***
Евронимус помнил: всё это началось с рук. С рук — потому что они больше всего подходили шведу. Так он и подумал, когда впервые увидел Пелле. Нет, не встретил в аэропорту, а именно увидел. Присмотрелся, заметил, почувствовал. Евронимус помнил: тогда швед улыбался, неуклюже подшучивал и вообще не тянул на зловещего мертвеца. Тянули — только руки. Они выдавали его с головой. Бледные, костистые, с жуткими пальцами, которые шевелились как-то сами по себе — словно тот ими и не управлял. А ещё — они были изрезаны к херам. Алые царапины, кровоточащие и затянувшиеся, белые шрамы — тонкие, как волоски, и такие, что можно почувствовать даже стёртыми о струны пальцами… они тянулись, как извращенный уродливый узор. О, да. Их хотелось почувствовать. Рассматривая плетение шрамов и вен раз за разом, раз за разом перебирая этот рисунок в памяти, Евронимус вдруг понял: ему надо. Надо коснуться, ощутить, понять — как это. Надо, чтобы их стало больше. Ему всё надо. Просто надо. И он коснулся. Сначала — вроде бы случайно. Пелле тогда дёрнулся, — как от озноба, — отшатнулся и отвернулся к окну. Он просто сбежал в свои мертвецкие мысли, спрятал руки в карманы, а Евронимус — не получил ничего. Он так и не успел почувствовать этот узор. Пришлось пробовать снова. И он стал пробовать. Ещё и ещё. Он касался невзначай — задевал пальцами запястья, сжимал ладонь на бегу, хлопал дружески по плечу. Евронимус видел, как швед злился, отдёргивал руки, отводил взгляд, — но остановиться уже не мог. Ничерта не мог. В конце концов, Пелле же не отбивался… Евронимус перестал притворяться и играть в случайности. Он всё дольше сжимал чужие ладони, переплетал пальцы, скользил подушечками по жутким узорам. А ещё — он смотрел. Долго, пристально, не пытаясь прятаться или сделать вид, что не смотрит. Смотрел на руки, на вены и шрамы, на открытое горло, на скрытые ремнями бёдра. Евронимус знал: швед это видел. И — не делал ничего. «Прекрати пялиться!» «Не трогай меня!» Эти слова Пелле, вначале острые и злые, а потом — вялые и обречённые, значили для него всё меньше. Нет. Всё больше. Будоражили, заводили, толкали ближе и ближе. Из-за них, из-за холодного тона, из-за обиды в глазах он и не мог остановиться. Потому что… чёрт же подери! Да. Эти слова, эти отказы заводили. Евронимус понял это совершенно ясно. А ещё — это понял швед. Не мог не понять. И ничего не делал. А раз он ничего не делал… Да мать его, этого мертвеца. Терять им обоим было уже нечего.***
Так это и началось: с рук. С тонких запястий, которые гитарист держал мёртвой хваткой, с острых колен, на которых он сидел, зажав шведа между собой и диваном, с рваного дыхания и бешеного стука в груди. — Пелле. Я просто. Понимаешь, я не смог остановиться… Пелле не ответил. Так и сидел под ним, не шевелясь, расслабив руки, глядя на него остекленевшими глазами — такими светлыми, такими неживыми. Но всё это началось не с глаз. Всё это началось со шрамов под губами, с привкуса крови на языке и с тихого «прекрати», которое Евронимус так и не услышал. Или швед не сказал? Наверное, не сказал, иначе почему тогда сдался, почти обнял его, прижался ухом к груди? — Ты чего, Пелле? — Евронимус хотел сказать это насмешливо и громко, но получилось — шёпотом, с губ на губы. — Я слушаю. У тебя сердце бьётся. Он сказал это так, словно пояснял очевидное и приказывал не мешать. А потом сдался, обмяк и закрыл глаза. Продолжил слушать. Если для Евронимуса это началось с рук, то для Пелле — с ударов живого сердца. У него самого такого и не было.***
— Подними голову. Открой рот. И закрой глаза. Швед не ответил, только прошипел что-то сквозь зубы — и подчинился. На ресницах блестели слёзы, по вывернутым рукам текла кровь. Евронимус смотрел. Смотрел на эти капли, прозрачные и багровые, смотрел и смотрел, и понимал: он просто не может остановиться. Никакие «нет» его не волнуют. Даже если потом придётся снова говорить это долбанное «прости». — Прости, Пелле.