1. о Ставрогине
26 января 2021 г. в 17:23
Верховенский греет дыханием ледяные ладони. Он сидит на койке, поджимая ноги к груди и стуча зубами. Холод, страшный холод, обнимает его руками, ластится, проникает под льняное тряпье, морозом дышит в затылок. Такой леденящий, что страшно и дернуться — лишь бы не растратить оставшиеся крупицы тепла. Его бьет в ознобе. Шея, плечи, грудина, живот — все почему-то ужасно горячее, как кипяток, а кончик носа уже белеет, и ногти на пальцах мертвецки синие.
Еще почему-то совсем тихо. Не та тишина от вакуума собственных мыслей, а абсолютная, какой практически не бывает. Ни разговоров из соседних камер, ни дребезжания кандалов, ни стука ложек о железные тарелки, ни криков с улицы, ни пения птиц, ни шума ветра. Ничего. Абсолютно пусто, как если бы он оглох. Верховенского от этой мысли потряхивает. Инертно хочется пощупать себя за ухо, только вместо этого он скукоживается сильнее и трет его плечом. Ткань с хрустом шуршит. Щелкнуть пальцами не выходит, но слабый шорох от них также улавливается. Значит, вокруг никого? Странно.
Верховенский равнодушно уставляется в окно. За стеклом — серое небо и сугробы размером с человека, голое черное дерево и кирпичный забор. Он видит, как метель трясет кривые уродливые ветки, заметает все больше и больше снега, а небо остается безучастным — тяжелым, низким, серым, пасмурным.
— Сейчас май. Никакого снега на улице нет.
Верховенский мгновенно оборачивается на звук, распахивает глаза и скалит зубы от вскипевшей ярости.
У Шатова все такие же глаза — цвета мутного прудика в парке, упрямые и наглые. Весь он такой…крепко-сбитый, твердолобый, толстокожий. Смотрит. Хуже всех смотрит! Верховенского от злости трясет. Она красной волной топит все вокруг, заливает рот, нос, уши. До судороги в пальцах охота разломить чужой череп.
Он судорожно шарит по постели, хватается за подушку, набитую газетами или соломой, притягивает к себе в руки и облизывает губы. Просто кинуть, или удавить, или просто отвлечь, или…
Холодно-то как! Верховенский сцепляет зубы, обнимает себя руками и не может перестать трястись. У него уже от этого голова кружится. Он неловко цепляет зубами губу, размазывает привкус в крови, хлюпает заложенным носом и дрожит с новой силой.
— Тебе холодно не потому, что на улице зима, и не потому, что в казармах холодно, — объясняет Шатов своим этим булькающим, только странно-далеким, голосом. — Просто ты попал в астральный мир.
Верховенского колотит от лютой ярости. Перед глазами пляшут черные точки, и он практически зеленеет от злости. Приперся тут…
— Пошел ты к черту! Ты думаешь, я не знаю, по чьей вине я здесь торчу? Тварь, мелкая гадкая тварь, да ведь я из-за тебя застрял здесь! Сукин сын, из-за тебя! — он орет это невозмутимому Шатову, и его равнодушное лицо заставляет звереть только сильнее. Верховенский себе кожу ногтями рвет от ненависти — а так хочется, чтоб под ними оказались эти упрямые глазки. — Черт тебя дери, да если бы не ты!.. Ты, ты, ты во всем виноват!
Пена пузырится и стекает с подбородка — его перекашивает от гнева.
Шатов улыбается.
— Петр Степанович, так это ведь ты сам виноват. Своими руками все сделал. Только ты один. Сам.
Верховенский вздрагивает и сипло дышит. Красная пелена перед глазами медленно тает. Отпечаток нечеловеческой, змеиной ухмылки Шатова также растворяется, и вместо нее выступает привычная — страшная и изломанная, но по-глупому искренняя. Ему отчего-то легче видеть ее, а не злостную ехидную гримасу.
— Верховенский, я с вами ругаться не буду и не хочу. Я делаю это лишь потому, что он бы хотел этого. Вы скоро исчезнете, если не вспомните, как здесь очутились.
Верховенский только лоб морщит, потому что бред какой-то.
— Не смотрите так. Я вам честно говорю — вы обязаны все вспомнить, иначе…останетесь безликой душой. Серой дымкой, которую легко расщепить взмахом руки. Или станете мелким призраком, а затем вас пожрут твари на нижних кругах. Не думаю, что вас устроит бесконечная агония или растворение в небытии, — усмехается Шатов.
Верховенский подбирается, как зверь перед прыжком.
— А какое тебе дело? Хочешь позлорадствовать? Или опять строишь из себя ангела да мученика? Не надоело? — каждое слово с шипением вылетает сквозь зубы. — Ведь это я, Шатушка, я! бесцельно затушил твою душу! Ах, как пламя на спичке погасил в ладони! Я, Шатов! Я! Раскроил грудную клетку твоего драгоценного, бесконечно любимого Ставрогина! Вырвал его бьющееся сердце! Я убил того, ради которого ты пожертвовал всем! Да я убил вас обоих! — широкая до рези улыбка расползается по лицу.
Он обхватывает щеки ладонями и не сдерживает смех, дикий и истеричный, переходящий в сипение. Как же приятно цедить это в лицо Шатову и знать, что все это — чистейшая правда! Гадкая, кровавая правда, за которую Шатушка так дешево расплатился…
Верховенский задушено выдыхает и закусывает губу от вспышки боли.
Ставрогин. Ставрогин Николай Всеволодович.
Ста-вро-гин.
Он качается из стороны в сторону, как маятник. Зарывается пальцами в волосы и жмурится, смотрит куда-то сквозь и никак не может понять, отчего же так болит. Отчего так страшно.
Отчего так пусто.
Голова сама собой поднимается, и взгляд устремляется на Шатова. Осознание холодными липкими руками обнимает его и шепчет на ухо.
— Я…не помню, почему убил Ставрогина.
— Знаю. Я же говорю вам: вы теряете свои воспоминания и, соответственно, личность. Верховенский, вы же и сами это понимаете, — Шатов ему улыбается практически с сочувствием.
Верховенский всем существом своим ненавидит его улыбку, но только кивает и закрывает глаза. Воздух с трудом проходит в легкие, будто становится плотнее. Хочется схватиться за чью-нибудь руку, но рядом никого нет. И на своих собственных ладонях снова мерзкое и одновременно приятное ощущение горячих капель.
— Я помню только убийство.
— Так рассказывайте его.
Верховенский хватает воздух ртом — погружается в черные воды своего сознания. Они затекают в рот, ноздри, уши запахом и вкусом крови. Наполнят легкие до краев и тянут ко дну.
— Я был не в себе, когда пришел к нему. Откровенно говоря, не понимаю, почему Ставрогин меня впустил. И не помню этого. Вся дорога к нему — как в тумане. Помню только, как укладывал его на столе…
***
Верховенский не рычит и не плюется пеной, а улыбается кривой, изломанной улыбкой. У него трясутся руки, обтянутые неизменной кожей перчаток. Он до сих пор не знает, зачем их надел. Как вообще нашел силы для этого, если все, чего он желал и хотел, это просто затушить его мерзкую душу.
В Скворешниках никого нет. По двору стелется утренний туман. Кажется, Варвара Петровна и Дарья Павловна уехали в храм. Верховенский этого не предугадывает, но момент ловит. Отчаянный момент — последний шанс на месть. Ненависть, желчь и презрение кипят в нем. Так бурлят, что перед глазами всюду кровь мерещится, а в ушах — шепот. Голос знакомый, но вспомнить не выходит. Много чего не приходит на ум. Да он ведь и не знает, где нож тогда раздобыл, и не помнит, что говорил Ставрогину, когда вошел. Несвязный бред какой-то.
— Не Бог ты никакой… Не солнце… Еретик, влезший в церковь. Маленький гадкий идол. Извращенная святыня. Гадкая конфета в красивом фантике, — хрипит, и голос срывается.
— Петр Степанович, вы припозднились. А я вас ждал. Наконец-то вы пришли.
Все, что говорит ему Ставрогин.
Верховенский подходит, осклабившись. В кабинете полумрак. Стол завален книгами. Много эзотерики. Есть и библия.
— Ай-яй-яй, — качает головой Верховенский.
И бьет его по лицу, хватая за волосы. Нож оказывается у чужого горла моментально.
— Николай Всеволодович, не хотите мне подсобить? Перелезьте, пожалуйста, на стол, — урчит ему на ухо.
Ставрогин не сопротивляется. Покорно ложится поверх книжонок, тяжело дышит и прикрывает глаза. Удивительно покорный, принявший.
Верховенскому даже не требуется его как-то держать. Он спокойно отходит, занавешивает тяжелые шторы и возвращается к столу, гладит точеное лицо и распарывает белую рубаху по швам.
— Ставрогин, вы красавец, — уничижительно шипит.
И целует глубоко, почти не чувствуя мягких губ. Зато ощущает, как горячая, черная во тьме, кровь брызгает на руку. Он тычет острием прямо в солнечное сплетение — пробивает до кости.
Кости хрустят под напором, и лезвие вязнет в мясе. Верховенскому с нервным раздражением отстраняется, облизывает соленую от пота губу и перебирает онемевшими пальцами. Ставрогин под ним — белый и красный — шепчет себе что-то под нос.
— Николай Всеволодович, я вас, как бабочку, раскрою, — он смеется.
Лезвие плавает, разрезает все красными волнами, очерчивает дверцу волшебного ларца. Грудная клетка трещит, и кровь выплескивается небольшими толчками, точно бутылку вина перевернули. Нож все стукается о кости, и Ставрогин хрипит в бессознательной боли, хотя до этого держал рот закрытым. Ошметки кожи — белые, похожие на лепешки сухого теста — свисают вниз.
— Знаете, никак не понимал, в чем смысл этих ваших душ. Слишком много возни. Я такое не люблю, — бормочет Верховенский, свободной рукой встряхивая тело под собой. — Ну-ну, дослушайте! Не смейте вырубаться!
Глаза у Ставрогина мутные и больные, несчастные. Верховенский ненавидит это выражение, тянется рукой, но одергивает ее. Не успевает! Сейчас же вырубится, черт его побери.
Кожа с мясом натягивается, обнажая костяную крышку ларца. И слышится стук, слабый, тяжелый и автоматический. Верховенский, уловив его, в горячке припадает к ребрам ухом, пачкает волосы и щеку в крови, дрожащими руками стаскивает мешающий пиджак, оставаясь в одной рубахе, и жадно пробегается языком вдоль мяса. Пальцами гладит белые полосы, с блаженным восторгом прикрывает глаза и вновь хватается за нож.
Внутри — самое драгоценное, сокровенное, интимное — бьется и трепещет. Оно почти у него в руках — протяни и возьми. Разломай и вырви.
Белая крошка вьется облаком пыли, обломки падают и вязнут в красно-розовом, пульсирующем, возбужденном. Горячие густые брызги сдабривают лицо, заливают глаза, попадают в рот. И сердце — большое и мясистое — как кольцо на бархатной подушечке.
— Зачем возиться, верно, Ставрогин? Вы, с вашим неуемным аппетитом, все жрали и жрали, когда насыщение так близко! Слаще, чем мед, Николай Всеволодович, и сытнее, чем хлеб, — шепчет ему в губы.
И глаза — волчьи, льдистые, смотрящие вечно сквозь — в последний раз обращены только на него.
Артерии и вены натягиваются, с трудом качают остатки крови, сердце заканчивает свою работу последним стуком у него на ладонях. Болезненно горячее, текущее алым, с тончайшими узорами сосудов, шелковистое, нежнейшее. Верховенский дрожащими губами, с трепетом, прикасается и резко сжимает пальцы.
Шмоток мяса падает на пол, пачкая все черными во тьме пятнами. Верховенский отшатывается, прислоняется к стене и сползает вниз, зарывается пятерней в волосы и только сейчас осознает, как сильно стучит у него самого в груди.
Как липко и мокро все вокруг, холодно и одиноко, страшно.
Пот остывает на висках, в голове вяло текут дурные мысли, воздух вылетает клубками пара.
Раздается женский визг и глухой звук удара.
***
— Я почему-то забыл о Лизавете Николаевне. Даже и не подумал, что она точно осталась бы в Скворешниках. Такая гадость вышла в итоге. Она падает без чувств, и мне бы бежать — я уже опомнился, но встать не могу. Ноги не держат. Не знаю, почему. Вроде и все равно было, а тело не слушалось, — Верховенский сглатывает.
Горло сухое, и жар расползается по телу. Грудина уже горит настоящим огнем, и он сцепляет зубы, чтоб не завыть от боли. Почему-то становится так плохо, что хочется свернуться на постели калачиком и сжаться, забыться в вязкой дремоте. Но и пошевелиться страшно, лишь бы не растрясти эту боль. Да и не получается почему-то толком сменить положение. Словно что-то его держит вот так, на одном месте, перед проклятым лицом Шатова.
Воздуха мало. Верховенский смотрит в окно — на морозные узоры, блестящий снег, голые деревья — и в каком-то обреченном ужасе осознает, что небо, до этого голубовато-серое, сплошь черное, как деготь по нему разлили.
— Разум ваш чист и холоден, но душа болит за Ставрогина. Удивительно, что там еще есть, чему болеть, — Шатов трет переносицу. Ему, наверное, тоже больно от этого рассказа. — Почему, если вы убивали так безжалостно, так гадко и мерзко, сейчас скорбите? Все-таки есть у вас остатки совести?
— Представьте себе, — раздраженно сплевывает Верховенский. — Вы ведь и сам не святой, Иван Павлович. Вспомните, как ревновали меня. Возненавидели люто уже тогда, когда я только в Петербурге с ним познакомился.
— Вы познакомились только благодаря…
— Ан нет! Поверьте, Шатов, наши судьбы переплелись задолго до нашей встречи в Петербурге. Мы, можно сказать, заведомо братьями могли считаться — если б папаше смелости хватило, — скалится Верховенский, но голос становится веселее и даже нежнее. —Впрочем, мы сблизились все равно больше в Швейцарии. Хорошо тогда было. Без вас-то.
Шатов мрачнеет. Верховенский злостно улыбается.
— Я тогда вообще заскочил проездом, но все так сладко закрутилось…
***
— Вы видели лицо Прасковьи Ивановны? Я думал, она меня задушит! — Верховенский ухмыляется.
— О, я видел! Еще как видел. Она в меня чуть вилку не вколола. Ее лицо так…покраснело. Никогда не думал, что мать Лизы…
— Так обращает внимание на манеры!
— Какие манеры? Я их у вас не наблюдал.
— О-о-о, и это говорите мне вы! А кто расхваливал меня как «невероятно воспитанного молодого человека»?
— Всем свойственно заблуждаться. Вы…чокнутый!
— А потому вы сами сдерживались, чтоб не засмеяться ей в лицо?
— Верно. Просто не хотел оставлять вас с ней один на один. Вы нуждались в поддержке.
— Поддерживали меня? Чокнутого? А может вы и сами капельку сумасшедший? Я угадал, Ставрогин?
Николай Всеволодович сначала долго смотрит и пускает на лицо робкую, дрожащую улыбку, пока слушает. Но внезапно начинает смеяться, и глаза его по-ребячески щурятся, а он сам готов захлопать в ладоши. Он отрывисто выдыхает со смешками, шатается и пихает Верховенского плечом.
Верховенский и сам заливисто смеется, восторженно присоединяясь к чужому хохоту. И как-то внутри все звенит и щекочет, и вокруг — светло и весело.
Они, как и всегда, ужинали все вместе. Только ему было невыносимо скучно. Дроздова все что-то говорила и говорила, Лиза поддакивала, Дарья молчала, Ставрогин сидел сумрачный и отдаленный от всех. На него самого толком внимания не обращали, только Лиза еще как-то пыталась втянуть в диалог. Впрочем, он оставался «странноватым другом» Ставрогина, и его это устраивало. Странноватый друг смешивал в одном стакане все напитки на столе, постоянно ковырялся в тарелке, колупал свои ногти и пускал пузыри. Так он клал на ложку остатки пюре и совершенно по-детски стукал ребром ладони по другому ее краю — катапульта сработала, снаряд попал в Прасковью Ивановну. Было и страшно, и весело.
А еще невероятно хорошо. Ставрогин, когда улыбается и смеется, меняется на глазах. Что-то дьявольское уходит из выражения лица его, оставляя нежного юношу невероятной красоты.
Это случайный порыв — Верховенский иногда своему телу не хозяин. Только вот ни о чем не жалеет — ни о мягкости губ, ни о торопливых робких движениях, ни о маленьком болезненном укусе. Даже когда Ставрогин сбегает от него, он улыбается и чувствует призрак морозного дыхания.
Когда они целуются третий или четвертый раз, Ставрогин его опять отпихивает и просит прекратить.
Верховенский тогда не понимает, как может что-то прекратить, если реакция уже пошла.
Только взгляд у Ставрогина совсем суровый.
Наверное, его влюбленность действительно стоит попытаться задушить в зародыше. В конце концов, он действительно не уверен, то ли это самое.
***
— Так чего не задушили? — фыркает Шатов.
— Ставрогин мне сам не дал, — задумчиво тянет Верховенский, не замечая, как собеседник кривится. — Мы тогда сидели в столовой — там было пусто, Дроздовы и остальные служили на обедне. Выставили стулья в ряд, типа дивана, и сидели там, опять, наверное, хохотали, пока обсуждали что-то.
***
— Не знаю. Не люблю Кармазинова. Он все не так трактует, — отмахивается Верховенский.
— Слог у него неплохой, — отмечает Ставрогин, разглядывая обложку пухлого томика.
— Обычный слог. Идей много. Только все бред. Ничего он не понимает в политике, — Верховенский выхватывает у него книгу из рук, листает, вчитывается в строчки, презрительно усмехается и откидывает ее куда-то на пол.
— Вы к книгам без уважения относитесь. Нельзя так, — Ставрогин вздыхает.
— Я так почти ко всему. Уважение надо заслужить, — хмыкает Верховенский.
— Н-да? И мне тоже его надо заслуживать… — не дает ответить, потому что внезапно разворачивается и падает спиной на его колени. -…чтоб лежать вот так?
У Верховенского сначала дыхание спирает, но он быстро берет себя в руки.
— А вы не сравнивайте личные привязанности с уважением. Не думаю, что Семену Егоровичу приспичило бы полежать у меня на коленях. Это глупо с его стороны, а для меня мерзко. Вы знаете, я вообще старое поколение не слишком жалую. Не уверен, что у меня хватило бы сдержанности, чтоб не столкнуть его сию секунду. Конечно, уважай я его, я бы, может, и стерпел, но это не принесло бы мне удовольствия. Вас же, Николай Всеволодович, я вполне могу допустить к себе. В конце концов, вы — другое, и мы с вами очень…
Ставрогин притягивает его к себе и целует. Все также морозно и аккуратно, аристократически сдержанно, но старательно. И у Верховенского от этого все мысли из головы улетучиваются. Ничего там не остается, кроме черных длинных ресниц, прозрачных глаз и алых губ. И чувствуется эта улыбка, победная и счастливая…
Черт, да ведь он сам не может сдержать себя.
— Вы — другое.
Ставрогин удивленно вскидывает угольные брови.
— Вы, наглый, избалованный барчонок, сначала меня отпихиваете, а теперь целуете. Решили поиграть с моими чувствами. Я это не люблю, но прощаю вас. Вы же это и сами знаете, иначе бы не целовали. Всегда уверены…
Его целуют опять. Еще и еще, не дают трещать, но ему и самому уже не хочется.
Верховенский не помнит, как сам оказывается сидящим на Ставрогине. Только это намного комфортнее и удобнее.
— Никогда не думал, что буду вот так с кем-то целоваться, — бормочет ему в губы Ставрогин.
— Не врите. Вас растил мой отец. Я уверен, что он рассказывал вам романтичную ерунду, — шепчет Верховенский и трется носом о чужой.
— Вас не проведешь, — усмехается, снова просит поцелуев.
— Я просто вас уже выучил, — и лезет ладонями под рубашку.
Ставрогин — прохладный даже под слоем одежды — податливо гнется и льнет к рукам. В другую секунду спихивает его с себя и рычит, потому что Верховенский только с равнодушной наглостью смотрит в лицо зашедшей, красной от смущения, Дарье.
Потом в коридорах одними губами чеканит ей в лицо: «мой».
***
А в Швейцарии все-таки хорошо.
Горы, снег и солнце. Воздух свежий. Верховенский рычит, когда проваливается ногами в сугробы. С трудом выбирается, смешно скачет и вскидывает голову. Замирает.
Ставрогин стоит посреди снежного поля в черном пальто. Темноволосый, широкоплечий, высокий, похожий на падшего, впитавшего боль и злость, ангела. И как-то осознание разливается по груди жарким трепетом: он покорен, готов сделать ради него все — положить себя на алтарь и отдаться в жертву этому дьяволу.
Конечно же, ничего из этого Верховенский ему не говорит. Вместо этого подлетает к нему и трещит об увиденном в городе, скользит и смеется, хватается за него и говорит, говорит, говорит.
— Вы обязаны попробовать здешний шоколад! Я сладкого не большой любитель, но вам обязательно понравится — видел, как вы по три ложки сахара кладете в чай, — он позабавлено хихикает, и даже Ставрогин, придерживающий его, сдается и прыскает в ответ.
Небо здесь высокое и невероятно голубое, с белоснежными облаками, похожими на еще одни комья снега. Солнце светит долго, лижет кромки гор. На горизонте вечно белесые завитки дыма над темно-рыжими черепичными крышами.
В городе хорошо, только им больше нравится близ гор. От тишины аж звенит в ушах, а глаза болят от кристальной белизны. Хочется много улыбаться. Они — как дети малые — возятся в снегу почти до самого вечера.
— По-моему, это все-таки было озеро, а не большая лужа, — тянет Ставрогин со смешком. Его голос дрожит из-за холода.
— Да, если быть откровенным, то я тоже так думаю. Ох, а я ведь вас туда хотел толкнуть! — шутливо скалится Верховенский и отходит на шаг, потому что Ставрогин начинает опасно подходить. — Ну не столкнул же! Да и закаливаться полезно! Для здоровья хорошо!
— Верно подмечено — для здоровья хорошо, — как-то коварно улыбается. — Только у меня и так хороший иммунитет, а вы мне вчера жаловались на свой.
— На что вы намекаете? Что хотите… — Верховенский не договаривает, взвизгивает и отскакивает.
Ставрогин с диким блеском в глазах снова делает рывок, пытаясь его схватить. Похож он волка, загоняющего оленя. Верховенский даже замирает на секунду, околдованный его животными повадками — хищной грациозностью и веющей опасностью. А тот, будто улавливая чужое замешательство, дергается в его сторону.
И оскальзывается, падая в снег, отчего белая крошка бурно взлетает вверх.
— О-о-о, Николай Всеволодович, да вы опасный зверь! Уверен, вся дичь в горах — ваша, — не стесняясь, заливисто хохочет Верховенский. — Обязательно продемонстрируйте Прасковье Ивановне и вашей матушке эти умения! Как думаете, их сразу хватит инфаркт? Только без…
Верховенский вскрикивает — его утягивают вниз. Он плюхается рядом, шипит от жгучего мороза и холода и пытается подняться на скользкой горке.
Только Ставрогин не дает — наваливается сверху и мешает, превращая все в нелепую возню.
— Ну и что вы говорили про мои охотничьи навыки? Давайте, посмейтесь еще, — безжалостно рычит он, напихивая Верховенскому снега за шиворот. Тот верещит, но со страданием смеется, елозит под ним и в панике дергает руками и ногами.
Верховенский даже начинает практически хныкать, когда Ставрогин наконец-то откатывается от него. Снег, попавший все-таки под одежду, тает. Его бы вытряхнуть, но сил почему-то никаких. И так престранно хорошо лежать и мерзнуть, смотреть на потемневшее небо с мелкими точками звезд. Чувствовать, как рядом кто-то хрипло выдыхает, шмыгает, ерзает, но тоже видит его — бескрайнее, невероятное.
***
— Так вы его все-таки любили… — потерянно тянет Шатов.
— Любовь — слишком маленькое слово для моего отношения к нему, — с восторгом всплескивает руками Верховенский. — О, я его обожал! Я жизни без него представить не мог. Хотел целовать землю, по которой он ходил. Он — идеальный человек.
— Идеальный человек? — с неуверенностью переспрашивает.
— Идеальный человек, — с маниакальным блеском в глазах растягивает губы в улыбке Верховенский. — Солнце. Идол. Бог.
— Если вы действительно так считаете…
— Считаю! И этот Бог был в моих жалких, грешных руках! — кричит он и стучит кулаками по койке. — И это я держал на ладонях его, самого Бога! Я ласкал его и слеп от красоты! Я — первый, а не вы! Я первый взял его и вобрал все наслаждение! Это моя душа с ним связалась первая, а не ваша! — победно шипит и вскидывает лицо кверху.
***
Они, замерзшие и уставшие, отогреваются в комнате у Ставрогина. Верховенский с наглостью забивается ему под плед, тоже дрожит, но улыбается, шмыгает носом. А Ставрогин под пледом, в одной рубашке, призывный и желанный. А у Верховенского мало выдержки.
Рука как-то сама скользит на чужое бедро, и он тоже как-то сам придвигается вплотную, выдыхая ему в шею.
— Петр Степанович…
— Я вас внимательно слушаю, — почти издевательски шепчет Верховенский и щурится.
Ставрогин оборачивается и заглядывает ему в глаза: они сидят нос к носу и долго смотрят друг на друга. Потом Ставрогин тяжело вздыхает:
— Все к этому и шло, так ведь?
Верховенский тихо прыскает.
Запускает ладонь в черное море волос, кусает четкую линию челюсти, целует местечко под ухом. Лижет и не ощущает вкуса, будто Ставрогин какой-то эфемерный. Только вот он рядом — длинные ресницы дрожат, росчерки бровей кривятся, и губы неприлично алые. Совсем близко. Невероятно красивый. Вызывающий самые порочные желания.
Верховенский шарит ладонями, хочет обхватить всего, щупает сквозь рубаху. Плед сбивается, сползает с него, открывая их. Верховенский с циничной насмешкой думает, как было бы забавно, зайди сейчас к ним Лизавета Николаевна или Дарья Павловна…
— Стойте, стойте… Петр Степанович… — глубоко выдыхает Ставрогин, кладя руки ему на плечи. — Подождите же! — шипит и больно бьет по кисти, когда Верховенский не слушает.
Он недовольно косится в ответ, мол, ну и чего еще. Его, полулежащего, Ставрогин спихивает и встает, смотрит зазывно через плечо, но прямо в глаза, и идет к постели.
Верховенский сначала неловко спадает с кушетки, быстро выпутывается из пледа и семенит за ним следом. Долго смотрит издалека на кровать, освещенную лунным светом, и подбирается тихонько, на цыпочках. Упирается коленом и наклоняется, пожирая глазами чужое лицо.
Ставрогин белый-белый, словно и не человек вовсе. Скульптура, идеальная и неживая.
— Струсили? — и глаза у него бесцветные, отражающие свет, кукольные.
— Любуюсь вами.
— Полюбуетесь в любое другое время, — усмехается. — Скорее, пока я не передумал.
А Верховенскому повторять много не надо. Он быстро скидывает одежку, забирается сверху и жмется к телу. Ставрогин неожиданно холодный, словно бездыханный уже давно, остывший. Верховенского отчего-то пробирает мурашками. Он ищет взгляд Ставрогина — влажный и затуманенный дымкой, прежде чем обхватить чужую плоть ладонью.
Член в руке медленно истекает смазкой, пока он прикусывает потемневшие соски. Ставрогин тихо дышит и иногда вздрагивает.
Верховенский сладко улыбается, когда заставляет Ставрогина наконец-то вскрикнуть и закусить кулак. Ему почти все равно на собственные ощущения. Он больше занят игрой, любовной лаской и обожанием тела.
Пальцы скользят, погружаются глубже, гладят шелковые стенки. Ему очень нравится это — трогать Ставрогина изнутри. Ощущать пульсирующее и возбужденное тепло. Приравниваться к ритму чужого тела.
Он просит перевернуться, а потом жарко выдыхает в загривок, обдувает красное нежное ухо, укрытое черными волосами. Ставрогин под ним раздвигает длинные ноги в стороны, взмокает и краснеет. Верховенский его дыхание пьет, приравнивается и подхватывает слабые стоны. Ему самому — не надо, не обязательно. Ему больше хочется Ставрогина прочувствовать, испить до дна, дотянуться до самого интимного, скрытого от всех.
— Кончайте, Николай Всеволодович, — урчит ему на ухо Верховенский.
Горячее и белесое брызгает в ладонь. Затем самого накрывает сладкой короткой дымкой.
Он валится сверху на тело Ставрогина, зарывается лицом ему в волосы и дышит глубоко, приводя сердцебиение в норму. Хочет вздремнуть прямо так, но Ставрогин его спихивает, ворчит, тянется за графином с водой и кидает в него салфеткой.
— Ничего не ноет? — с ехидным весельем интересуется Верховенский, обтираясь.
— Вы не перетрудились, чтоб у меня что-то ныло, — легко отбивается Ставрогин и пьет.
Верховенский с довольной ленцой разглядывает, как двигается его кадык. Еще более довольным оказывается, когда Ставрогин откидывается обратно на постель. Лицо у него мягкое, порозовевшее и удовлетворенное, только извечная отстраненность не исчезает.
Он не удерживается и гладит бледную щеку, заросшую по краям черным мехом, густые дуги бровей, прямой ровный нос, аккуратный подбородок с ямочкой.
— Ставрогин, вы красавец, — с тихим восторгом признается.
И целует глубоко, чувствуя всю мягкость губ.
***
— Потом мы уже не могли без этого. Прятались по углам… В последнюю мою ночь в Швейцарии я полностью взял его, — с наслаждением вспоминает Верховенский и жестоко улыбается в лицо Шатову. — Он кричал подо мной. Умолял меня. И я давал Николаю Всеволодовичу все, чего бы он ни захотел.
— Значит, и в городе вы…занимались этим? — с каким-то презрением спрашивает Шатов.
Лицо у него болезненное. Жалкое.
— Да, — надавливает Верховенский и скалится. — А вы думали, я просто так в Скворешники бегал? И поверьте — Ставрогин сам этого желал.
Шатов перед ним совсем теряется. Исчезает его уверенность, и предстает он прежний — робкий, нелюдимый, зашуганный. О, Верховенский любит его такого. Всматривается с садистским удовольствием — и снова сгибается напополам. От боли и страшной ненависти.
— Желал меня, но защищал вас… — хрипит он и сцепляет зубы.
***