— Самое сложное — не поиск истины, а как поступить с ней, когда её найдешь.
Она выдыхает и поднимает на Рэнсома, сидящего в ее любимейшем кресле и отмахивающегося от назойливых солнечно-желтых занавесок, которые пухло раздувает ветер, полный щенячьей преданности взгляд, закатывая рукава рубашки выше локтя и распуская волосы; она ненавидит его до оскомины, свербящей на зубах, до боли в челюстной кости — полностью, абсолютно, безвозвратно. И больше всего ей ненавистен этот запах, ползущий от него по комнате — пряный, тяжелый, от которого першит в носу и странно сводит пальцы на ногах; Рэнсом пахнет колкой озоновой свежестью только-только отхлынувшего дождя и агрессией, и как влажная земля, когда поливаешь чувствительную гардению, высаженную в глиняный горшок — и как сладкая выпечка, с хрустящей корки которой ссыпается сахарная пудра. Когда она улавливает эти запахи где-то улице, то начинает вертеть головой во все стороны и улыбается, будто самая настоящая — всамделишная — дура, теряясь в толпе; глаза бегают от лица к лицу в бесплодных попытках его отыскать и искрятся, как упавшие с вечернего неба звезды, влюбляя каждого прохожего, когда ей самой никто, кроме него одного, не нужен. Еще она, конечно, ненавидит его имя — что первое, что второе, что все вместе; гадкое и звучное, вибрирующее и хлесткое, на губах оседающее жжением, которое может утолить только поцелуй — и только, конечно, его. Ненавидит так сильно, что, если уйдет к мужчине, который будет ее ценить, превозносить и лелеять до сжимающего желудок чувства тошноты, сводящего горло, и родит сына — веснушчатого, юркого, смешливого, — то обязательно назовет его именно так, как зовут Рэнсома. И улыбку его — ухмылку, осевшую в уголках губ тоже ненавидит; ту самую, что ищет во всяком прохожем. И рост, и плечи — вздрагивает, когда видит кого-то, на него похожего, и идет следом пару кварталов, чтобы убедиться, что это не он. Харизму, смех, движения; ключицы, душу, взгляд — все-все, скопом, но, закрывая глаза, обнаруживает под веками вместе с беснующейся россыпью странных звездочек, его выжженный на сетчатке образ. И начинает задыхаться.Ты в меня так влюблена, что попала в капкан. Выбраться я тебе не дам, ты — моя.
Ненавидит его власть, распахнувшуюся над ней разинутым зобом; довлеющую, сгибающую ровную прекрасную спину, вынуждая преклонить колени и опустить голову, шею обнажая перед этим прямолинейным хищником, к которой он, времени не теряя, прикасается сухими теплыми губами, раскидывая по коже беспорядочные влажные поцелуи. Она подергивает плечом, не решаясь взглянуть ему в глаза, и просит дать ей время на неопределенное «подумать», всеми струнами души желающая от него избавиться, потому что что-то внутри надрывно воет, заходясь стенаниями боли: «Пусть он уйдет!». Уйдет навсегда, чтобы не знала больше, не помнила вовсе — и не любила. Рэнсом встает, скидывает с плеч пальто, понимающий, что разговор затягивается, и она, на него наконец поднявшая взгляд, понятия не имеет, что будет делать, если он всерьез исчезнет — вдруг и внезапно ее послушавшийся. Если бы не он, через голову стягивающий с тела свитер — приятно мягкий, горчичного цвета, насквозь пропитанный его запахом, — то, верно, она бы, маленькая девчонка, укутанная в слои степенности, самостоятельности и напускной взрослости, никогда бы и не узнала, что бывают такие сильные чувства — тяжелые и грубые, будто внутри кто-то придирчиво и бесчеловечно ворошит, ковыряя рану с неровными краями; вороша кратер, оставленный атомной бомбой. Рэнсом уточняет, не предложит ли она ему чашечку кофе и усмехается, в ответ получая, помимо смущенного отказа, залп, мощностью превосходящий всякое водородное столкновение и пахнущий странным кисловатым оттенком напополам разломленных красных апельсинов; она ему улыбается, понятия не имя, что́ вызывает внутри крепкого, прекрасно слаженного тела. — Просто пойми меня… Поставь себя на мое место. Ренсом подходит к ней вплотную — медленно, осторожно, аккуратно, словно боится, что она рванет к распахнутой балконной двери и спрыгнет, устремляясь невесомым телом, которое, как он знает, очень легко, под бедра подхватив, поднять, чтобы усадить на любую горизонтальную поверхность, касаниями и поцелуями выбивая из умненькой головы всякие мысли о правильном и ошибочном, — устремляясь в безоблачное небо, темной ночью на нем вспыхивая самой яркой звездой. Усмехается — и, пригнувшись, шепчет ей в самые губы: — Я сейчас тебя раком поставлю. Она жмурится и в попытках уцепиться за его одежду, позабыв про оставленный где-то в районе кресла свитер, касается напряженного тела; и полускулящим звуком, вместе с выдохом вырвавшимся из плотно сжатых губ, отпускает на волю бесноватые попытки усмирить саму себя — и себя же ему не отдавать, потому что горьким опытом научена, чем заканчиваются такие мужчины — высокие, сильные, рельефные; одним взглядом к стенке припечатывающие и легким движением руки, почти неощутимым на покрасневших коленках, разводящие в стороны гибкие длинные ноги, между ними собственное тело вклинивая. Знает, что они лезут в самый заветный подвал, запертый на тысячи замков, чтобы разворошить старые сундуки, придирчиво вынимая из них дорогие сердцу скелеты — в подвал, где скрипят полы, отсутствует электричество и спертый сырой воздух холодит легкие. Интересуются, в руках вертя очередную финтифлюшку, найденную в щелях настила, кто раньше уже ступал по прогнившему местами полу, и где этих первопроходцев следы — выспрашивают, как же так вышло, что омут необитаем и даже чертями покинут. Строят из себя смельчаков, смеясь, что темнота их не пугает, и пауки — пустяк; говорят, что желают правды — исчезают, только получая, потому что, на самом деле, никто ее не хочет Потому что такая правда, которая у нее есть, их не устраивает. Ненавидят; язвительно отводят глаза и кривят губы, словно стыдятся, потому что, да, может, гибкие черви, грызущие землю, и крысы, шугающиеся от шагов, их и не пугают, но страшит иное — то, чего не хотят видеть, ведь маленькая нежная девушка, ладони которой пахнут персиками и трепетными розами, не может иметь секретов таких, с которыми сталкиваются, убежденные, что свет в темном подвале им не нужен вовсе; рыцари, бегущие от где-то на лестнице прогремевшего скрипа, лязгающие своими доспехами, что из консервных банок. Рэнсом отстраняется на чувственно острое крохотное расстояние, которое она тут же стремится сократить, к нему тянущаяся, и смахивает с нежного плеча локоны волос, обманчиво склоняя голову — будто желая накрыть ее губы, но припадая к натянутой в тяжелом выдохе шее; и толкает куда-то, как ей кажется, в сторону кровати — забавно, наверное, терять ориентиры в пространстве собственной комнаты. Нависает, гибко располагаясь между разведенных в стороны ног, и взглядом — сверху вниз, из-под полуопущенных ресниц, — выбивает из груди звук нездорового восхищения и порождает остервенелое стремление касаться его обнаженных плеч, рук, живота; желание, которое, если то не реализовать, сводит пальцы режущей судорогой. И еще, конечно, выбивает из ровного военного строя генерала — хилую, но очень самоуверенную мысль, которая тянет на собой кавалерию — всю королевскую конницу и всю королевскую рать; не позволяет ей, пользуясь мистической силой размеренных движений с каким-то неуловимым ритмом и амплитудой, думать о том, что — ни-о-собственно-чем.Ты в меня так влюблена, Я же вижу, мадам. Что не говорят твои губы, Говорят твои глаза.
Потому что, если задумается, то, конечно, вывернется и ускользнет, проклиная его на чем свет стоит, заливая ругательствами от макушки, на которой обожает оставлять трепетные поцелуи, до пят, которыми следовало бы, сверкая, бежать от нее, убежденной, что она — самое ужасное, что может случиться в его жизни. Грубая, сумасбродная, ворохом странных привычек отягощенная; легко впадающая в апатию и злость — никакая не прекрасная розочка в восхитительном горшке ручной работы, стоящая в самом центре витрины цветочного, а то, что не для продажи; что прячут в подсобке или под кассовой стойкой — чтобы люди, пришедшие за тем, что легко можно выбросить после увядания, даже на нее не косились. Рэнсом лбом прижимается к ее лбу и хрипло выдыхает в распахнутые губы; позже, рядом лежащий, позволяет ей умоститься где-то под боком и начинает медленно говорить — разъяснять, как не самой способной ученице, знаниям предпочитающей юркие прогулки под холодным дождем — без зонта и босиком. Закрывает раз и навсегда тему — шепчет, ладонью разминает немного затекшую шею, что он с ней до конца — предположительно, могильного; предлагает, перехватывая кончиками пальцев дрожь, снующую по ее позвоночнику, дать ему любое испытание, чтобы в том увериться, потому что подвал — тот самый, темный и холодный, как-то не впечатлил. И потому что до конца — значит, до абсолютного конца, а не до конца месяца или года. Она улыбается ему в шею и предлагает чашечку кофе; она бросается с ним в сердцевину тьмы, собственными слабыми руками, что иной раз выносят тяжести, которые он не просто на свои плечи взвалить, но и сдвинуть не может, обхватывает его поперек живота. Такие женщины опасны своей верностью и преданностью — редкостью, ради которой обнажаются кинжалы, бьется старинный фарфор знати, скупаются охапками красные бархатные розы и учатся певучие сонеты. Придет день, когда ему, прошедшему огонь, воду и медные трубы — и вентиляционные шахты, давно отработавшие, потому-то в тайном подвале и душно, — захочется ее не просто обнять, прижав к себе, но спрятать, может быть и внутри собственного тела, потому что в сердце от взгляда ее, улыбки, прикосновений сгущается липкая вязкая тьма, ревностью пробирающаяся во внешний мир. Рэнсом именует ее единственной, роковой или же, как в прошлых веках, ведьмой — и ему глубоко неважно, что она, себя окрестившая недостойной, неправильной и пропащей, ожидала очередного побега, только рыцарь оказался крепковатым, и доспехи не треснули на спине и животе, когда их опалило то, что скрипит на тайной винтовой лестнице и воет в лунной ночи. И вместо привычного слуху «Прости, но нам не по пути» она получает билет на одну лимитированную штуку — на знакомство с его дедом, — и будто вкладывает ладошку в его протянутую руку, позволяя провести по крепким бетонным ступеням в распахнутый зев его собственного подвала.Ты смогла влюбить меня в себя, в себя. Как же до того дошло, что я готов дарить цветы?