и перламутр, и пырей

NC-17
Завершён
28
1
автор
Фэндом:
Размер:
19 страниц, 8 486 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
28 Нравится 23 Отзывы 4 В сборник

7, перламутр и пырей

Настройки
Примечания:

***

Мне темно. Просто бесконечно темно, больше ничего, ничего. Я смотрю в потолок — там так же темно и пусто. Странно, разве потолок не был белым, думаю я отстраненно. Впрочем, какая разница. Что он есть. Что его нет. Ничего нет. На секунду мне кажется, что меня нет тоже. Усилием воли упираюсь локтями в кровать, чтобы приподняться и попробовать сесть. Мне холодно. Мне странно. Мне… вообще как-то не так. Было бы здорово закурить, но для этого надо выйти на балкон, а для этого, в свою очередь, надо прийти в себя и подняться на ноги. Интересно, что из этого труднее? Ценой невероятных усилий мне удается сесть, прислонившись спиной к изголовью, и перетащить одеяло так, чтобы криво и косо накрыться им примерно до пояса. Проклятье, ступни теперь торчат наружу. Ну и фиг с ними. Когда я поднимаю голову, то чуть не вскрикиваю — призрачная, черно-белая фигура приближается ко мне, совершенно бесшумно. Эдмунд. Что-то переворачивается у меня… в голове? В груди? В животе? Наверное, везде сразу. Я таращусь на него так, что это, должно быть, выглядит глупо, да просто неприлично. Хотя, какие уже приличия, когда мы только что… щекам жарко, черт, кажется, я краснею. Ладно, в темноте же не видно? Правда? Отвожу глаза, хотя на самом деле, конечно, хотел бы смотреть на него бесконечно: в бледном свете из окна он такой изысканно красивый, и контраст черного и белого так восхитительно подчеркивает его тонкие, острые черты. — Я закрыл дверь, надеюсь, ты не возражаешь, — внезапно говорит он, чуть улыбаясь уголком рта. — А то представляешь, зайдет к тебе кто-нибудь, а тут мы с тобой такие… интересные. Вот черт, действительно. Но как это он ее не закрыл, когда пришел?.. — Неловко бы вышло, — осторожно соглашаюсь я. Шклярский беззаботно пожимает плечами, забирается под одеяло рядом со мной, накрывается им почти до плеч. Мерзнет, наверное, опять. Я нерешительно обнимаю его, и он прижимается ко мне теснее. Поднимает голову и улыбается. — На самом деле мы не можем быть уверены, что кто-нибудь уже не заходил, — говорит он насмешливо. — Я не следил, я был… занят. — Я тоже, — говорю я, слабо улыбаясь. Эдмунд смотрит мне в глаза. — Конечно, ты занят: ты же мой. Почему-то это успокаивает меня, и я закрываю глаза. Закрываю глаза. Кажется, это Эдмунд укладывает меня спать. Или нет? Я приоткрываю глаза обратно и смотрю, как он подходит к окну. Почему-то оно плотно занавешено. Он отодвигает одну из штор, и серебристый лунный свет струится в комнату. Словно бы мертвенный — почему-то кажется мне, и я вздрагиваю, не понимая почему. Будто холод пробежал по позвоночнику. Мне приходится сделать над собой невероятное усилие, чтобы сесть в кровати, почему-то тело как ватное. Я смотрю на Шклярского — он стоит около окна, задумчиво теребя штору. — Я никогда не оставлю тебя, ты же знаешь, — говорит он, оборачиваясь. — Всегда буду с тобой. Теплая благодарность готова затопить меня с головой, и тут вдруг я вспоминаю, что стало причиной ее, что предшествовало. Вся моя семья мертва. Все мои даже дальние родственники мертвы. Все мои друзья мертвы, как близкие, так и просто приятели. Все мои фанаты, с которыми у меня сложились неформальные, дружеские отношения, мертвы. Даже пацаны, с которыми я в детстве гонял в футбол во дворе, а в юности пил «Три топора» за гаражами, тоже мертвы. Нет никого. Все погибли: несколько убийств, несколько самоубийств, но в основном какие-то нелепые несчастные случаи. Нет никого, никого не осталось. Как это всё произошло, когда, почему?.. я напрягаю память, но не могу вспомнить, словно бы что-то отрезало все эти события. Или это что-то, как оно называется?.. посттравматическое, вот. Не знаю, как бы я всё это пережил, если бы не он. Мы в очередной гостинице в туре, где-то на Волге — Киров? Нижний Новгород? Ярославль? Кострома? Я не могу понять, где я, кто я, что было только что… Память воскрешает обрывки. И я вспоминаю, что иногда я боюсь его, но не помню почему. Глупо бояться того, кого любишь, да? Или — глупо любить того, кого боишься? Да, наверное. После концерта мы все устали. Поэтому то, что на этот раз особо настойчивые фанаты атаковали нас не сразу на выходе из зала, а только у гостиницы, было большим облегчением. На удивление, их было немного. Я смотрел на Эдмунда (он что-то кому-то подписывал, отстраненно улыбаясь), поэтому даже немного вздрогнул, когда невысокая, хрупкая девушка подошла ко мне и, явно стесняясь, попросила автограф. Пока я подписывал ей наш фирменный календарь, она теребила край клетчатого бежевого шарфа. Я ободряюще улыбнулся, отдавая ей календарь, и помахал рукой Эдмунду — мол, всё, готов идти. Он было кивнул мне в ответ. И тут он заметил девушку — оказалось, она хотя и отошла, но продолжала смотреть на меня, почему-то у нее было какое-то печальное лицо. Она смотрела на меня. Эдмунд смотрел на нее. А я смотрел на него и видел, как словно бы ломается его улыбка, становясь леденцовой, стеклянной, металлической, по-настоящему острой. Никогда еще я не видел, чтобы его глаза были настолько холодными. Это длилось мгновение, не больше, затем он перевел взгляд на меня и словно бы оттаял обратно. Мы зашли в гостиницу, но всё равно мне казалось, что я спиной чувствую взгляд печальной девушки. Видимо, не я один, потому что Эдмунд тоже мимолетно оглянулся через плечо — и тут же взял меня под руку, как бы по-дружески. Пальцы, впившиеся мне в локоть, заметно дрожали. Мы с ребятами договорились встретиться уже за ужином внизу, а Эдмунд сказал, что проводит меня. «Ты мне нужен сейчас», — сказал он своим обычным стопроцентно нейтральным голосом, и прозвучало это совершенно естественно. Никто бы и не подумал ничего странного. Впрочем, для меня самого всё это перестало быть странным. И это было так привычно и естественно — целоваться с Эдмундом в прихожей номера, стаскивать с него куртку, шарф, все эти его вечные сто одежек. И он точно так же, как обычно, обнимал меня за шею, потом нетерпеливо расстегивал мою рубашку, потом тащил в спальню и опрокидывал на кровать. И прикосновение его обнаженной кожи к моей оставалось всё таким же нежно-обжигающим, и ощущение скольжения его тяжелого, твердого члена внутри меня было всё таким же восхитительно крышесносным. Да что там, кажется, я всё еще мог бы кончить просто от осознания того, кто это, что он со мной делает и почему. — Хочу тебя до безумия, — шепчет он мне на ухо. — Ты весь мой, только мой, правда? Марат. — Дааа, — я очень стараюсь не застонать, получается плохо, — да, да. Ритм его движений становится рваным, он трахает меня жестко, почти грубо, словно бы подчиняя. Почему мне совсем не больно, почему я только растекаюсь какой-то сладкой лужицей под ним, почему мое единственное желание — чтобы он никогда не останавливался?.. Он заламывает мне руки за спину — опять останутся синяки, но мало что сейчас волнует меня меньше. Наконец он в очередной раз вставляет мне до упора — и тут же замирает, кажется, даже не дышит. Я оборачиваюсь и смотрю на его неподвижное, отрешенное лицо, с необычным румянцем на щеках, и губы его такие темные, такие неприлично яркие, и он такой бесконечно красивый, красивый, красивый. Мы лежим в обнимку. Он говорит, что никогда не оставит меня. Утром в гостинице почему-то появляется полиция. Я рассказываю, где был и что делал вчера вечером, как и все остальные. Ну, то есть… не всё, конечно, рассказываю. Еще и радуюсь, что водолазка так удачно скрывает свежие синяки на предплечьях и на шее. А потом меня просят посмотреть на фотографию жертвы убийства. Что ж… лицо печальной девушки по-прежнему печально и даже как-то слишком спокойно. Его не портят ни широкие запекшиеся кровавые полосы около носа и рта, ни разрезанное наискось горло. Кровь так неопрятно смотрится на её клетчатом шарфе, заторможенно думаю я. Подписанного мной календаря при ней нет. Служители закона поясняют позже, что девушка оставила его дома, а затем снова пришла к нашей гостинице («Зачем? Никто не знает зачем, может быть вы, Марат Александрович, знаете? Вы с ней встречались потом, вечером?»), а затем в соседнем дворе ее кто-то так жестоко зарезал. Такая жуткая история. Против меня ничего нет, куча народу может подтвердить, что я никуда не выходил весь вечер. Но я ловлю себя на мысли о том, что как-то я недостаточно удивлен. Недостаточно шокирован. Потом я пытаюсь прийти в себя и умываюсь перед зеркалом. И вдруг краем глаза вижу Эдмунда — он тоже вернулся с полицейского допроса и теперь собирается в дорогу. Такой красивый. Снимаю с него рубашку, и он благодарно улыбается мне. Я смотрю на рукава — манжеты примерно до середины кажутся совершенно черными… нет, темно-коричневыми, они пропитаны свернувшейся кровью. И внезапно мне всё становится ясно. Так кристально ясно. Я знаю, я должен обратиться к той самой полиции, которая допрашивала меня час назад. Я должен… но вместо этого я просто спрашиваю: — Эдмунд? И показываю испачканные рукава. Он смотрит на меня с бесконечным обожанием и улыбается. — Должно быть, я порезался, когда брился. Я смотрю на его идеально гладкий подбородок и даже не пытаюсь себе представить, что такое ему надо было бы перерезать себе, чтобы так запачкаться. То есть нет, не себе. Конечно, не себе. Шклярский глядит совершенно пустыми глазами на стиральную машину, которая отмывает следы чужой — невинной — крови с его рубашки. А потом его взгляд переходит на меня и тут же теплеет, он смотрит так нежно, так ласково, так безумно, с тем самым бесконечным обожанием. Он подходит ко мне и обнимает меня. Может быть, я и боюсь его, но сейчас я чувствую только тепло и благодарность, ту самую теплую благодарность. И я говорю: — Я так люблю тебя, Эдмунд. Не представляю, как бы я без тебя жил, — и снова вдруг так остро осознаю, что у меня больше никого не осталось, буквально никого. — У меня нет никого, кроме тебя. — У тебя нет никого, кроме меня, — повторяет Эдмунд… и неожиданно весело улыбается: — Правда, здорово я это устроил? Я гляжу на него в полном шоке — как это? Что же это…? И все странности, несовпадения, несуразности, все эти несчастные случаи и все эти смерти дорогих мне людей вдруг выстраиваются в одну единую схему — о, это не цепь, скорее хитроумная многослойная паутина. Я гляжу на него… и понимаю, что всё равно ничего не стану с этим делать. Не потому что не знаю, как это всё доказать, не потому что боюсь его. А потому что люблю его настолько, что… Как мне закончить эту мысль? Эдмунд стоит у окна. Приоткрытая штора за его спиной. Он стоит против света, но я вижу его узкую, острую улыбку, и она становится длиннее, ещё длиннее, и ещё длиннее, пока не выходит за край его узкого, острого лица. Яркий свет очерчивает его силуэт так, что он кажется небольшой, изящной шахматной фигурой. Я тянусь к нему, чтобы переставить его, переставить обратно, изменить всё, отменить всё, отменить, отменить. Но Эдмунд ловит меня за руку. — Марат, — говорит он, и почему-то голос его такой встревоженный, не тот беспечный, как только что. — Марат, перестань, это сон, просто сон. Успокойся. Всё хорошо. Я открываю глаза — наверное, слишком резко, потому что вокруг темно. Вижу только Эдмунда — контрастное бледное лицо с темными, острыми чертами на фоне темной шторы — и непроизвольно вздрагиваю. Он хмурится и осторожно, успокаивающе гладит мою ладонь кончиками пальцев. — Сколько времени? — спрашиваю я. — Ты задремал на полчаса. А потом… потом вдруг стал дрожать, и у тебя было такое лицо, как будто… — он пытается подобрать подходящие слова, — как будто случилось какое-то ужасное горе. И я подумал, что тебе не нужно дальше смотреть такие сны. Чертовски верно подмечено, думаю я и даже, кажется, слабо улыбаюсь. Не уверен, впрочем, что уже вполне владею своим лицом и его выражением. А я точно уже не сплю?.. — Все живы? — спрашиваю я осторожно. Шклярский снова хмурится — на этот раз непонимающе. — Кто? И почему кто-то не должен быть? Все-таки, кажется, не сплю. Слава богу. — Мне приснился кошмар, — объясняю я, чувствуя, как напряжение постепенно отпускает меня. — Кошмар про тебя. — Расскажешь? На мгновение я задумываюсь, стоит ли ему знать о таком. Но всё же пересказываю сон. Эдмунд слушает меня внимательно, не перебивая и ничего не спрашивая. У него удивительно серьезное лицо. — Вот оно как, — говорит он, и голос его тоже очень серьезен. — Нет, Марат, не переживай — все живы. Я бы такого не сделал. Эдмунд смотрит на меня. Его глаза темные, почти черные, а губы сжаты в совершенно прямую линию. Что-то жестокое снова мелькает в его лице, и тут же пропадает, но меня всё равно пробирает дрожь. Смерть за его плечом, смерть посмотрела его глазами на мир — и на меня. — Но ты мог бы, — тихо говорю я. С минуту он смотрит в сторону, задумавшись. А я смотрю на его длинные темные ресницы и на темную родинку на щеке. — Да… я мог бы, — по его лицу проходит тень, но затем он чуть встряхивает головой и смотрит на меня совершенно ясными глазами. — Но не стал бы. Никогда. — Н-никогда? Я переспрашиваю просто от растерянности, вовсе не потому что сомневаюсь в нем. Всё же это такое сильное слово — «никогда». Он кивает, не переставая смотреть мне в глаза, и почему-то спрашивает: — Ты ведь будешь со мной, правда? — Конечно. Он слегка наклоняет голову набок. — Ну вот. «Как будто сказал “Будь со мной, и тогда никто не пострадает”», — думаю я, нервно усмехаясь, но не решаюсь озвучивать это вслух. А то в каждой шутке — только доля шутки. — Но, полагаю, мы с тобой не можем просто взяться за ручки и уйти в закат, — говорю я нарочито легкомысленно, чтобы как-то разрядить обстановку. Эдмунд криво улыбается. — Нет, определенно не можем, — он пожимает плечами. — Но мы что-нибудь придумаем. Раз всё так… сложилось, у меня нет ни одной причины и дальше делать вид, что я ничего не замечаю. Ну и всё такое. От осознания я на какое-то время теряю дар речи и просто смотрю на него — я бы даже сказал, глупо пялюсь. — И как давно ты знаешь? Он хмурится и неопределенно поводит плечом, как будто не хочет отвечать. Но всё же говорит неохотно: — Да с самого начала. Хорош бы я был, если б не знал. Я ведь видел, как ты смотришь на меня. Ответ его вгоняет меня в еще больший ступор. С самого начала? Я был так очевиден? Все вокруг, что ли, тоже в курсе? И если он знал, то почему..? Даже не знаю, какой вопрос самый важный. Все самые важные, но я пока не могу произнести ни слова. Я сижу, приоткрыв рот от удивления, я наверняка выгляжу как полный дурак, но ничего не могу с собой поделать — просто сижу и смотрю на Эдмунда. И все же с трудом выдавливаю: — Но тогда почему… — и тут же осекаюсь. Что я собираюсь спросить? Почему он, только-только заметив мои чувства, не бросился ко мне в объятия? Да с чего бы? Смешно. Разве его должна была волновать моя влюбленность? Однако в его лице нет ни тени веселья. Он утвердительно кивает, как будто в ответ на мой последний мысленный вопрос. Протягивает руку, касается моей щеки кончиками пальцев, и я тянусь за его рукой, и он целует меня. Чуть отстраняется, смотрит мне в глаза. И тихо-тихо говорит: — Ты был невероятным, сладким искушением: такой молодой и красивый, такой открытый, такой влюбленный — и как будто даже не знающий о том, что влюблен. Вот так. Пока я маялся догадками и пытался разобраться в себе, меня запросто раскусили. — Я и правда не знал. — А я хотел заставить тебя всё осознать, — Шклярский наконец-то улыбается, но как-то всё еще невесело. — И вообще слишком тебя хотел. Ничего глубокого и возвышенного за этим тогда не стояло, можешь мне поверить. Но так злоупотребить твоим доверием — ну нет, было бы ужасно. Не хотел портить тебе жизнь, не мог так поступить с тобой. Думал, ты заслуживаешь чего-то получше, чем быть постельной игрушкой стареющего психопата. — А теперь что — передумал? Мне как-то… обидно, что ли? Эдмунд решил, что мне непременно нужна нормальная жизнь нормального человека. Всё за меня решил. Такой молодец. — Прости, — легко соглашается он, словно опять читает мои мысли. — Я перестал сомневаться, когда понял, что люблю тебя и незачем мучить нас обоих. Теперь уже я целую его — наверное, как ответ, но зачем ему ответ? Он всё знает. Надо, наверное, сказать что-то такое драматичное. Такое торжественное. Терпеть не могу такие моменты, они меня пугают. Или надо спросить — мы точно теперь вместе? Ты всегда будешь со мной, пока смерть не разлучит нас? И я уже даже формулирую что-то такое и собираюсь озвучить… но вместо этого почему-то спрашиваю: — А если бы я был червяком, ты бы всё равно любил меня? Шклярский смотрит на меня очень внимательно. — Каким червяком, Марат? Я смущаюсь и опять наверняка краснею. — Ну… не знаю, дождевым, наверное. Или, наоборот, песчаным, типа как в «Дюне». Эдмунд недоверчиво встряхивает головой и смеется. И вдруг обнимает меня. — Да, — говорит он и мягко целует меня в губы. — Я бы всё равно тебя любил. Так что если на самом деле ты червяк-оборотень, не стесняйся. Можешь превращаться прямо сейчас: меня таким не напугаешь. …Даже жалко, что на самом деле я не червяк-оборотень. Всего лишь человек. Утро еще не наступило — не знаю, от чего я просыпаюсь. Эдмунд лежит на спине, и лицо его в неверном предутреннем свете кажется холодным и неподвижным, и острые ресницы черные, и родинка черная, и жилка на виске черная, и рука поверх одеяла такая бледная и тонкая. А я знаю, что не отпущу его ни в какие иные миры. Я протягиваю руку и касаюсь его ладони — и она теплая, совершенно определенно теплая. Эдмунд сжимает мою руку в ответ и улыбается во сне.
Примечания:
28 Нравится 23 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)