурить. Гусляр принялся настраивать инструмент. Хёк ел без желания и едва пригубил любимую наливку. Из головы не шли слова Гаиля. Приятель был прав: не стоило ему Кыльгыма поощрять, коль не желал женихаться, да что уже плакать над сбежавшим молоком? Утешало то, что атаман мечтал отдать сына в княжескую дружину, а туда набирали лишь выпускников академии. Печать в Престольный уже послали, и если все пройдет гладко, то опосля Комоедиц отправится Кыльгым в ратное училище, а оттуда в забытые Единым станицы не возвращаются. Мысль эта Хёка приободрила, так что к концу вечери он умял два пирога и миску капустняка, и когда гусляр завел "Навье сватовство", повеселел вконец и встал с другими омегами в хоровод. Кое-кто из альф присоединился к ним. Кыльгым танцев не любил и посему устроился на лавке у закрытого ставнями окна. Лучины потрескивали в светцах, неровный свет паутиной ложился на земляной пол и белые стены. Хёк танцевал, покуда не загудели ноги, но стоило ему выйти из круга, как к раскрасневшемуся его лицу будто приклеился взгляд Кыльгыма. Хёк на него не ответил. Напился узвара и присел подле Гаиля. Друг разглядывал купленный у Хёка браслет. Хёк сделал его специально для Гаиля, вплетя в узор из кожи и бисера стебельки переляка. Насколько действенным окажется оберег, он не знал, но надеялся, что Гаиль с его помощью наберется, хоть немножечко, смелости. — Иди, потанцуй со всеми, — сказал Хёк и помог другу закрепить узелок так, чтобы браслет не соскользнул с запястья и не потерялся. — Вачан вон как на тебя засматривается. Гаиль поднял на Хёка глаза; укоризненно покачал головой. — Если он на кого и засматривается, то на тебя. Они все глаз с тебя не сводят. — Вздор. — Ты красивый и сам это знаешь, а я косой и хромой, да еще и на ухо туговат. Кому я такой сдался? — Вачану. Он, может, и простой писарь, да поумнее многих будет. — С чего это вдруг ты в сваты подался? — Гаиль недоверчиво прищурился. Знал ведь, что Хёк о замужестве думает, и насторожился. Но Хёк хоть и считал, что в жизни можно и без альфы обойтись, а все же понимал, что такому омеге, как Гаиль, доля одинца ничего, кроме непосильных трудов, не принесет. Работа в поле и по хозяйству давалась ему тяжело, рукодельничать он не любил, да и получалось у него из рук вон плохо. А служба в курени приносила Вачану неплохой доход, освобождала от многих повинностей и позволяла круглый год оставаться при слободе. О таком муже большинство омег могло лишь мечтать, а Гаилю счастье само плыло в руки. Вачан пускай и верил всяким небылицам, страшился упырей и богинок да сабли из ножен ни разу не вынимал, но был парубком добронравным и надежным. С таким, Хёк знал, будет Гаиль как у Единого за пазухой. — Сон мне приснился, — сказал Хёк. — На солнцеворот. Потому иди и танцуй с Вачаном, а то хлопец сейчас шею себе свернет. — Ну раз сон… — пробурчал Гаиль, поправил платок, сползший с косого плеча, и поднялся с лавки. Хёк остался у стола один. Взгляд Кыльгыма жег ему затылок. Танцевали и пили до поздней ночи. Гусляр опрокинул в себя добрый жбан вина и захрапел под лавкой, высвистывая залихватские трели. Все, кто еще стоял на ногах, побрели на речку: кататься. Идун и Балам нарядились "кобылой" и вусмерть перепугали попадьят, что брели домой после полуночного служения. Вопли их еще долго разносились над станицей. — Ну и влетит же нам, — сказал Чанни и плотнее запахнул манту. — Это уж вряд ли. Кто в здравом уме станет на друзей Кыльгыма жаловаться? — Хёк и себе трясся в тонкой шерстяной свитке и бархатцах. Ноги так околели, что он с трудом их переставлял, а пальцы, казалось, намертво примерзли к плетеной ручке короба. На месяц, холодно мерцавший в лазоревой вышине, то и дело набегали тучи, и чем ближе шатия подходила к реке, тем крепче становился ветер. Скрипели, раскачиваясь над головой, исхудалые вербы; на черных, будто нарисованных на снегу угольком рябинах еще рдели переспевшие ягоды. Хёк собрал немного и закинул в рот. Прихваченная морозцем рябина сделалась сладкой и послужила неплохой заменой любимым медовым пряникам. У реки вихрем кружила пороша, и ветер едва не сбивал с ног, но альфы все равно спустились на лед, увлекая за собой и парочку омег посмелее. Хёк к их числу не принадлежал и остался на берегу, под поникшей ивой. Гаиль прижался к нему всем телом, и Хёк обнял его в ответ. Чанни, помявшись, увязался за последней сошедшей на лед парочкой. Хван прихватил с собой пару тяжелых масляных фонарей, и желтый их свет теперь смешивался с мертвенным блеском луны. Река — широкое черное полотно, местами пересеченное снежными заметами — лежала меж пологими, поросшими ольхой и вербами кручами. Сквозь снег проглядывалось высокотравье: лобазник, медвежий дудник, купырь, борщевик и белокопытник, — все потемневшее и иссохшее, как кости древних мертвецов. Хёк не любил реки. Западная Сагра брала исток в Бескидах, средь ледников Матры. Прадед сказывал, что питают ее источники, что бьют из-под кургана самого Чернобога. И если Единый Хёка никогда не пугал, то мрачный бог ходов страшил неимоверно. В половодье река делалась темной и грозной, и ветер с севера поднимал на ней такие высокие валы, что те переворачивали тяжелые рыбацкие долбленки. От реки всегда смердело падалью, и воду из нее не брали даже для стирки. Скотина тоже отказывалась ее пить, и только утки да лебеди гнездились у тихих, поросших осокой заводей, не страшась ни людей, ни богов. — Ну что за радость — отбивать да отмораживать себе все на свете? — спросил Гаиль, когда от реки послышались первые крики и хмельная брань. — Чем бы дети не тешились. — К ним, кряхтя и отряхиваясь от снега, подошел Вачан. За ним, лениво переставляя ноги в тяжелых ботинках на бобровом меху, плелся Кыльгым. Хёк мигом подобрался и крепче стиснул ладонь Гаиля. Кыльгым дымил самокруткой и глядел на Хёка таким взглядом, что у того похолодело нутро. Он догадывался, что сейчас случится, и не удивился, когда Кыльгым пыхнул горячим травяным дымом и сказал: — Эй, Донхёк, не хочешь прогуляться? У Хёка язык прирос к нёбу. Решительное "нет" застряло в глотке, и он лишь глупо открывал рот да с такой силой стискивал ручку короба, что та громко поскрипывала. — Не лучшее ты выбрал время для прогулок, — сказал Вачан, явно не уловив гневных ноток в голосе Кыльгыма. — Они вона как легко вырядились. По такому ветрище ничего не стоит застудиться, а омегам хворать нельзя. — Тебя не спрашивали. Пошли. — Кыльгым смахнул прилипшие к губам табачные крошки и протянул Хёку руку. Огромная темная ладонь напоминала капкан, и Хёк знал, что если примет ее, то уже не высвободится. На сей раз Вачан промолчал, и Хёк не мог его за это осудить. Кыльгым был скорым на расправу, и перечить ему смели лишь отец да Хван. — Д-думаю, Вачан прав, — запинаясь, проговорил Гаиль и выступил вперед, заслоняя Хёка своим нескладным тельцем. Даже ночной сумрак не сумел скрыть, как побелело лицо Кыльгыма. Кадык дернулся над распахнутым воротом жупана; ноздри угрожающе раздулись. — Помни свое место, калека, — процедил Кыльгым. — Да как ты смеешь! — Хёк опомниться не успел, как оказался в двух шагах от Кыльгыма и с силой ударил его по лицу. Кыльгым был воином отменным и в последний миг уклонился, но Хёк все же его достал. Кисть прошило пекучей болью, а Кыльгым схватился за ухо. В глазах его мелькнуло изумление, которое мигом сменилось яростью. — Ты… — выдохнул он, и губы его задрожали, — посмел меня ударить? Омега… ударил меня, сына атамана? — Он выпрямился, опустил руку. Хёк стоял ни жив ни мертв. Сердце трепыхалось в застывшей груди. Он ведать не ведал, что Кыльгым сотворит с ним в отместку. То, что он так этого не оставит, Хёк знал наверняка. Месть его будет скорой и беспощадной. Вачан и Гаиль это тоже понимали. Вачан сжался весь и шагнул к трясущемуся от гнева Кыльгыму, а Гаиль обхватил Хёка за плечи и оттащил на безопасное расстояние. — Нагулялись, — сказал он и, покуда Кыльгым не опомнился, поволок Хёка к реке. — Найдем Чанни, и по домам. Гаиль шел быстро, позабыв о своей хромоте, и Хёк едва за ним поспевал. Он обернулся лишь раз и увидел под ивой Вачана, прижимающего к лицу пригоршню снега. Кыльгым исчез. Гаиль и не пытался скрыть, как ему страшно идти домой втроем, потому несказанно обрадовался, когда Идун с двумя приятелями вызвались их провожать. Хёк Идуну не доверял, но Гаиль боялся не без причины. Кыльгым мог подкараулить их у пустыря за храмом, где их криков никто не услышит. Убивать он их, конечно, не станет, но низость какую совершить может. И после ведь ничего не докажешь. И станичный голова, и атаман, и храмовник поверят всему, что скажет Кыльгым, а над Хёком с Гаилем вся слобода потешаться станет. Еще ни разу, сколько Хёк себя помнил, местный люд не взял сторону обесчещенного омеги. У ондавов так повелось, что коль надел омега понева, то и на близость с альфой готов. Где и когда тому возжелается. А жаловаться, что позволения не спросил, — все равно, что роптать на снег в просинец. Чанни, румяный и заснеженный с головы до пят, ни о чем не спрашивал. Подхватил Хёка под руку и взялся альф подначивать. Те велись, и вскоре их смех заглушил шелест поземки и рокот Хёкова сердца. Гаиль жил с вдовцом-отцом и старшим братом сразу за заставой. Над опрятной их хаткой курился сизый дымок; в боковом окне мерцал огонек свечи. Гаиль обнял Хёка на прощание, расцеловался с Чанни и юркнул в темные сени. Братия двинула дальше. Хёкова хата стояла у базарной площади, за станичной управой, и входили на подворье сразу с трех сторон. Хёк хоть и прожил здесь десять зим, но так к этому и не привык. Распрощавшись с Чанни, он заспешил к боковой калитке, что всегда стояла незапертой. Отчим редко возвращался домой засветло и еще реже — не заклав за воротник, потому кто-то из братьев непременно поднимал затвор, чтобы "батенька не убился". Хёк уже взялся за опорный столб и собрался скинуть петлю, когда тьма сбоку от него зашевелилась. Пальцы в одночасье одеревенели; Хёк задергал заиндевелый джут и лишь с третьей попытки отворил калитку. Та сдвинулась на четь и встала на месте. Хёк налег на нее всем телом, петли заскрипели, и шеи его коснулось нечто холодное. Хёк завопил во всю глотку, выронил короб и, протиснувшись в щель, бросился по сугробам к хате. Упал, споткнувшись о присыпанную снегом колоду, опрокинул чан с помоями и так, на четвереньках, взобрался на приступки. Толкнул дверь плечом и ввалился в сумрак задних сеней. В нос ударил кислый запах капусты и хлебной закваски. Хёк, пошатываясь, поднялся на ноги и запер дверь на засов. Пальцы его дрожали, а к горлу подступила тошнота. Он постоял, привалившись к двери спиной, с минуту, убедился, что желудок вернулся на место, и поковылял к оконцу. Выглянул на двор, но ничего, окромя аршинных задулин да выбеленных лунным светом яблонь не увидел. Если Кыльгым и подстерег его у калитки, то на подворье не сунулся. Хёк поежился и тронул шею. На миг, совсем краткий, почудилось, что были то вовсе не заледеневшие на морозном ветру пальцы Кыльгыма, а поцелуй Навьих губ. — Ты там в порядке? Дверь с кухни отворилась, и на пороге показался амму. В руках он держал плошку с зажженной сальной свечой, хоть комнату позади него заливал алый свет камелька. Хёк кивнул и стащил облепленные снегом бархатцы. Он бы мог рассказать амму о случившемся, да толку? Расстроится лишь, станет работать спустя рукава, и мелкие паршивцы обо всем доложат отчиму. Тот примется вопить и обзывать их с амму бездельниками и прихлебателями, а после снова пропьет недельную выручку. Придется тянуть монеты из схоронки, дабы накормить братьев, что не укроется от отчима, если только Хёк не доложит недостающую сумму из своих сбережений. А Хёку этого не хотелось. Не для того он не спал ночами, плетя браслеты и заговаривая лесные травы, чтобы кормить и поить мальчишек, которые относились к нему хуже, чем к дворовому псу. Они и братьями-то ему приходились названными, и любви он к ним великой не питал. Любовь заслужить надо, а эта парочка лишь пакостить да изводить людей, что о них заботится, умела. — Чего это ты не спишь? — спросил Хёк, снял свитку и, повесив ее на гвоздь, вошел на кухню. — Да вот, разбирал дедовы записи и не заметил, как время убежало. — Амму опустил плошку на стол, заставленный берестяными коробками, в которых дедушка Чжаын хранил свои дневники и переплетенные в кожу увражи. Прадед, как ослеп, к ним не притрагивался, не вспоминал даже, да и амму старался лишний раз коробы из закута не выносить. Малышне только повод дай сунуть нос куда не просят, а уж отчиму об этих записях и подавно знать не стоило. Чем больше он пил, тем крепче делала его вера в Единого, а заметки прадеда любой правоверный посчитал бы ересью. Амму сел на лавку и взялся за перо. — Чего кричали-то? — спросил он, склоняясь над выцветшей страницей дневника. — Да будто ты не знаешь. — Хёк потер шею и украдкой поглядел в окно. Толстые стекла укрывал морозный узор, и даже лунный свет с трудом проникал сквозь его игловатые завитки. Где-то там Хёк обронил свой короб, но не вернулся бы за ним ни за какие коврижки. Обереги и до утра подождать могут, ничего с ними не станется. Хёк снял с ближайшего короба крышку и вынул толстый альбом, перехваченный бечевкой. Распутал ее и открыл альбом на потемневшей от времени странице. Лист коричневатой бумаги украшали упрощенные рисунки каких-то трав. На соседнем — шел их перечень. Чернила выцвели так, что разобрать скупой, птичий почерк старика совсем не получалось. Хёк оставил альбом и нырнул в каморку. Там, на верхней полке, заставленный плетенками и пыльными горшками, таился сундучок, в котором он хранил необходимые для работы вещества. Среди них — и настойку чернильных орешков. Хёк вынул наполовину опустевшую склянку и вернулся на кухню. Мягкой беличьей кистью нанес жидкость на поблекшие строки, и буквы медленно, будто кто запустил колесо времени вспять, налились цветом. Хёк поднес страницу к свету и прочел: "Ягод боярышника не рви, жди, когда сами опадут. Не жги бузину в доме, коль не хочешь завлечь Смерть. Дрок настаивай на воде из источника, что течет на север… На могилах сажай душицу, дабы порадовать мертвых. Дягиль… три драхмы измельченного корневища на две чарки водки. Алинахина иль меч-трава… подарит богатырское здоровье. Навья погибель …корень дороникума зашей в одежду, убережет от нечистой силы. Чернотал собирай на растущую луну; для альфьего здоровья. Будра дарует хорошее настроение, принимай в составе травяных сборов…". Перечень трав и снадобий тянулся до конца страницы и переливался на следующую. Ту тоже испещряли блеклые рисунки и торопливые, разрозненные пометки. Хёк взял чистый лист бумаги, запасное перо и принялся за переписку, но вскоре понял, что никакой логики и последовательности в заметках нет и бросил это дело. — Согрей-ка сбитня, — попросил амму, лишь на миг оторвавшись от своего занятия. Дедовы почеркушки его нисколько не смущали. Он даже чернила не проявлял. Бегло водил взглядом по исписанным страницам и аккуратно, столбец за столбцом, переносил их содержимое в свой журнал. Писал на ходском наречии, чтоб уж наверняка никто из домочадцев прочесть не смог. Хёк сварил сбитень с лечебным сбором, который заготовил с лета, и уже разливал его по кумочкам, когда в сенях скрипнула дверь, и по хате разнеслось тяжелое, будто кто прокачивал застарелые кузнечные меха, покашливание отчима. Он с грохотом скинул сапоги на пол; миг стояла тишь, а затем светлицу наполнило шарканье обутых в лапти ног. Амму сгреб записки, не разбирая, сунул их в короб и запихнул тот под лавку. Хёк прибрал перья и завел испачканные чернилами руки за спину. Отчим, пошатываясь, ввалился на кухню, едва не опрокинул чан с водой, что стоял на лавке у печи и сорвал с кашника волох. С минуту тупо глядел на томящуюся в нем кашу, а затем перевел налитые кровью глаза на амму. — Я что, похож на свинью, чтобы жрать помои? — спросил отчим. Амму поправил платок и сказал: — Так велит Единый, муж мой. Храмовник призвал всех к посту. Отчим с грохотом опустил волох на горшок и вышел из кухни. Не в его правилах было перечить Единому, а о посте он, небось, позабыл, наливаясь горькой с самого солнцеворота. Хёк перевел дух. На миг ему показалось, что отчим швырнет тяжелый волох в амму. Такого с ним прежде не случалось, но кто знает, на что способен хмельной дух в дни Разрушения? Хёк заставил амму выпить сбитень и отволок прадедовы коробы в его крохотную комнатенку. Прадед спал, свернувшись под меховым — сам его сшил из обрезков кроличьих шкурок, когда Хёк еще под стол пешком ходил — покрывалом клубком, и присвистывал беззубым ртом. Хёк наполнил его кружку свежей водой и воротился к амму. Он уже взобрался на полати и готовился ко сну. Хёк заметил, как он сунул под свернутый валиком отрез войлока, что служил ему подушкой, бронзовое зеркальце и вздохнул. — Опять ты за свое, — сказал он. — Сколько раз просить, чтобы не делал этого? Во-первых, глупости все это, во-вторых, не хочу я знать, кто там на сей раз тебе явится. Вдруг кто из батьковых фляжников? Оно нам надо? — Надо. — Амму упрямо поджал губы. С тех пор, как Хёк расшил свою первую поневу, он не упускал случая погадать на его суженого. От прадеда Хёк проведал, что амму, еще нося его под сердцем, повстречал на осенних игрищах во Флёсе кощунника, который предсказал, что родит он сына-омегу, и суженным ему станет тот, у кого нет своего Пути. Как это истолковать, прадед не знал, да и узнавать не спешил, ибо предсказаниям сладкоголосых ярмарочных баятелей не верил. А вот амму поверил и каждый год, в жалобные дни, на Радоницу и в Семик гадал на зеркале и "колодце", а один раз даже запер Хёка на ночь в хлеве со скотиной и спрятал ключ под подушкой, но никто за ним так и не явился. Амму, однако, надежды не терял, а вот Хёк — терпение — очень даже. — Тебе. А обо мне ты подумал? Я и замуж-то не собираюсь, на кой ляд мне суженый сдался? — Это ты говоришь, пока крыша над головой есть и в животе не урчит от голода. А как Чихан помрет или погонит нас взашей, что делать будешь? Куда пойдешь? У кого просить помощи станешь? — У дядьки Харкоса, — не задумываясь, ответил Хёк. — Ну тебя он, может, и приютит, а куда нам с дедом прикажешь податься? В витальню? У храмовников кусок хлеба просить? Да от них и червивой краюхи не дождешься… — У меня есть сбережения. В Петухах можно и ремеслом заняться. Открою пекарню, буду хлеб печь на всю деревню, коржики и караваи. Я умею, у меня хорошо получается. И травами да оберегами приторговывать можно. Ходы до всяких заговоренных штучек охочи, спрос всегда будет. А там и до Престольного недалеко, и поморяне с коневодами на речную ярмарку заглядывают каждый листопад. — А кто за тебя заступится, когда кронландский писарь явится иль обирала какой? У Харкоса супруженек, дети да внучата, ему неприятности ни к чему. — И все равно. Не хочу замуж и не пойду. И никто меня не заставит. — Жизнь прижмет — по-другому запоешь. — Посмотрим. — Хёк стиснул кулаки и, топоча на всю хату, убрался восвояси. Комнатой ему служил старый чулан с крохотным оконцем под потолком. У окна росла старая алыча, отчего даже в самый погожий день внутри царил густой полумрак. Мрачными же зимними месяцами, когда солнце лишь на краткий миг показывалось меж кудлатых туч, Хёк чувствовал себя заживо погребенным под могильным курганом. Свечи он не взял, потому ощупью добрался до лежака, разделся до сорочки и нырнул под пуховое одеяло. Поджал колени к груди и уставился в оконце. Лунный свет серебрил старое дерево рамы и бледным пятном ложился на стену у Хёка за спиной. На окне не было ставен, и обычно Хёк не придавал этому значения, но сейчас, лежа в своей постели и чувствуя на шее призрачное касание ледяных пальцев, очень об этом пожалел. Не повздорь он с амму, лег бы спать с ним, а теперь придется коротать ночь во мраке своей кельи, одинокой и холодной, как позабытое богами урочище. Хёк натянул одеяло на голову и крепко зажмурился. Тьма заползла под веки, заполонила мысли. Хёк выровнял дыхание и заставил себя уснуть. Но когда снова открыл глаза, все еще стояла ночь, а где-то совсем рядом разбилось стекло. __________________ Рухлядь — ценные шкурки животных, которые использовались при натуральном обмене.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.