ID работы: 10259000

И пропал во тьме пустой

Слэш
NC-17
Заморожен
29
Размер:
15 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

пролог

Настройки текста
В зале суда много людей, только помещение совсем маленькое. Почему-то думалось, что его приведут в громадную залу, где он будет стоять, скалиться наверх, куда-то ввысь, щурясь в лицо судьи, недосягаемо сидящего за своим столом, как в большом гнездовище. Вместо этого дышит каким-то спертым воздухом и глядит под ноги, лишь иногда косо стреляет по сторонам и приподнимает брезгливо верхнюю губу. И в голове шум: ропот присяжных, шуршание бумаг, чьи-то шаги и удары молоточка. На руках призрачное ощущение теплых капель. А ведь уже пара месяцев прошла. За трибуной стоять ему не нравится, отвечать на вопросы — тоже. Их много; они все сыплются, падают на голову, а она у него в последнее время словно ватная. Устала уже вспоминать. Зачем совершили убийство? Не помню. Кем приходились вам убитые? Не знаю. Планировали ли убийство заранее? Не уверен. Раскаиваетесь ли? Наверное. В груди все ползает и вертится, першит. У него от этого слезы на глаза выступают. Он смаргивает их и надеется, что никто не заметил. Пальцы дрожат и чуть не роняют красный шершавый мячик на пол. Черт бы побрал все. Как гадко. Смотрят все, но больше с жалостью, чем со злобой. У Эркеля вот глаза — влажные и преданные, как у ручной собачки. При всем желании насмешливо и одобряюще улыбаться не получается — рядом стоят глупые шестерки, а еще нелепая сестричка Шатова, утирающая слезки платком. Генеральша-то — Варвара Петровна — разболелась после случившегося: все лежит и встать не может — так ее шокировала та кровавая баня. Наверное, будь папенька жив, то она бы за ним бегала, а так… Руки далеко не по локоть.  — Хочет ли обвиняемый добавить что-то в свою защиту? А нечего говорить и объяснять. Он открывает и закрывает рот, бегло облизывает губы — душно тут. Голову кружит. Приятно сесть и прикрыть глаза на пару секунд, только в веки как песка насыпали. Хорошо бы сейчас чашку крепкого чаю или кофея и куска телятины.  — Верховенский Петр Степанович, сорокового года рождения, обвиняемый в подстрекательстве к мятежу… Он крутит в руках мячик, жесткий, темно-красный, кожаный, с растрепавшимися швами. -…в убийстве Ставрогина Николая Всеволодовича, Тушина Маврикия Николаевича… Мячик катится по сцепленным пальцам, подскакивает вверх, замирает в воздухе и снова летит к нему. -…в доведении до самоубийства Кириллова Алексея Ниловича, Тушиной Лизаветы Николаевны… Пружинит, плюхается на колени, чуть не скатывается на пол. -…в предполагаемом убийстве пропавшего Шатова Ивана Павловича… Не хочет лежать у него в ладонях, все норовит ускользнуть, сбежать, спрятаться подальше. -…приговорен к вечной каторге в Центральной Александровской Тюрьме. Мячик падает в карман. Судья встает, раздается гул, Верховенский хлопает в ладоши и все-таки улыбается. Щурит глаза, облизывает отчего-то липкие зубы, позволяет вздернуть себя наверх. Несколько конвоиров сопровождает его — конечно, он опасный убийца. Клацает челюстями, посмеивается и тут же кривится от боли — грудь все ноет и ноет. Ползает внутри. Бесится. Верховенский сдувает отросшую челку с лица, послушно идет из зала суда; толпа бросается следом. Много знакомых, мало незнакомых — дело сильно не освещали. Он этому, пожалуй, рад — нет надоедливых репортеров, глумливой молодежи, случайных крестьян, которые даже не в курсе событий. Зато есть его прихвостни, преданные до глупости и все бормочущие: «как же так». Ага, как же так. Только Эркель, пожалуй, и не раздражает. Готовый для него на все, пускай или потому и не выбранный им. Идеальный, лучший образец.  — Можете попрощаться в последний раз, — цедят ему на ухо. Верховенский радуется, что от него, наконец, отстраняются. Поводит плечами и не обращает внимания на подошедшего Эркеля, пока тот не делает слабую попытку взять за руку — Верховенский ее одергивает.  — Зачем хватаете? Еще подумают, что вы мне бежать помочь хотите, — нарочито почти громко говорит и сжимает губы в узкую ухмылку.  — Петр Степанович, — бормочет Эркель, и голос у него дрожит. Верховенский закатывает глаза, косится на часы, висящие над входом на улицу. Маленькая стрелка застревает между единицей и двойкой.  — Петр Степанович, вы же… Вы действительно согласны на это? За вами же стоят, Петр Степанович! — он придвигается ближе и жарко шепчет, блестя влагой на ресницах. Верховенский трогает мячик в кармане и шумно выдыхает через ноздри. Голову кружит от запаха людей, от невыносимой их вони, от уже лихорадочной боли. Почти к своему ужасу Верховенский замечает, что безумно хочет просто сесть в этот холодный поезд, плечом к плечу с другими осужденными, и ехать. Долго ехать и наконец-то отдохнуть в тишине, нарушаемой только мерным дребезжанием вагона.  — Можно же послать наверх! Вас же… Вас только и спасут! Вы же — все, Петр Степа… Верховенский обрывает его, взмахивая ладонью, и морщится в недовольстве. Потом спохватывается и выдавливает из себя улыбку.  — Эркель, успокойтесь, — он клонит голову набок и старается придать взгляду мягкости. Рука ощущает эфемерный холод и пустоту; его пробирает мурашками. И темная комната, и тело под ним, покорное, но жадное до него.  — Я… Я могу вас уверить, что не пропаду. Это же так, формальности. Да и кто знает, куда я еду: на каторгу ли аль за границу? Важнее лишь бы вы, юные дарования, не пропали средь пропитой толпы. Верно я говорю? Верховенский ловит впервые с ним зрительный контакт и хочет зашипеть от усиливающейся боли. Глаза у Эркеля — голубые, похожие на льдинки — совсем мокрые и покрасневшие. Подай ему сейчас Верховенский руку — тот бы тотчас за нее ухватился, припал бы губами и не отпускал. Вместо этого он лезет в оттопыренный карман за дурацким темно-красным мячом.  — Так верно я говорю или нет? — подбрасывает его вверх и вниз.  — В-верно, — Эркель следит, как завороженный.  — Ну вот и не волнуйтесь, — хмыкает Верховенский и кидает. Тот, конечно, ловит, как верная надрессированная собака. Сжимает с готовностью в руках и все смотрит, смотрит и смотрит… Нечеловеческая восторженность.  — Время вышло, — его снова дергают за плечи. Если Эркель и хочет сказать что-то еще, то времени не остается. Верховенский этому рад. Он сразу же разворачивается и шагает следом за провожатыми. Только между лопаток жжет чужим вниманием. А ведь там не только Эркель стоял… В кармане непривычно пусто. Мяч не жалко. Жалко другое, о чем Верховенскому думать не хочется. Небо пасмурное, и грай вороний, протяжный такой, режущий уши. Ветер хлещет по щекам. Верховенский ежится, чуть не спотыкается. Еще волокиты много — пока до пункта сбора, потом на станцию, еще какие-то регистрации. Голова ватная. И в груди больно. *** В вагоне тесно. Верховенский думал, что здесь будет лучше. В итоге скукоживается в комок и выпускает облачко пара — чем дольше они едут, тем холоднее становится. В ушах похрапывания своих будущих сокаторжников, свист ветра за стенкой и дребезжание вагона. Вот она, черная железная развалюха, все бежит и бежит, тряся в своем огромном брюхе обреченных на гибель. Верховенский подняться не пробует, сидит, прижавшись к самому полу, но его все равно шатает и укачивает. Лунный свет скользит через щели, освещает лица остальных людей, дремлющих или не спящих. Верховенский на них весь путь кидает взгляды, но только сейчас замечает, какие у них, на самом деле, красно-черные лица, будто выжженные раскаленным добела большим прессом. От этой мысли рвота подскакивает к горлу и становится страшно. Впервые как-то обрушивается осознание, что вот он — рубеж. Вот они, вокруг него — последствия его решений и действий, а вот он сам — изнеженный барчонок с белыми ладонями, маленький и щуплый. И выделываться больше не перед кем. Ни перед шестерками, ни перед важными шишками, равнодушными к его судьбе, ни перед собой, так страшащимся показать истинное лицо. Жиденькое, скользкое, смердящее, будто коконом обволакивающее. Верховенский с трудом сдержал рвущийся из горла жалобный вой, спрятал голову в руках и принялся молиться. *** Центральная каторжная тюрьма белая, хотя скорее сероватая, и двухэтажная. Сначала Верховенского оглушает гул разговоров, щелканье замков на воротах, звон кандалов, свист надзирателей. Только потом он привыкнет и научится от этого абстрагироваться, окружать себя вакуумом из своих мыслей. Все-таки человек ко всему приспосабливается. Выживет где угодно, даже на пороге Сибири. Только внутри централа страшно. В глубине успокоившееся сердце снова глухо стучит в груди, как-то с трудом, через раз. Стены тут толстые, но какие-то сырые и перемерзшие, что ли. Верховенский зябко поджимает ноги, трет голую макушку и прячет ладони в льняную робу, ни черта не греющую уже синеющее тело. Он не понимает, чего тут еще все не подохли от холода. Его самого трясет так, что пора бы грохнуться в припадок.  — Падучей не страдаешь? — хрипло гаркают на ухо. Верховенский отмахивается. У него другое. Другое, за которое помещают в одиночную камеру. Она — два на два метра, с жесткой койкой и решеткой на маленьком окошке почти над потолком. Когда луна заглядывает ему ночью в окно, он наблюдает, как по стене ползет таракан или карабкается сороконожка. Его тогда прошибает мурашками, и они точно также ползут вверх по его хребту. Дни сначала текут медленно, неохотно. Верховенский загибается от простуды, валяется на койке и сухо кашляет в кулак. Встает и работает. Ненавидит гребаный завод, похлебку с тараканами и своих сокаторжников. А затем сутки начинают проноситься стремительно, как веер, только не разрисованный, а черный и сплошной, матовый. Кашель срастается с ним, как и частая ломота в пазухах. На себя в зеркало он избегает смотреть. Ничего хорошего там не увидит. Еда в горло не лезет, но он пихает. Потом его рвет на улице, и Верховенский с равнодушием отмечает в желтоватой жиже багровые пятна. Мыслей в голове мало. Она вообще не хочет работать. Иногда Верховенский берет письма Эркеля, которые тот с упрямством шлет на каторгу, бегает по строчкам глазами и с трудом понимает прочитанное. Вскоре сдается и решает вообще этим не заниматься. Сокаторжники дразнят барчонком, а иногда более правдиво — убийцей. Верховенский им на это скалится. После такого обычно ноют ребра пару дней. Но это все днем. Днем еще ничего — ночью страшней. В голове шипящий шум, и холод какой-то могильный просачивается сквозь тело, обсасывает его кости. Он ворочается и лихорадит. Кашляет опять, утирает мокрый нос и смотрит на лунную дорожку. Редко подставляет под нее лицо, но всегда при этом жмурится. Глаза болят и чешутся, будто в веки песок насыпали. С утра они у него всегда красные. Голова ватная. И в груди больно — там все ползает, не уймется, дура. А в черных углах твари копошатся, подбрасывают чье-то сердце в руках, хохочут. Улыбчивые и давно мертвые. Бесы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.