Глава первая
25 января 2021 г., 20:37
Если смотреть на мир через защитное стекло скафандра, пейзаж, к которому я уже успел привыкнуть, поражает глаз своей странностью. Вместо Солнца на небе — незнакомый оранжевый шар, едва видный сквозь красный туман, от которого непривычно красное небо кажется фиолетовым. На горизонте, в конце безлюдной улицы, растрескавшийся асфальт болезненно сталкивается с этим ненастоящим небом. Если выйду на Стокгольмскую набережную, то увижу, что в море течёт кислота. Кислотные дожди и раньше были не редкостью, но сейчас на улицу опасно высовываться, даже если в небе собрались красные тучи. Красные облака — это смерть. Когда идёт дождь, кажется, что небо истекает кровью. На окнах в мёртвых домах — красные потёки. Их никто не смывает. Кислота безвредна для тканей, резины и железа, но если поболтать пальцами в оставшейся после дождя кровавой луже, руку разъест до костей, а если высунуть нос из респиратора, то неделю будешь плеваться кусками собственных лёгких. А мне хорошо. Я в скафандре. В нём не страшно вообще ничего. Да, выгляжу странно, но прохожие таращились на меня ещё тогда, когда повальная мода на защитные штуки не появилась. О себе бы позаботились, чем смотреть, как я походкой наркомана, которому всё кажется огромным, перешагиваю через трещины в асфальте. Тот опасно хрустит под ногами.
Каждый раз, выходя на улицу, я чувствую себя космонавтом, которого экипаж выбросил на некогда обитаемой, но ныне отравленной и покинутой всеми планете. Я люблю подобную фантастику в духе "Безмолвных городов" Брэдбери, но когда она вторгается в земную жизнь, на мир приходится смотреть по-другому. Через защитные очки или забрало скафандра. Отец — от него мне досталась космическая амуниция, в которой я сейчас гордо вышагиваю по улице, собирая недоуменные взгляды редких прохожих — сделал вокруг Земли столько витков, что хватило бы долететь до Марса, и учил меня не романтизировать то, что лежит за пределами нашего голубого шарика. Вселенная нескончаема, и никто не знает, к чему стоит готовиться. Мы боимся комет, метеоритов, чёрных дыр, тепловой гибели Вселенной — вещей, которые бесконечно далеки от нас и которые представить-то трудно. Я, выросший в семье космонавта и парашютистки, с детства усвоил — никакой опасности из космоса нам грозить не может. Траектории комет посчитаны сотни лет назад, атмосфера Земли — надёжнейшая защита от метеоритов (подводит иногда, бывает) — а Солнце будет светить нам ещё несколько миллиардов лет. На мою жизнь хватит, а о других я не привык беспокоиться.
Но первые вести о настоящем ужасе прилетели именно из космоса. Политики, которых я рассеянно слушал, пока ещё не выкинул телевизор, не говорили про эти события ничего определённого — но если бы я писал учебник по истории, назвал бы нынешние события "Космической войной". Звучит как черновой вариант названия сценария фильма про инопланетян, но тем не менее — правда. И я нисколько не завидую ребятам, которые снимались в каких-нибудь "Марсианских войнах". Потому что битва на МКС среди звёзд, несомненно, зрелище эпичное, а вот тем, кто остался в тылу, живётся хреново, если не сказать хуже. За платье матери из настоящего шёлка не выручишь и двадцати крон, хотя в прежние времена стоило оно минимум пятьдесят и выглядело совсем новым. На двадцать ничего серьезного не купить. Мне хватило лишь на пачку самых дешёвых спагетти. От сигарет и пива придётся отказаться. Впрочем, и того, и другого на прилавках всё меньше и меньше. Мир не оправился от недавней эпидемии — последствия красного тумана — и цены поднимаются, как закутанное полотенцем тесто для пирога. От таких сравнений ещё сильнее урчит в животе. Ладно, мне много не надо. Протяну. У матери в шкафу ещё много одежды. Мертвецам тряпки не нужны.
Нервно помахивая пакетом, где на дне одиноко болтается пачка макарон, прохожу мимо торгового центра, отделанного синим стеклом, и искоса смотрю на себя. В скафандре, что мне не по росту — отец был высоким — я похож на смятый кусок белого полиэтилена. Или на очень некрасивое облако. Люди, родившиеся во время космической войны, не знают — раньше облака были белыми. А я, заставший начало этой войны, не знаю — увижу ли старое, доброе голубое небо. Назвать небом тяжёлый сиреневый купол я не могу. С каждой минутой находиться на улице всё мучительнее. Но покоя мне не найти и дома.
Дома — завал старых вещей. Перешагиваю через покосившиеся стопки книг, которые выставил здесь вчера вечером. Мне эта макулатура не нужна. Телевизор я ещё давно снял со стены, но руки никак не доходили его вынести — слишком эта махина грузная и длинная. Я был бы рад от неё избавиться. Денег и так нет, а налоги на телевизоры никто не отменял. Суки. Со злости пинаю пыльный экран. Когда-то этому чёрному зеркалу поклонялась вся семья, кроме меня. Моя спальня была смежной комнатой с гостиной, где стоял телевизор, и долгие-долгие годы механический голос телеведущих не давал мне уснуть. Я ворочался в постели, прятал голову под подушкой, и шёпотом ругал алтарь, возле которого до глубокой ночи сидели родители. Со стороны они были похожи на сектантов. Никакие просьбы сделать потише не достигали их ушей. Спорить с фанатиками бесполезно. И — называйте меня как хотите — я почувствовал огромное облегчение, когда вдруг остался в доме совершенно один. В тот год отгремела эпидемия, и я, уставший слушать целыми днями новостные сводки о том, сколько людей, надышавшихся красным туманом, загремели в больницы, снял телевизор. Мне тогда стукнуло тридцать три, но уезжать из родительского дома я не торопился. Как не торопился и взрослеть. Я даже не пытался изображать из себя взрослого. Поэтому нагло выцыганил у отца его скафандр, чтобы в таком виде спокойно выходить на улицу и не бояться красного тумана. Когда в магазинах и барах случайные люди изливали на меня потоки жалости, больше нужной их знакомым, которых туман сделал похожими на жертв "Красной смерти" Эдгара По, я лишь усмехался им из-за стекла скафандра.
Однако настало время, когда и мне сделалось не до смеха. Хер знает, что вдруг толкнуло меня эти времена запечатлеть. Ещё раз пнув с досады телевизор — завтра же вынесу его на барахолку, сейчас много идиотов, которые жить без телевидения не могут — оставляю на полу в прихожей скафандр, бросаю под дверь уборной пакет с макаронами и в ботинках-луноходах прохожу в свою комнату, бывшую детскую. Длинная, с белыми стенами и большим окном напротив двери, она похожа на гроб. Нет смысла избавляться хоть от одной вещи — даже пустая, комната выглядела бы так же гадко. Даже флуоресцентные звездочки на обоях не украшают её. Мебель из других комнат я безжалостно выбрасываю — а здесь коплю вещи, понемногу превращаясь в копию собственных родителей. В ящике письменного стола, вместе с обёртками от солёных крекеров и серебряной бумагой из сигаретных пачек, лежат мои школьные тетрадки. Алгебра, химия, биология — в школе я к ним даже не притрагивался. А сейчас они могут мне пригодиться. Я наугад вытаскиваю одну, вырываю чумазые пожелтевшие листы — непонятные разрозненные формулы, небрежно записанные мной тринадцатилетним, ничего не говорят мне нынешнему. Кажется, это физика. Отец считал, что я, как сын космонавта, должен обязательно в ней разбираться. Видел бы он мои тетрадки, умер бы от стыда раньше, чем его призвали в армию на Космическую войну! Надеюсь, с небес ему не видно, как я роюсь в ящиках стола в поисках авторучки. Компьютер я тоже вынес — он мне ни к чему — и ничем, кроме как руками, я писать не могу.
Не сразу вспоминаю, как держать ручку в отвыкших от мелкой работы руках. От вида ровных клеточек к горлу подступает ком паники. Впрочем, я никогда не чувствую себя спокойно, оказываясь дома один. Мне нужно время. Грызу колпачок ручки, как грызу всё, что подворачивается под зубы в минуты задумчивости, прежде чем вывести в углу страницы некрасивые, неровные цифры:
«3 января»
После этого меня замыкает, словно писателя, который наконец-то придумал первую фразу своего шедевра. Что писать дальше? Хороший вопрос! Может, люди будущего захотят узнать немного обо мне? А если не захотят, этот документ пригодится мне самому. Никто не знает, вдруг уже завтра инопланетные захватчики возьмут меня в плен и начисто сотрут память? Тогда дневник поможет вспомнить, кем я был. Так предусмотрительно я ещё не действовал.
Ручка пишет хорошо, жирно — чернила не успели засохнуть. Я, прикусив кончик языка от усердия, вывожу буквы — медленно, неровно и криво, как в тринадцать лет. Оказывается, моё неумение четко выражать свои мысли, с которым боролись все учителя, никуда не исчезло.
«Я Петер Т., мне тридцать четыре года, у меня зелёные глаза и каштановые волосы до середины лопаток, я ровно ничего не знаю и единственное, что я умею — это немного бренчать на гитаре и убивать зомби. Бренчать на гитаре я уже разучился».
Получается странно, будто я пишу в полицию заявление о пропаже самого себя. Приходится пояснить:
«Пишу я это не из бахвальства, а потому, что если вдруг я пропаду, то меня смогут опознать по записи в этом дневнике, ибо сейчас на свете происходит такой пиздец, что я не знаю, проснусь ли завтра живым. Что происходит? Те, кто смотрят телевизор, знают. Я не знаю. Когда пропали родители, телевизор я уже не смотрел. Краем уха слышал, что идёт война. Мне кажется, она идёт совсем недавно, хотя миновало всего полгода с тех пор, как я потихоньку схожу тут с ума от одиночества. Я не знаю ни кто её затеял, ни как она идёт. Мне похуй. Даже сейчас, когда нечего есть, а платят так мало, что приходится распродавать вещи».
На этом я выдыхаюсь. И как только писатели выдают книжки по триста страниц? Перечитываю корявые строчки. Вправду, а что происходит? И почему мне наплевать на туман, на харкающих кровью людей, на стремительно летящие вверх цены? Почему? Да я себя никогда об этом не спрашивал. Считал себя выше этого, вот что. А теперь, когда по утрам стою часами за прилавком блошиного рынка, пытаясь продать никому не нужное барахло, а вечерами пивом заливаю одиночество, вдруг задумываюсь. В детстве я жил интересами родителей — любил небо так же крепко, как они. Но почему сейчас я смотрю на страшное, чужое небо с расплывшимися по нему красными пятнами так... равнодушно? Я же был равнодушен ко всему, кроме неба!
Непривычные мысли выбивают меня из колеи. А ведь я решил вести дневник, чтобы не сойти с ума ненароком! Что же, как не бред сумасшедшего, строчки, которые я поспешно приписываю ниже:
«Что я знаю точно:
1. Сейчас идёт война с пришельцами. Самыми настоящими пришельцами из космоса.
2. Красный туман напустили пришельцы. От него стало ещё холоднее. Лета и осени как будто не было. Полгода — как один ясный, морозный бесснежный день.
3. Иногда над городом, по вечерам, появляется огромная такая куча летающих гвоздей. Тогда во всём городе вырубается свет.
4. Эти летающие гвозди каким-то образом связаны с моей новой работой. Каждый раз после того, как в небе пролетает Рой — о нём оповещают заранее громкоговорители — городские кладбища поднимаются из мёртвых. Я и мой коллега Свалланд превращаем кладбища в крематории. Люблю эту работу. А людей не люблю».
Всех людей я не любил или для некоторых делал исключение? Не хотелось бы перед концом света осознать, что я бесчувственный кусок дерьма. На память приходит старенький фотоальбом. Гостиная, резной шкаф с усатыми мордами — деньги с экспедиций позволяли отцу тащить в дом всякий антиквариат — вторая полка. Стаскиваю луноходы и вспоминаю — этот шкаф я ещё не разбирал.
Гостиная — склад потрескавшейся, громоздкой и пыльной мебели. Мама говорила — северный модерн. Три шкафа наступают со всех сторон огромной комнаты. Разве так выглядит дом космонавта, дом будущего? Дом больше похож на музей мебели эпохи модерна. От обилия резных завитушек рябит в глазах. Отражение лампочек люстры поблескивает в лепящихся по стенам стёклам — мама в свободное время баловалась живописью.
В зеркалах гигантского трехстворчатого шкафа, чьи украшения упираются в потолок, отражается чья-то маленькая, жалкая фигурка — да это же я! Я разберусь с этими червивыми деревяшками. Но сначала выпотрошу их. Неизвестно, сколько ещё продлится война. Пока она идёт, отец не вернётся. Пока отец не вернётся, я вынужден добывать деньги сам. "Рой" — те самые гвозди — появляются в городе нечасто. Единственным доходом остаются родительские вещи. Я Петер Т., мне тридцать четыре года, и всю жизнь я сидел у родителей на шее. Если бы не война, я бы так и не взялся за свою жизнь. Меня всё устраивало. Да и родители вроде ничего не имели против. Вроде.
В шкафу с мордочками — склад разрозненных вещей. Вязальные спицы, нитки, пуговицы, коробки с туфлями, поваренные книги, лампочки — не шкаф, а кладовка. И вещи какие-то. Из прошлых эпох. Вот и фотоальбом.
Молодые мама и папа. Я похож на них обоих. Они здесь яркие, как тропические птицы. Завоевание космоса ввело в моду дикие фасоны и кричащие цвета: мама с огненно-красными кудряшками, в лаковом комбинезоне такого же цвета. На отце жёлтая толстовка с тремя синими коронами — эмблема капитана первого ранга Королевского Космического войска. Когда я научился различать некоторые небесные тела и в ясные ночи показывал родителям Большую Медведицу или Венеру, отец надеялся, что однажды моя форменная толстовка (он не сомневался, что я пойду по его стопам) будет усеяна коронами, словно мантия французского короля — лилиями. Все астрономы Швеции следили за семейной жизнью моих родителей. На меня возлагали огромные надежды, когда мама ещё не задумывалась о детях. И о том, что фотография, где они с отцом счастливо улыбались, свидетельствовала — эксперимент проходит успешно. Могут ли родиться от человека, который провёл в космосе несколько лет, здоровые дети? — задалась вопросом какая-то важная шишка и пригласила отца на слёт парашютистов. Так мои родители познакомились.
На следующей фотографии — результат эксперимента. Угрюмый ребёнок непонятного возраста сидит на горшке и очень недовольно смотрит в камеру. Мне здесь два года, и я уже не оправдываю надежд своей нации. Я был дохлым детёнышем. У меня постоянно болели уши, першило в горле, закладывало нос — поэтому на всех фотографиях вид у меня такой неприветливый. Кое-где я сдавался под просьбами улыбнуться. Но эти фотографии я пролистываю. Не люблю вспоминать детство. Помню, как меня отпаивали горячим молоком, пичкали конфетами, задаривали игрушками — пытались задобрить неудавшийся эксперимент. Отец не сдавался — таскал меня по спортивным кружкам, чтобы в невесомости я не развалился на части, а после занятий до боли сжимал мне плечи, проверяя, не прорезаются ли мышцы. Он всё видел во мне своего преемника и муштровал меня. Это мы с ним на конкурсе в кружке юных ракетостроителей. Отец улыбается, привыкший к щёлканью камер, восьмилетний я, заебавшийся донельзя, держу грамоту. Третье место — позорище.
А вот мы с мамой. Кадр куда более жизнерадостный. Мы в лодке, я сижу, положив голову ей на грудь, и кисло улыбаюсь. Пока мне не исполнилось пятнадцать, мама стригла меня под горшок. С этой стрижкой моя физиономия кажется такой же круглой, как у неё. Мама меня любила. Я был в этом точно уверен и отвечал взаимностью — ведь она всё-всё мне разрешала, ни к чему не принуждала и выполняла каждую мою просьбу. Она бы достала для меня и Луну с неба, если бы я только захотел. Отец считал, будто бы мама на меня плохо влияет — но сам же подсовывал мне сладости, пытаясь добиться очередного рекорда. Да, оба родителя меня очень любили. Я прощал отцу даже его попытки вырастить из меня образцового космонавта. У него всё равно не получилось бы. В четырнадцать я начал курить — перед одноклассниками не стыдно, и заодно отсрочка от космической карьеры. Мама тайком давала мне деньги на сигареты. Понимала, ради чего я гроблю и без того слабое здоровье, и ничего не говорила отцу. А он и не спрашивал, с чего это я пропах дымом насквозь. То-то он удивился, когда в центре подготовки космонавтов врач просветил мои закопченные лёгкие и заявил, что я никуда не гожусь! Отец не злился — человек он был добродушный — но горевал долго. Я честно пытался жалеть его, но как, если вина за его несбывшуюся мечту лежала на мне? Отцу сострадание пришлось не по нраву. Расстроенный, он сгоряча заявил, что я лентяй и бездельник. В ответ я закурил. Плевать я хотел на его мечты, честно говоря.
Пожалуй, отца я любил меньше, чем маму.
Первый день учёбы в университете. Мне восемнадцать, над губой пробиваются первые усики. Волосы отросли уже до плеч. Стою на первом плане, как самый мелкий, позади — одногруппники. Все давно остепенились, у меня же подростковый бунт в самом разгаре. Я тогда увлекался роком и сколотил группу, благо в кругу моих сверстников, которые пили пиво, как воду, таких было на целый оркестр. Ещё один секрет от отца. Старик пропихнул меня в университет на аэрокосмическую инженерию. Не сдавался. Всё верил в мои несуществующие способности. А я знал, что спокойно проживу без всякой профессии — родителям платили щедро, карманными деньгами меня не обделяли. Поэтому я не видел смысла ни подрабатывать, ни учиться. Однако учился, стараясь не перетрудиться и не вылететь. Профессора разводили руками, завидев меня в аудитории. А за спиной шептали про природу, которая отдыхает на детях гениев. Меня же всё устраивало. В науке строительства космических кораблей я ровно ничего не понимал, но учиться было приятно. Другой бы бросил после первой сессии, а я дотянул до выпускного экзамена и не провалился. Отец гордился мной, но недолго.
Смазанная тёмная фотка из клуба. С трудом различаю на ней свой смутный силуэт. Один из концертов моей группы. После университета я не работал ни дня — отец считал, будто бы я сижу у него на шее, я же замутил тур по стокгольмским клубам и барам. Свои деньги — вещь приятная, да и выпивкой нас угощали бесплатно. Мне хорошо жилось. Может, рокерам и полагается нищенствовать, но я так не думал. Если музыка хорошая — неважно, писали её во дворце или в мусорном контейнере. Мои кореши считали так же. Вот мы все, вчетвером. Каждый, кто узнавал о нашем творчестве, считал долгом пошутить — мы все на одно лицо. Я специально выбирал таких, чтобы были похожи на меня. И на фотках мы круто выглядели, и мне приятно в окружении красивых людей. Жалко, они со мной не уживались. Что-то во мне этих пидарасов не устраивало. Приходилось часто набирать новый состав. На фотографиях рядом со мной мелькают как будто совсем незнакомые люди — многих я позабыл. Перестал с ними общаться, когда умерла мама. Разбилась во время очередного прыжка. В тот вечер отец выяснил, что я, лоб тридцати лет отроду, не могу ни сварить кофе, ни помочь с похоронами.
Я действительно ни к чему непригоден. И сижу теперь посреди руин северного модерна. А мог бы строить ракеты для борьбы с инопланетянами. Совесть бы меня не грызла — мол, совершу я прорыв в науке, а его потом обратят против мирных людей. Мне на людей пофиг. Я таких вот "жертв войны" на работе поливаю кислотой. Зомби-убийца — какая странная, аморальная работа — скажете вы. Людей я и раньше не любил, а тут они стали вообще не людьми. Так, оболочка. Наверное, моё равнодушие к восставшим мертвецам не очень нормально, зато удобно — совесть не мучает.
В руках случайно оказывается фото, снятое для работы. Не самое приветливое, но красивое лицо смотрит на меня из глубины шлема скафандра. Я тут похож на актёра из сай-фай фильма. А ведь из меня многое могло бы получиться, не будь я таким... Как отец говорил? Беспросветным? Ну а чего ты хотел, папаша? Чтобы я отправился на войну вместе с тобой, как обыкновенное пушечное мясо? Ха! Я достоин более почётной смерти!
Рву фотографию пополам. Порванный шлем похож на кусочки скорлупы ореха. Да, ради чего меня всю жизнь готовили к тому, чем я не хотел заниматься? Ради толстовки адмирала космического флота? Спасибо, мне оно нахуй не надо. О чём я мог мечтать, когда остался совершенно один? Смотреть на ваши глянцевые лица и понимать, что все ваши старания были пущены псу под хвост?
Ожесточенно вынимаю из пазух альбома фотографии, все до единой. Керосин на балконе, мартини — в углу возле буфета. На работу можно приходить пьяным. Очень хорошо. Буду даже рад, если промахнусь, позволив чьей-то разлагающейся бабке сожрать меня.
Пустой альбом остаётся на полу. Прижав в груди пачку норовящих рассыпаться фотографий, свободной рукой тянусь к своему винному погребу. До белой горячки это количество меня не доведёт. Жаль. А хотелось бы. В магазине сегодня говорили, будто бы Рой скоро появится — что же, хорошо, у меня будут деньги. Не придётся мёрзнуть часами на блошином рынке и ждать того идиота, который не пожалеет денег на поношенный костюм или старые книги. Покупать им больше нечего.
Я складываю фотографии кучкой на бетонном полу балкона, стараясь их не разглядывать. Лью сверху керосин тоненькой струйкой и чувствую себя поваром, который поливает соусом готовое блюдо. На пол натекает маленькая лужица. Полыхать будет знатно. Беру с подоконника зажигалку. Оранжевый огонёк выскакивает из-под ролика не с первого раза. Я давно не курил. Цена на сигареты так подскочила, что приходится подумать и сделать выбор в пользу хорошего куска мяса. Но мясо я позволить себе не могу.
Язычок пламени касается уголка фотографии, вспыхивает жутким зелёным цветом — глянцевая фотобумага горит плохо. Я щёлкаю колёсиком, всё больше раздражаясь. Когда костёр занимается, откупориваю мартини, и глядя на огонь, отпиваю из горла. Из форточки дует ледяной ветер, ерошит мне волосы. Заебись пикник. Мартини противно дерёт горло. Я морщусь, через силу проталкивая в себя глоток за глотком. Уголки фотографий чернеют, загибаются трубочкой, пока наконец не рассыпаются в прах. Огонь лижет лица мамы, отца, одноклассников, друзей... меня самого. Чёрные ошмётки чуть слышно шелестят, догорая в буйном, электронно-зеленом пламени. Я чувствую себя так, будто пришёл на похороны в крематорий. Балкон и есть крематорий. Но умирают не мои воспоминания — я.
Мимо летит красный снег.