Первое
30 декабря 2020 г., 21:31
— Вань, всё готово, иди ужинать, — зовёт Беларусь.
У неё сегодня шабашка — принесла с работы курицу. Вроде бы тушку, хотя, может, и живую птицу: не уверен, что Беларусь не зарубила её лично. Короче говоря, сегодня мы должны пировать.
Вот только в итоге я особо-то и не ем, потому что привычно страдаю похмельем и просто сижу, подперев больную голову рукой, а Беларусь так сосредоточенно-аккуратно кромсает курицу ножом и вилкой, будто хочет не съесть её, а только разобрать на мельчайшие волоконца и косточки. Она ни разу не поднимает на меня глаза, и я тоже молчу. Из тихо бормочущего телевизора вдруг раздаётся мелодия новостного выпуска, Беларусь заметно вздрагивает и кулаком ударяет по кнопке. Остаёмся в тишине — плотной, как тяжёлое ватное одеяло, когда накрываешь им голову и, кажется, вот-вот задохнёшься.
Мне теперь на многое наплевать, но ещё пока что не на всё, нет. Я поднимаюсь — ножки стула с визгом царапают пол, — и Беларусь вздрагивает опять. За это я ненавижу себя ещё чуточку больше — хотя, казалось бы, куда уж?
— Спасибо, мясо чудесное, — говорю деревянным голосом.
— Ты даже не попробовал, — тихо-тихо отвечает она. — Всю неделю ничего не ел, а я тебе крылышки оставила — твои любимые…
От неприкрытой мольбы в её голосе мне становится тошно. Она — самая сильная женщина, которую я только знаю, и она не должна умолять.
Какой же я подонок.
— Утром съел твой пирог, — вру я, и она знает, что вру, но всё равно кивает, упрямо уставившись в свою тарелку, из которой тоже не съела ни кусочка.
Ложь душит ещё сильнее, чем тишина, и я ухожу к себе, оставляя Беларусь наедине — наедине с полными тарелками, старинными, чудом уцелевшими во время революции серебряными вилками и ножами, праздничными салфетками, стынущим жиром на противне, наедине с выключенным телевизором и её собственными мыслями, которые она не выключит никак. Мне тоже хочется вмазать во что-нибудь кулаком, в стену или — лучше — самому себе в завравшуюся морду. Но зачем заниматься саморазрушением, если мой народ отлично справляется и без моего участия?
По моему расписанию, которому я безукоризненно следую последние два месяца, наступает время лежать на диване и пялиться в потолок. В книгах в таких случаях обычно пишут что-нибудь вроде: «Изучил каждую трещинку на штукатурке», — но я даже под пытками не смогу сказать, есть ли там вообще трещины или нет. Я смотрю на него второй месяц подряд и при этом не имею ни малейшего представления о том, как он выглядит. И зрение, и память — всё тонет в каком-то белёсом мареве, в белом шуме. Они меня подводят, я сам себя подвожу. Из кухни не доносится ни звука, но мысли о Беларуси всё равно тревожно зудят, никак не уходят.
Она вернулась ко мне — через неделю после распада Союза. Единственная вернулась, больше никто. Она сказала мне — что же ты с собой сделал? Только это сказала, больше ничего.
Помню, как она приезжает с вокзала, одетая в нежное светлое платье в горох. На руках тёмные перчатки, на голове тёмный платок, длинные концы тщательно завязаны под подбородком: до сих пор бережёт кисти и горло после изуверских операций, которые она перенесла в Шталаге 352. Всё давным-давно зажило, но наши воспоминания живут дольше даже самых упрямых шрамов.
Платье она вешает в платяном шкафу в своей вызывающе пустой комнате на втором этаже. Я это знаю, потому что она так бурно грохочет всеми дверцами и шкафчиками, будто пытается в одиночку создать видимость жизни всех четырнадцати республик.
В доме для неё находятся какие-то вещи: старые рабочие штаны Литвы, рубашка Грузии. Всё позабытое, брошенное в спешке, никому не нужное. Беларусь берёт нитки с иголкой и ушивает эти вещи себе по размеру. Есть и блузки Украины, которые она доставала себе из-за границы — но Беларусь, конечно же, делает вид, что их не существует.
Телевизор у меня сломан, я наверняка что-то с ним сотворил накануне нового 1992 года, который встречал в одиночестве, но не помню, что именно. Беларусь его чинит, и теперь мы вместе смотрим советские фильмы. Есть и новости, которые сообщают об очередном безумном скачке курса валют — но мы, конечно же, делаем вид, что их не существует.
Она намывает окна, драит полы, полирует шкафы, даже немного работает в саду, и всё с таким невозмутимым видом, словно и не уходила никуда.
На третий день после её приезда я впервые открываю рот. Это тот же самый день и час, когда мы впервые ссоримся. Связь тут, конечно, самая непосредственная.
Всё дело в том, что она разговаривает по моему телефону. Обсуждает реформирование своего спецназа — бывшего советского — и даже не думает сменить тему при моём появлении. Запросто болтает себе в полный голос.
— Ты чего творишь, малая? — говорю я. Вот держу в голове, что надо называть Беларусью, а всё равно старая привычка предательски опережает мысли. — Перед тобой вообще-то другое государство. Может, даже потенциально враждебное, а ты мне про свою армию треплешь.
— Я перезвоню, Вячеслав Францевич, — говорит она в трубку и вешает на место. Я машинально вношу имя в свою внутреннюю картотеку и тут же одёргиваю себя, запоздало. Но старую школу разведки не пропьёшь, уж они меня как следует натаскали.
На лице Беларуси отражается внутренний конфликт, который в другое время я наверняка нашёл бы интересным. Сознание Беларуси, при всём её высоком интеллекте, устроено очень просто и практично. Словно пёс бойцовской породы, она безоговорочно признаёт моё главенство и снисходительно относится к тем, кто, с её точки зрения, стоит ниже неё по иерархии. Вроде того же Литвы.
Она всегда была слишком мне предана, чтобы оспаривать мои приказы. Но сейчас я бросаю вызов самой её преданности, и она не знает, что делать.
Мы оба оказались на неизведанной территории, впустую цепляемся за старые слова и одряхлевшую память. Втайне я даже немного хочу, чтобы в ответ меня ласково-раздражённо обозвали дурачиной — но Украины здесь нет. Дружески толкнули в плечо и подначили хорошей шуткой — но Казахстана здесь нет. Здесь есть только Беларусь, моя малая, и долгую секунду мы молчим.
— Ваня, ты с ума сошёл! — наконец звонко выдаёт она, как будто удивляясь сама себе. Я тоже немного удивлён. Но ничего, пусть ругается на меня. Пусть.
Может быть, тогда она передумает идти ко дну вместе со мной. Вдвоём мы не выплывем, как бы она там ни считала.
— Твой флот, — неожиданно говорит она.
Я смотрю на неё, но не отвечаю. О чём речь?
— Черноморский флот России, — уточняет она. — Вот так они сказали. Сказали — мы русские моряки и не хотим присягать на верность Украине.
Она текучим движением встаёт со стула, подходит ко мне, кладёт руки — без перчаток — мне на плечи. Я как бестолковый истукан, ни шелохнуться мне, ни слова вымолвить.
— Ответь им, — упрямо говорит она. — Украина давит на них, адмирал звонит тебе каждый день, да возьми же наконец трубку! Они русские, понимаешь ты? Русские! Ты должен ответить!
А я молчу.
Примечания:
«Ситуация, в самом деле, выглядела странной. Москва упорно молчала, хотя и в Министерстве обороны, и в Генштабе прекрасно знали, как давят на нас власти самостийной», — адмирал И. Касатонов, командующий Черноморским флотом.