— Мужчины вечно тянут нитки из своих парашютов.
Не Бонни и Клайд, даже не Фернандес и Бек — он, обычно, творит херню, а она расхлебывает, к произошедшему непричастная, но втянутая, каждый раз задумывающаяся о том, что когда его милый дедушка рассыпался в благодарностях за то, что она покровительствует своим гибким и нежным сердцем его оболтусу; когда встал, пожал руку и даже обнял, шепнув что-то про спасающих женщин, которые вытаскивают из петли тех, кто сам в нее лезет — что-то такое, но не дословно; вот тогда стоило бежать — делать ноги, рвать когти, сматывать удочки. Но, откровенно, слепым котенком она никогда не была — по крайне мере себя таковой не определяет; щепотка девичьей наивности, свойственной тем, кто скупает все малонужное и блестящее, толика непосредственности обладательницы огромной кровати, на которой в одиночестве как-то странно и пусто, и потому постель вечно завалена подушками разных форм и размеров — того, сего, этого; всякого-разного, и вот она подле Рэнсома: полупрозрачная шифоновая юбка и его крепкая рука на талии — стоит, слушает, как сильно его дедушка рад, что ей до фени, сколько там монет в карманах пальто этого невыносимого мужчины. Что-то кивает, крайне радостная, что ее так тепло приняли, хотя рассчитывала на холодную реакцию обладателей такого-то дома, еще и загородного — довольная, но понимающая, сколько же горя с ним хлебнет; горя и беды, которые на вкус всегда схожи с апельсиновым соком, поданным в высоких охлажденных стаканах. Только Рэнсом умеет быть душечкой; умеет заявиться ранним холодным утром, завалиться рядом с ней на кровать — прямо в уличной одежде; разбудить, чтобы сказать что-то про невыносимость и паршивых овец, а потом позволить провалиться в терпкий дорогой запах, которым он до мозга костей пропитан, и уснуть — зажатая в его почти удушающих объятиях, ускользающим сознанием выхватывающая какие-то слова, которые обычно означают любовь. Умеет широко шагать — ну, в смысле, на широкую ногу жить; чтобы огромные букеты без единой записки — или с такой, что лучше бы без нее; таинственные курьеры, которые никогда не скажут, кто это такой щедрый заваливает ее кроваво-красными розами — обязательно прямо в офис, чтобы увидел каждый. Не из какой-то напыщенной показухи, но чтобы ее же саму позлить — ее, так нелюбящую сплетен и пересудов, но сильно любящую его — невыносимого, иногда чересчур бедокурного.Опять внутри меня Все время за тебя так сильно волнуется море.
В принципе, необходимо подмечать детали — воспринимать Рэнсома в россыпи всякого-разного попросту невозможно, потому что неизменно и постоянно будешь натыкаться на какую-то мерзкую подковырку характера, темперамента, поведения — а потому всегда легче смягчить это нежностью жестов и обжигающим пламенем, которое он хранит между ладоней — если не хранит, то как объяснить жар, разливающийся по телу, когда он каждого изгиба касается? А у нее вполне хватает проблем, чтобы еще и задумываться о том, что из всех достойных и ласковых; из всех, рядом ошивающихся — крутящихся, говорящих о любви; из всех, она, от них, суматошных, отвернувшаяся, приняла руку Рэнсома и вместе с ним вошла в это готическое многоэтажное безобразие — напыщенное, помпезное, вычурное. Вошла, предстала его названной — кем? Кто знает. О любви он не говорит: напрямую — уж точно никогда, и в этом его большая ценность. И в этом, пожалуй, одна из сторон того, что она отмела мальчишек, неизменно растрачивающих слова о глубоком и пылком чувстве, тем его заметно уничтожая — принижая. Рэнсом свою любовь хранит в каком-то семейном тайнике: в таких домах они неизменно есть; прячутся на каминных полках и за бутафорными рыцарскими доспехами — а там, может, и настоящими. Хранит, показывая эту хрупкую штуку только ей одной: когда вдвоем, а третий — не лишний, потому что третий — безмолвие; тишина.А ты будь моим берегом, Не то волны унесут меня в никуда.
Важно вовремя от таких мужчин отказываться — это сложно, больно и очень того не хочется; но, как говорят мудрые старушки: полезное вкусным не бывает. Говорят так обычно про всякие мутные микстуры, от которых неизменно першит в горле и слезятся глаза — от Рэнсома тоже все першит — чаще недовольством, — и иногда даже хочется всплакнуть; чтобы театрально навернувшаяся слеза, одиноко скатывающаяся по щеке, или чтобы неудержимая истерика — со швырянием предметов, с руганью, криками и заходящимся сердцебиением; и чтобы он подошел, схватил, брыкающуюся и буйную, припечатал одним только своим взглядом, а дальше — будь что будет, гори оно все. Пожалуй, если так рассудить, именно из-за таких вот — «Помпеи рухнули, пусть рушится и остальной мир» — мыслишек, она и улыбнулась, приняла теплые объятия его деда и усмехнулась, услышав что-то про здравомыслие, которым Рэнсома при рождении обделили; усмехнулась, зная, что залюбленные дети, в которых души не чают, всегда такими вырастают. Был еще какой-то вопрос про деньги. Что-то про корысть и пошлость всех предыдущий, о которых мистеру Тромби говорили — всех тех, кого любимый внук, слава богу, в дом не тащил; а ее привел — это уже многое значит. Что-то про центы в карманах и зажиточность — она не совсем уловила мысль, но, стоящая посреди роскошного просторного кабинета, догадывалась о сути; а по взгляду напротив сидящего поняла, что ответила, хотя он даже не успел закончить предложение. Ответила ровной спиной и нежным взглядом; улыбкой, тронувшей губы — одеждой, в которой гуляют по песчаному пляжу, собирая ракушку и облизанные морем стеклышки, а никак не идут на знакомство с родственниками любимого. Но, ей в оправдание, день был жарким, а Рэнсом завалился ближе к полудню, сообщил что-то о планах, и времени на покупку чего-то, более подходящего, не было; она покрутилась перед ним — а потом они хорошенько опоздали, что тоже малоприлично. Но, ей в оправдание, она никогда в жизни не намеревалась связываться с чем-то подобным. Смотрит на Рэнсома, сидящего напротив: крепкие пальцы обхватили горлышко темной пивной бутылки, взгляд, пытливый и колкий, пытается проникнуть в самые глубины, чтобы раскопать там все то, что она от него утаивает — то, о чем они с мистером Тромби говорили за закрытой дверью; смотрит и думает, что либо неизменно врет самой себе последние месяцы, либо врала многие годы до того — до того, как его встретила. В голове крутятся фразы о том, что в ней ни капли не сомневаются; о том, что она явно убережет Рэнсома от всякого необдуманного; о том, что где-то там теплится надежда на скорую свадьбу — чтобы успеть поприсутствовать и дать «мало вам, конечно, нужное стариковское благословение». Крутит — кольцо на указательном пальчике и все эти реплики в голове — странно колкие и вызывающие тревогу высказывания. Обдумывает, взвешивает неминуемые потери — с ним иначе не будет, это видно — это понятно. В конце концов, уберечь его от чего-то — не в ее силах. Рэнсом — скоростной пуленепробиваемый поезд без машиниста; без царя в голове. Пылкий, горячий, с такими намерениями, что становится страшно, странно и дыхание замирает в груди; с такими приветами в жестах и словах, что иной раз она, его, конечно, сторонится — и даже подумывает дать деру, пока все не зашло слишком уж далеко. А потом, среди ночи, обнаруживает его рядом, утыкается носом в крепкую мужскую шею, вдыхает пряный дорогой запах — не обязательно одеколона, но всего его тела; не обязательно дорогой в деньгах, но для сердца явно бесценный — и становится легче, проще и абсолютно невозможно — особенно представить, что бывает иначе. Что бывает по-другому: чтобы без спонтанных идей, обязательно не самых светлых; без злости, когда он в очередной раз распускает собственные перья — черта всех, кто хоть раз держал в руках увесистую пачку денег; без пробуждений от запаха гари, потому что ему пришло в голову побыть романтиком — с зеленым чаем, джемом в маленьких тарелочках и тостами, которые не были вовремя вытащены из тостера. Что бывает так — без этого всего; без него.