***
— Сквозь шторм и сне-е-ег!.. — вопят над окном, перебивая частую дробь дождя. Олаф не выглядывает наружу, даже не встаёт из-за стола — лишь, устало поморщившись, дотрагивается до рассечённой шрамом щеки. Нужно быть Бешеным, чтобы в ливень напиваться на крутой и скользкой крыше. Бешеным — или Руппи, обиженным мальчиком, заливающим чужую смерть и собственное разочарование... Он раньше и не замечал, насколько эти двое похожи. Решительные, самовольные, упрямые. Авантюристы. Верные — на свой, особый манер, зато отчаянно, без колебаний бросающиеся в Закат за тем, чем дорожат. Оба жестокие. Оба пьяны. Не сейчас, не вином или можжевеловкой — самой жизнью, каждым днём и часом бытия, и не важно, плох он или хорош, не важно, что было прежде или станет после. Должно быть, именно из-за этого — любимцы кошачьего племени и ведьм... Тех самых, что звенят сейчас хрустальными льдинками за стеклом и свивают потоки дождя в маленькие хлёсткие смерчи. Тех, что подхватят любого из двоих наверху, стоит кому-то из них оступиться, закружат, затанцуют, потянут к себе, к небу и облакам... Он сам всегда испытывал равнодушие (полностью взаимное) к кошкам. Он впервые встретил ведьм той зимой, когда пришёл забрать их город — и они расшвыряли его флот, как сухие листья... — ...в Бир-рюзо... вые! Земли! — с восторгом повышает голос кто-то на крыше. — Экп... Экспдп... ция — когда довоюем! Вместе! — Вместе! Но м-мы вас тчна поб-бедим! — Мечта-ай! Мальчишки... Олаф криво усмехается. Внутри крепнет вязкая, тяжёлая горечь: он ещё никогда не чувствовал себя настолько не на своём месте. Мог бы он уехать? В Полуночные Земли не отправляются корабли из Талига. У себя на родине он всё ещё осуждённый преступник, и это не изменится, кто бы ни удержал власть — Фридрих или кто-нибудь другой, сбросивший нынешнего регента. Руппи изменил бы — но Руппи не кесарь, и спаси Создатель Дриксен, если он однажды им станет. Нет, на север ему нет дороги... А на юге, среди чужих людей, чужих обычаев, чужого языка, ему просто некуда идти. Бирюзовые Земли... Бирюзовые Земли — легенда и ребячливая мечта. Он никому не нужен. Больной старик, переживший свою полезность, по какому-то недоразумению всё ещё не мёртвый. Разбитый корабль, остающийся на мели, не способный сойти с неё. Руппи спас его от казни. Слепо, верно, яростно — решил сам и сделал сам, даже не осознавая бессмысленности этого. Потом его подобрал Бешеный — один ветер знает, зачем. Этот город, этот дом, эта комната — последнее место в мире, где Олаф может оставаться, имея на то хотя бы формальный повод. «По всей вероятности, я личный гость вице-адмирала Вальдеса», — именно так он сказал, когда его навестил Альмейда. Не сказал: «Хотя, может быть, и пленник, я так и не разобрался до конца». Не сказал: «Так сложились обстоятельства». Не сказал: «Признаться откровенно, я до сих пор не понимаю, как мне надлежит действовать в текущей ситуации». «Вице-адмирал Вальдес, — со знающей усмешкой согласился тогда Альмейда, — это явление, с которым я привык смиряться. Пока вы остаётесь его гостем, меня положение вещей устраивает». Он не стал уточнять, что будет, если это положение изменится. Показалось бессмысленным. Порыв ветра врезается в жалобно зазвеневшее стекло, швыряет внутрь щедрую пригоршню дождя. Олаф поспешно закрывает окно на крючок. Стол, Эсператия… Нет, всё в порядке, вода не попала. На серый переплёт налипли бело-рыжие шерстинки — подарок от Гудрун; стряхнуть их удаётся лишь со второго раза. Олаф задерживает руку на книге. «Вы спиваетесь», — сказал Бешеный. Он не прав. Это не как пить до забытья — это как медленно-медленно тонуть, словно напоровшееся на риф судно. Всё шире течь в трюме, всё больше в нём морской воды, мерно плещущей о стенки, лижущей внутренности...***
«Будь ты проклят, оружейник!» — «Буду».***
— Вы плохо выглядите, — встревоженно замечает Вальдес. Олаф пожимает плечами. — Я в порядке, благодарю. Вашими заботами я полностью избавлен от телесных недугов.***
Он плохо спит. Снится тот закат, чёрные линии мачт и реев на фоне злого небесного пламени, офицеры Верной Звезды, дёргающиеся в петлях, офицеры его флота, живые — и погибшие, явившиеся за живыми. За ним почему-то так никто и не пришёл. В Хексберг, говорят здесь, нет пути остывшим, но до Хексберг была целая весна в дороге, были Гельбе и Эйнрехт, мертвецам хватило бы времени и возможностей. Они не пожелали забрать того, кто привёл их на смерть. Вероятно, это означает, что его… простили? Посчитали невиновным? Помиловали? После такого, кажется, не задумываются, не задают вопросов — просто «живут дальше». Олаф не представляет себе, как и куда это — дальше. Тринадцатая петля на фок-рее Глаубштерн была бы логичным и правильным финалом, но… Но — была бы.***
Приступы острой мигрени становятся чаще. Полумрак, тишина, неподвижность — единственное спасение от них. По счастью, всё это у него есть.***
— Господин не-адмирал цур зее, вы… — Хотел бы побыть один. Если вы позволите, разумеется.***
Осенний Излом наступает и проходит. Город шумит, подмигивает огнями, взрывается песнями и криками до поздней ночи; Олаф не присоединяется к празднествам. Лёжа в постели, он вспоминает. Прошёл почти год. Год с того дня, когда кесарь велел ему готовиться к наступлению на Хексберг. Всего год назад он знал всё, что ему требовалось знать, и не колебался ни минуты, действуя. Как много может перемениться за какой-то год.***
Он никогда не был религиозен глубоко — ровно настолько, чтобы верить в высшую силу, сотворившую этот мир, и знать, что самоубийство — грех. Перелистывая страницы Эсператии, он не испытывает благоговения или страха — он ищет ответы. У людей о таком не спрашивают; остаётся спросить у Бога. Создателю всего сущего… Господи, ответь: что делать, если уже отпустил свою жизнь, но её вдруг подхватили и всунули обратно тебе в руки, велев больше не разжимать их? Что делать в этом мире тому, кто по какому-то недоразумению до сих пор не мёртв, но не чувствует этого? Как продолжать, Господи, если от всего, что имело значение, остались одни лишь обломки мачт и остовы, ставшие домами морским тварям? Создателю… Господи, Твоя ли воля была в том, что меня спасли — из сражения, от казни, из ловушки сразу после неё? Нужен ли я Тебе здесь; если да — зачем?! Ответь мне, прошу, подай знак, потому что я сам больше не вижу ни толики смысла в собственном существовании. Господи, слышишь ли Ты меня? Ответь. Господи… Господи, с Тобой ли мои моряки?.. Прошу, позаботься о них. Пусть не все они были праведниками, но — умоляю! — в доброте Твоей даруй им покой, обереги от метаний и сожалений… Создателю всего сущего, Великому и Милосердному… Ответов он не получает. Вместо них его мягко и медленно принимает в себя отчуждённость — прозрачная, прохладная, с льющимся откуда-то сверху нерезким светом. Так, выпав за борт, погружаешься в глубину, и оттуда, с молчаливого дна, видны лишь тени кораблей и волн, сражающихся на поверхности. Так лежишь на тёмном песке, и сонные рыбы тычутся в одрябшие щёки, и течения едва шевелят твои волосы — мутно-седые, совсем седые, без единой русой пряди…***
Хрустальный перезвон колокольчиков раздаётся глубокой ночью, когда до рассвета остаётся не больше полутора часов. Олаф, до того следивший за обречёнными метаниями свечных отблесков на потолке, спускает ноги с кровати. Вальдес, сидящий снаружи на карнизе, беззвучно смеётся. Он весел, он пьян счастьем и сказочной, нечеловеческой юностью, он (она) указывает на оконный крючок, прося открыть. Танец и ветер, танец и ветер, звёзды и синяя мгла; танец и ветер, кто здесь в ответе?! — будут тебе два крыла… Олаф берётся за шторы и аккуратно, тщательно сдвигает их, не оставляя ни щёлки. Возвращается к постели, ложится. В комнате темнеет — свеча умирает, гаснет, оставляя после себя горьковатый дым. Что ж, значит, ещё полтора часа он будет смотреть просто в темноту.***
— У вас душно, как в гробу, — сообщает Бешеный, бесцеремонно вваливаясь к нему. Олаф, не отрываясь от книги, пожимает плечами. Чужие сапоги стучат мимо, потом распахивается окно, окатывая спину и затылок порывом холодного воздуха. — А снаружи, между прочим, осень чудесная! Сухо, чистое небо, солнечно! Вы просто обязаны выбраться к морю, оно сегодня удивительно красиво! На слове «море» что-то внутри слабо вскидывается. Обрывается. Олаф переворачивает страницу. — Благодарю вас, я не испытываю желания. — Вы сейчас никаких желаний не испытываете, — едко замечает Вальдес, усаживаясь на край стола. — В том числе и желания желать. Тупик, не находите? Олаф красноречиво молчит, чуть сдвигая Эсператию — чужая фигура загораживает свет. Так проще, чем прогонять. Так честнее. В конце концов, это даже не его дом, не его комната — и хозяин с бесцеремонностью шквала может влетать в неё и вылетать прочь по несколько раз на дню. — Послушайте же, даже монахи не отрекаются от жизни с такой страстью, с какой стараетесь вы! Это не молитва, это попытка свести с собой счёты! Создателю, могу поспорить, просто фантазии не хватило представить такое служение себе — иначе он пришёл бы в ужас!.. — Вы стали проповедником? — с лёгким удивлением уточняет Олаф. — До вас сейчас только проповедник и может достучаться! Господин адмирал... К Чужому! Олаф! Вы уничтожаете себя! Очнитесь уже, оглянитесь вокруг! Здесь, в мире, от которого вы прячетесь, всё ещё есть солнце! Есть ветер! Есть люди, которые вас любят, я… — он запинается, но договаривает с тем же жаром, — я люблю вас! Я не хочу хоронить вас и писать на надгробии: «Умер от тоски!» Вы достойны жить — вы имеете право жить — и выбросьте из головы всю ту чушь, которая говорит вам, что это не так! — Вы закончили? — Закатные твари, нет! Олаф! Я люблю вас, вы вообще слышите?! Я не дам вам окаменеть над этой монашеской писаниной!.. Эсператия, сдёрнутая со стола, летит из окна второго этажа. Олаф провожает её взглядом и молча поднимается. Шаг к двери — и ему преграждают дорогу, хватают за руки, вынуждая поднять взгляд. Вальдес оказывается очень близко, на его лице мешаются досада, нетерпение и какая-то сумасшедшая нежность. Кажется, ещё миг — и он попытается поцеловать. — Отпустите, — ровно и холодно приказывает Олаф. — Олаф! — Я вас услышал. По-вашему, это что-то меняет? Растерянность, затопившая глаза напротив, стирает всё остальное. Олаф, аккуратно высвобождая ладони, продолжает тем же сухим тоном: — Я никто. Старик без имени, дома, цели. Я опустошён. Я не безголовый мальчишка, которому любовь заменяет весь мир. Ваши чувства ничего не спасут и не исправят. Вы, конечно, вольны делать что угодно — вы здесь хозяин. Но, если вы не намерены начинать прямо сейчас, я иду за книгой. Бешеный, что удивительно, глотает это молча. Тенью следует за ним по лестнице, провожает до нужного места во дворе. Держится на расстоянии в пару шагов, не пытаясь приблизится или коснуться. Эсператия лежит в пыли. Олаф нагибается (голова отзывается привычной лёгкой болью), подбирает её, отряхивает. — Она в порядке? — уточняют из-за спины. У тома надломился корешок. Почти неразличимо, понять можно только на ощупь. Страницы в порядке, текст читаем, однако книге остались дни. Потом желтоватые листы поползут из переплёта, теряя смысл и связь с остальными. Медленное, незаметное, необратимое разрушение. — В порядке, — ровно сообщает Олаф. Они идут обратно точно так же. Странная пара — бывшие враги, бывшие почти-друзья, спасённый и спаситель, пленник (гость? питомец? кто он здесь, в Хексберг?) и конвоир, холодный океан в штиль и дикое южное пламя. Противоположности, столь любимые поэтами и никогда не оказывающиеся рядом на самом деле. Раньше это вызвало бы усмешку. Сейчас он лишь устало отмечает нелепость ситуации. В комнату Вальдес не заходит — замирает на пороге, опираясь о косяк. Олаф бережно укладывает Эсператию на её законное место и опускается на стул, открывая книгу там, где его прервали. Создателю всего сущего, Великому и Милосердному… — Что вы любите? — спрашивают от двери спустя минуту. Он поднимает голову, непонимающе произносит: — Простите? — Любите, — повторяет Вальдес с какой-то непривычной усталостью, запуская пальцы в волосы. — Цените больше всего в мире, никогда не смогли бы потерять… Есть ведь хоть что-то, правда? Не может не быть… Мой флот. На дне здешнего залива. Моя родина. Приговорила меня к смертной казни как изменника. — Море, — говорит Олаф и даже почти не лжёт. В Хексберг тоже есть море: ветер, прохладный и солёный, слышный в городе шум волн, да и сами волны рядом, четверть часа пути для измотанного старика, — но это не то. Нужно другое. Свинцово-синий — или бирюзовый в редкие яркие дни — простор от горизонта до горизонта, белая пена, белые облака — пена в чаше неба, белые паруса над головой… Вальдес явно понимает, о чём речь, — кивает, на губах мелькает призрак улыбки, не то мечтательной, не то грустной. Выражение, совершенно ему не идущее. А потом эти же губы изгибает ликующая, совершенно сумасшедшая мальчишечья ухмылка, и Бешеный бросается прочь, ничего не объясняя. Дробный стук каблуков о паркет затихает где-то на лестнице. Олаф поднимается и аккуратно закрывает дверь. Затем возвращается к молитве.***
Обратно Вальдес врывается рано-рано утром — взбудораженный, растрёпанный, в той же одежде, что и вчера, только теперь ещё и выпачканной песком на коленях. Олаф не спит и не произносит ни слова возражения против сбивчивого: «Господин-Кальдмеер-вы-должны-пойти-со-мной-прямо-сейчас, возьмите китель!..» Он вообще ничего не произносит. Город дремлет, укутанный синими предрассветными сумерками, словно прозрачным, медленно светлеющим океаном. Переулки, фасады, площади — Олаф не знает этой дороги. Кажется, его ведут к заливу — южной его части, в сторону окутанной лёгкой дымкой Энтенизель. Вальдес решил представить его ведьмам?.. Судя по всему, не в этот раз. По крайней мере, тропинку, определённо поднимающуюся вверх, к горе, они пропускают. Дома сходят на нет, впереди открывается береговая линия — песчаные уступы, редкие сосны, тёмным вычерченные на серебре неба. По правую руку расстилается море. Почти штиль, лишь возле берега едва заметна рябь. Над водой стелется лёгкий туман, густеет к горизонту до полной непрозрачности. Это красиво — это всегда красиво, как бы ни выглядело, — но совершенно бессмысленно. Вальдес молчит, идёт быстро, словно они могут куда-то опоздать — но впереди ничего нет. Деревья, песок, уступы, волны, шуршащие внизу — падать высоко и неловко — и всё. Не нужно было уводить меня так далеко, если я вам надоел, недоумевающе думает Олаф. Моего тела никто не хватится в любом случае, так зачем… — Почти пришли! — Куда пришли? — всё-таки уточняет он, не слишком рассчитывая на ответ. Тропинка переваливается через гребень утёса, сползает, чуть извиваясь, вниз. Вальдес вместо разъяснений тычет пальцем куда-то в горизонт. Олаф ведёт взглядом в указанном направлении и удивлённо приподнимает брови. Из дымки проступает — светло-голубой на жемчужно-белом — незнакомый трёхмачтовик. Изящный, как игрушечная фигурка, размытый расстоянием до полупризрачности. Паруса спущены, флага нет. На корабли Дриксен очертаниями не похож… Впрочем, Олаф не обольщается: он точно не помнит облик абсолютно каждого линеала Кесарии. Линеалу Кесарии просто нечего здесь делать, особенно в одиночестве. Скорее уж это кто-то из талигойского флота. С другой стороны, почему талигоец стоит не в порту, а за пределами бухты, тоже непонятно… — Что это за корабль? — Волшебный! Из сказки, — объявляет Вальдес, хитро усмехаясь и указывая на вынырнувшую вдали из тумана шлюпку. — Я расскажу по дороге — это за нами, нам нужно вниз. Пару мгновений Олаф выжидает, но больше ничего не происходит, так что остаётся лишь принять приглашение. Шлюпка идёт быстро; разглядеть её ещё толком не удаётся, но гребцы должны налегать на вёсла изо всех сил. — Когда-то давным-давно, — и впрямь раздаётся из-за спины, — в северном прибрежном городе родился мальчик. Его отец был офицером флота и заразил любимого сына своей страстью к морю, да так, что тот грезил волнами и ветрами дни и ночи напролёт. Матушка его моря побаивалась, зато была женщиной верующей, требовала от ребёнка не баловать и быть послушным, потому что только послушные дети попадают в Рассветные сады. Мальчик сады не любил… Кто бы сомневался, хмыкает он, выбирая, куда поставить ногу. Спуск здесь не очень крутой, но сыпучий, и порой удерживать равновесие требует усилий. Вальдес шагает позади, продолжая болтать: — Мальчик вообще не хотел на небо, ни в Закат, ни в Рассвет. По всему выходило, что моря там не будет, а это его не устраивало. Тогда он украл у приехавшей тёти жемчужное ожерелье, дождался ночи и пошёл на гору, где жили ведьмы. Взрослые говорили, они любят украшения и исполняют желания, и мальчик собирался просить иной судьбы, чем у всех остальных людей на свете. Позвоночника на последней фразе касается холодный ветерок. Олаф против воли передёргивает плечами. В Дриксен тоже рассказывали такие сказки, и заканчивались они хорошо только тогда, когда герой вовремя сбегал или раскаивался и спасался в церкви. Здесь же — мало того, что это вряд ли выдумка… — Мальчик приглянулся ведьмам, — произносит Вальдес беззаботным тоном, и Олаф жалеет, что сейчас не видит его лица. Играет? Нет? Какой финал у этой истории? — Они позвали его танцевать, четверо суток подряд он кружился вместе с ними между морем и небом, как снег, чайки и ветер, смеялся, обнимал их. Ведьмы смеялись тоже. Они сказали: нельзя, чтобы такой хороший — и вдруг ушёл в какое-то пламя. Они предложили: вырастай, дружи с нами, приноси жемчуг и приходи сам, а мы сделаем для тебя волшебный корабль, на котором ты сможешь уплыть от любой смерти и судьбы… — И? — напряжённо спрашивает Олаф. Они достигают песчаного, зализанного волнами пляжа. Торопящуюся лодку отсюда видно уже хорошо — а ещё видно, что в ней никого нет. — И однажды мальчик, выросший в дружбе с ведьмами, любимый и обласканный ими, пришёл и попросил права распорядиться своим подарком иначе… — Вице-адмирал Вальдес, — резко произносит Олаф, разворачиваясь. — Извольте объясниться прямо. — Как пожелаете. Этот корабль ваш. Он улыбается, и эта улыбка, бесшабашная и какая-то хрупкая одновременно, не даёт никаких ответов, за исключением невозможных. — Простите? — Он ваш, — повторяет Вальдес настойчиво. — С этого момента и навсегда. И «навсегда» сейчас значит именно то, что значит. У него ещё нет имени; придумаете сами. Можете назвать его «Ноордкроне», хотя не уверен, что не лучше будет сочинить что-то новое. Он не боится штормов, ему не нужны порты, его команда… Возможно, она будет вам знакома, возможно, нет — в любом случае на борту окажутся лишь те, кого вы захотите увидеть. Остального я не знаю, я бывал на нём только единожды. Точно могу сказать всего одно — это вместосмертие. Специально для таких, как мы с вами... Шлюпка достигает берега, утыкается носом в песок шагах в двадцати от них. Олаф переводит взгляд с неё на стройный силуэт трёхмачтовика вдали, потом — на тёмные отчаянные глаза напротив. Вы будете жить, говорят эти глаза. Вы — будете. Хотите — одни. Хотите — далеко; это неважно. Вот ваше море — Рассвет по одному борту, Закат по другому; изменчивые небеса и солёная бесконечность от горизонта до горизонта; вот попутный ветер в паруса и любые берега, куда вы только пожелаете отправиться. Берите! Это не спасение и не смысл, который вы потеряли, но... — Это очень дорогой подарок, — медленно произносит наконец Олаф. Во рту пересыхает, голова чуть кружится, как на свежем ветре после долгой духоты. — Не уверен, имею ли я право… — Имеете, — резко обрывает его Бешеный. — Не говорите, что я зря всю ночь уговаривал девочек. Не намерены жить — шагните за борт, ваше право, скажете Создателю, что проплутали эти полгода между жизнью и смертью, не так уж это далеко от истины. Но если нет... Олаф, я не шутил. Я не хочу стоять над вашей могилой. Я не хочу знать, что вы мертвы, а я сам ничего не попытался сделать, хотя мог. Просто... попробуйте. Прошу вас. — Он был предназначен для вас, — замечает Олаф, не трогаясь с места. — Как вы... что будете делать вы? Вальдес зло скалится в ответ: — Не умирать, вероятно. Я и так в ближайшее время не собирался, теперь есть повод подольше задержаться на этом свете. В любом случае, вы, если останетесь, точно меня опередите. Вам нужнее. А я… может быть… Его усмешка надламывается, как корка на ране; он порывисто шагает ближе. Олаф не чувствует удивления, когда щеки касаются тёплые губы. Понять, что он чувствует вместо этого, не удаётся — всё заканчивается спустя какое-то мгновение, Вальдес тут же отступает. Встряхивает головой, быстрым движением запрокидывая лицо, пятится ещё — дальше, чем дотянется рука, слишком далеко, чтобы хватило шага, двух шагов… — Всё, идите уже, а то это ещё растянется! Счастлив был быть… вашим врагом. Без вас драться с вашим флотом будет немыслимо скучно, не знаю даже, что я стану делать… Не важно, забудьте. Прощайте, господин не-адмирал. — Прощайте, — эхом повторяет Олаф, облизывая губы. Слова не приходят. Мысли мечутся, будто стая голодных чаек. Он медлит ещё немного, потом сдаётся — склоняется в коротком поклоне, надеясь, что это будет иметь хоть какой-то смысл, разворачивается и шагает к лодке. Шван налетает на него с первым же движением, хлещет по лицу, забивается в лёгкие — на мгновение ни вдохнуть, ни выдохнуть становится невозможно. Он моргает, захлёбывается, глотает воздух, слишком плотный и густой, чтобы по-прежнему быть воздухом... И маленькая льдинка проскальзывает ему в горло. Волна мурашек расходится из середины груди к пальцам, его окатывает холодом, каким-то искрящимся — и немыслимо лёгким, словно под кожей вместо крови течёт ветер. Спина распрямляется сама собой. Он идёт вперёд — быстро, пружиняще, он давным-давно уже не… Не важно! Это больше не важно. Важное — вот оно. Песок, сминающийся под сапогами, море, соль, щиплющая ноздри, высокое яркое небо… Небо и ветер, небо и ветер, небо, и ветер, и свет; небо и ветер — кто-то приветит, боли тебе больше нет… Шлюпка, стоит ступить в неё, мягко сползает в воду. Вёсла проворачиваются сами собой, начинают мерное движение; Олаф придерживает одно, останавливая. Оборачивается. Вальдес не провожает его — ссутулившись, карабкается обратно по осыпающейся тропинке, и кажется, будто на него только что свалились лишние двадцать лет. Олаф смотрит, чуть щурится, привыкая к этому хрустально-чёткому миру. Губы сами собой расправляются в улыбке, а пьяное, казавшееся ещё вчера невозможным веселье, плещущееся у груди, захлёстывает его с головой. — Ротгер! — зовёт он и видит, как резко — будь это механизм, прозвучал бы щелчок — распрямляется чужая фигура. — Каждый год! Каждый год в этот самый день, запомните! И пошлите мне весточку, если соберётесь умирать не осенью, вы поняли?