Около 1000 лет назад, государство Корё
Ночь была самым прекрасным убежищем для шоколадных глаз, измождённых дневной суетой. Кисть его падала из утомлённой болью ладони, а губы, такие прекрасные и совсем ещё чистые, вдыхали холодный воздух, туманом стелящийся над озером. На небе сияли звёзды. Он рисовал их каждую ночь — приходил к берегу и, довольствуясь одним лишь лунным светом, каждую крохотную точку переносил на свой холст, подсчитывал, чтобы каждая из созвездия на его картине оказалась, ведь нельзя оскорблять небо — нельзя притворяться, будто какой-то звёзды, которая вдруг мешала его взору, не существует. Так же, как звёздам есть место на небе, думал он, так же и ему, наверное, есть место на этой земле. Просто его ещё никто не нарисовал — не показал, мол, смотрите, этой крохотной одинокой душе нужен дом, нужна рука, которая обнимет его, нужны губы, которые будут касаться его уст, чтобы дарить им свежий воздух. А ещё он представлял, что где-то там, на небесах, есть золотые дворцы, в которых живут, наблюдая за планетой, боги, и каждый сидит на высоком троне, приказывая своим помощникам спускаться временами и докладывать, что неверного на земле случилось, чтобы тут же всё исправить. И смотрели сквозь высокие — до уходящего в бесконечность потолка — окна, украшенные увитым плющом, улыбались, проливали слёзы, шептали себе что-то под нос, то, что ни один бы человек не понял, и уходили, зная, что ещё одну душу несомненно спасли от падения и погибели. И рисовал до самого рассвета, пока ненавистное солнце не выходило вновь из-за гор, ослепляя мир своим суетным светом. Той ночью было тепло. А ещё охватывало его удушливой волной это вдохновение, и он оставался сидеть на прохладной земле, касаясь босыми ступнями края озера, и напевал себе под нос мелодию, что сегодня услышал в городе — кажется, музыканты играли, протягивая высокие ноты грустного текста; а у художника и слёзы на глаза выступали, когда слышал он, как поёт музыкант о несчастной своей убитой судьбой любви. И сам мечтал — о такой любви, что душу ему выпотрошит да в клочья разорвёт, зато он живым себя почувствует — и знать будет, что все эти годы блуждал не зря, если однажды настигнет его это чувство, к которому он так отчаянно стремился. Он опускает руку, что держит толстую кисть, и поднимает вверх заплаканные глаза. Вот бы небо послало ему эту любовь неземную, вот бы почувствовать чей-то поцелуй на своих губах, отчаянно молящихся еженощно, чтобы спасли его от одиночества, и оказаться бы в чьих руках поздней ночью, едва прикрытыми лёгкой полупрозрачной белоснежной простынкой. А там, высоко над его головой, далеко за тем тёмным покрывалом цвета переспелой черники, боги на своих золотых тронах собрались под одной крышей. И сказал тогда главный бог, что людей и планету спасать надо. Они позволили себе устраивать войны и проливать невинную кровь, с младых нежных лет, не успев ещё познать тайны любви, и сейчас же необходимо рискнуть одним из богов, чтобы подарить людям чувство красоты да изящества, чтобы не смели они больше прикасаться к вечной бессмертной природе, которую губят копьями и кинжалами, не смели больше тем самым огнём, что дарил им тепло и спасал от тьмы, сжигать жилища и умертвлять людей, что, невинные, глубокой ночью засыпая, и не знали, что наутро уже не пробудятся от кошмара. «Так давайте же отправим самого красивого бога, — предложили они, — настолько ослепительного, что люди, увидев его, откажутся от войн и помирятся на долгие, долгие века. Давайте отправим самого прекрасного нашего бога, чтобы люди увидели своими грешными глазами, что такое изящество и грация, и пусть души их преисполнятся возвышенным, пусть глаза их коснутся взглядом его восхитительной, неповторимой утонченности, пусть отчистится их разум от разрушительных мыслей — и тогда, может быть, спасутся они». И отправили боги на землю самого красивого своего представителя, будучи уверены, что тот поможет им спасти их любимых людей. А бог этот спустился к ближайшему озеру, в котором отражался блеск его высокого дворца из стекла и золота, да присел на высокий камень осторожно, стараясь не поцарапать своё шёлковое платье. Спадало оно с плеч, струясь по обнажённой коже, и нежными, будто масляной краской нарисованными, слоями бежало к сырой земле. И увидел его тогда молодой художник, заворожённый бледным телом, что, сияя, на коже далёкие сверкающие звёзды отражало. Не видел художник его лица, не видел его печальных глаз, что смотрели с тяжёлыми мыслями на другой конец берега, не видел его блестящих лепестками роз губ, пухлых и манящих его грешную душу. А видел лишь, как по стройной спине и ложбинке между лопатками, подобно дождевым каплям по стеклу, струились длинные волосы цвета солнца. Очарован был молодой художник; он знал, что такого совершенства в жизни ему не видать, да и был ли смысл теперь ходить зрячим по земле этой, если подобной красоты ему больше не встретить?.. Попросил художник у бога разрешения нарисовать его портрет, да в ответ лишь сомнительное согласие получил. «Как же ты писать будешь, — прошептал бог, всё ещё не сводя глаз с противоположного берега, — если ночь глубокая стоит?» «Позвольте, — ответил художник, падая перед ним на колени, — лунного сияния да вашей красоты непременно хватит, чтобы я черты ваши навсегда на холсте оставил. Разрешите мне ваше… совершенство написать, ведь таких, как вы, моим глазам уже никогда не повстречать…» И бог позволил. Обнажил он свою шею, перекинув золотые волосы через плечо, и платье своё скинул, нагим оставшись на глазах у одинокого юноши. Отблеск лиловой ткани отразился на бледной коже, и каждое созвездие с неба родинками бесконечными переместилось на тело молодого повелителя. А художник, вдохновлённый его несоизмеримым абсолютом, так и писал всю ночь его портрет, дрожащими пальцами писал, и слёзы на его ресницах крохотными каплями поселились, ведь эта красота невероятная глубоко его душу простую задевала, и он не в силах был стоять на земле — падал на колени, но писал, писал, пока на горизонте первые лучи не показались. Ибо с рассветом бог исчез. А художник остался в одиночестве, обдуваемый холодным ветром, стоя на коленях у пропахшего ночью озера, глотая пресные капли воды, что воздух поднимал с собой к небу, и медленно невыносимо умирал. Потому что знал это окончательно, знал это совершенно ясно, как то, что каждое утро встречает яркое солнце и что каждый вечер сменяет его небо, пропитанное оттенками затвердевшей крови: знал он, что влюбился.***
Бог исчез в ту ночь — и по земле путешествовал, всю её исследовал, каждый сокрытый во тьме и боли уголок. И когда он шагал, рядом с ним распускались завядшие цветы, за его спиной восходило солнце, и тяжёлый град прекращал своё падение, уступая место сияющему солнцу. Когда он шагал, дыхание его заставляло больных выздоравливать, и наполнялись души людские ароматом цветущих после дождя бутонов, а краски в их глазах становились всё ярче и насыщеннее, и вскоре мир превращался в цветовой всплеск смешения радужных оттенков — таких, что прекращали грозу да успокаивали ураганы. И войны на земле останавливались, стоило ему блеснуть длинными волосами цвета солнца, и люди сворачивали головы, очарованные, вопрошая себя до конца жизни, кем же был тот молодой мужчина, что свёл с ума тысячи жён и заставил сердца жестоких мужчин смягчиться. Завершил своё назначение бог, и пришла пора ему вернуться в свой дворец из стекла и золота. Погулял он в последний раз по земле согретой, собрал цветы нежные — да вернулся к тому озеру, на которое однажды спустился. Вернулся, но мысли его лёгкие и воздушные занимала некая тревога. Настолько он преисполнился этой страстью человеческой, низкой, что не смог свои желания утаить. И, одарив крохотную деревушку у озера своим тёплом и своей утончённостью, набрёл-таки на дом художника, что однажды написал его тело в лунном свете. А художник дверь отворил — и полились слёзы из его несчастных глаз, ведь его тайная любовь наконец к нему вернулась. «К чему же вы, господин, — изумлялся он, и голос его ломался, когда он, глаза подняв из-под длинных ресниц, вновь пытался во тьме лицо его разглядеть, — ко мне вернулись, к такому бестолковому… Неужто и вправду… скучали?..» А бог вплёл цветы в его каштановые волосы, чтобы голова его светлая сверкала в ночной тиши, и одарил коротким поцелуем в лоб, заставляя сердце юного художника стучаться — проситься наружу от недостатка воздуха. «Я хочу остаться с тобой на всю ночь, — прошептал бог в ответ, и его золотые волосы блеснули в отблеске лунного света. — Я подарил тебе свою красоту, чтобы ты изобразил меня на холсте, так что прошу теперь тебя, человека: подари мне немного своей страсти, чтобы я понял наконец, из-за чего вы устраиваете войны и кровь проливаете. Подари мне немного греха своего, и я уйду спокойно, зная, что ещё способен спасти ваш мир». Бог остался у художника на целую ночь. Заставил небо покрыться густыми тучами, чтобы не осмелились другие боги подглядывать за двумя телами, что прятались в шёлке его длинного платья. И покрывал он кожу юноши поцелуями, целовал его глаза прикрытые, нос его, скулы острые, он касался губами его обнажённой шеи, оставлял на ней отметины, шептал, мол, никто не посмеет больше его художника касаться, кусал его тело, не искушённое ещё грешным желанием, он держал его руки в своих и клал ладони художника на свою грудь, чтобы тот чувствовал его сердцебиение. «Но разве у бога может быть сердце?» — вновь и вновь изумлялся художник, когда открывал глаза, чтобы различить очертания лица в кромешной темноте. «Я не в силах ведать, сердце ли это стучит во мне или желание на всю жизнь с тобой остаться, — отвечал бог, кусая его губы. — Но я должен идти, ведь миссия моя уже давно завершена. Меня хватятся». А художник на колени падает, умоляет его слёзно, рыдает навзрыд, на всю ночь, пожалуйста, до рассвета, прошу тебя, и слёзы с ресниц нотками арфы катятся, падают с оголённой кожи на пол, и бог рядом с ним опускается, царапает на коленях кожу, прижимает к своей груди, голову его себе на плечо кладёт, и гладит, гладит, гладит по спине, согревая широкой ладонью мурашки, что бегают в испуге, целует его в ухо, каждый локон, каждый бутон, что вплёл ему в волосы, шепчет ему, лаская карамельные локоны: «Не плачь — никогда в жизни больше, — и позволяет тому ему в плечо уткнуться, слушает его бесшумные рыдания, руками обнимает тонкие дрожащие плечи, — а если хочешь плакать, то плачь, я утру твои слёзы и превращу их в звёзды, чтобы, когда мне придётся вернуться на небо, я поселился на них, вечно вспоминая о тебе». «Так поцелуй же меня, — всхлипывает художник, что тянется к богу своими бледно-розовыми устами, — поцелуй же меня по-настоящему, чтобы я был уверен, что теряю твою любовь». «Я не могу поцеловать тебя, Ян Чонин, — вздыхает бог в ответ — и прижимается лбом ко лбу его, выдыхает слова свои в уста художника. Волосы его позолоченные, что сверкают далёкими звёздами, укрывают их лица, что тянутся друг к другу влажным дыханием. — Не по силам мне это. Погубит тебя мой поцелуй, я знаю это наверняка, так что разреши себе проводить меня достойно, разреши себе покинуть меня, проводить в место, которому я по-настоящему принадлежу, и пообещай запомнить меня на всю жизнь, хорошо? И когда судьба прикажет тебе умереть, я буду встречать тебя на небесах с распростёртыми объятиями». Наутро бога уже не было в доме. Он исчез до рассвета, испарившись утренней росой, но успел ещё художник, окликнув его, когда тот уже стоял у двери, отвернув от юноши своё лицо, спросить строптивого бога: «Как имя твоё? Скажи же. Ты обо мне — каждую мелочь знаешь, а я о тебе — практически ничего. Неужто у тебя даже имени нет, чтобы каждую ночь перед сном, укрываясь холодным одеялом, под которым тебя больше не будет, я мог молиться ему, зная, что эти слова дойдут до тебя?..» А бог лишь поворачивался к нему в профиль, и яркий утренний свет, что разливался по деревушке растопленным маслом, ослеплял молодого художника. «Ты можешь дать мне любое имя, — ответил тот, кусая пухлые губы, — и я откликнусь на него. Ты можешь взывать ко мне в ночной тиши, скуля от боли и сожалений, и я услышу тебя. Но знай: никогда, никогда больше в жизни я не смогу к тебе прийти». «Тогда могу ли?.. — в опустошении и отчаянии шепчет художник. — Могу ли я назвать тебя Хёнджин?» «Хёнджин?» — удивляется бог. Художник кивает. «Это имя для добросердечных и честных людей», — тут же объяснил Чонин. «А ты свято полагаешь, что я мог бы стать одним из них?» — ответил бог — и усмехнулся. Чтобы затем испариться к небесам.***
Художник спрятался в своём доме на весь последующий день. Жалок он, до безумия жалок, и укрывается он холодным измятым одеялом, чтобы спастись от удушающего отчаяния. Как же он думать смел, будто бог с никчёмным человеком останется? Как же он надеяться осмелился, будто бог красоты от небес отречётся, чтобы любить до смерти его, Ян Чонина, несчастного? Но бог не покинул его окончательно: целуя его ночью, он дарил ему талант и изящество, и каждое влажное прикосновение губ селилось в душе юноши несравнимыми задатками. Разум его преисполнялся талантом, и напоследок, когда он засыпал в объятиях солнечных локонов, он слышал, как желанные губы шептали ему: «Преврати мир в самое изящное искусство, — и целовали, снова и снова, в тонкую шею. — Боги не в силах сделать этого, так сотвори же ты». Ян Чонин стал известным художником. Своими чарующими пейзажами он настолько проник в сердца людей, что слухи о невероятном таланте дошли до дворца и самого короля. И стал художник путешествовать по миру, рисуя по заказу короля неповторимые пейзажи заморских стран. Путешествовал, повторяя шаги свои бога, следовал туда, где ступала его нога, и, поднимая глаза к небу, узнавал те же самые закаты и рассветы, тут же доставая краски и кисти из сумки, чтобы запечатлеть шедевры целого мира, которые приукрасил, отдав часть своей души, бог, жертвующий бесконечностью его небесной жизни. Чонин обошёл половину мира, он достигал узких тёмных пещер и касался блеска светлячков, он слышал пение дивных лесных птиц, что окрашивали светло-зелёную листву своим тёмно-черничным и бордово-вишнёвым оперением. А ещё в отголоске каждого дуновения ветра и в каждой капле дождя он слышал влажное дыхание своего бога. Так вот, значит, где он бывал, пока художник с трепетом ожидал его в своём крохотном доме, окружённый засыхающими красками. И когда надоело Ян Чонину блуждать по незнакомым городам и полям, он решил остаться в Италии. Ведь в стране этой с заливами, что окружали пёстрые дома, с дворцами, сквозь окна которых золотыми полосами лился закатный свет, и храмами, чьи высокие потолки украшали краски великих артистов, наверняка рождались такие же прекрасные боги. Он стал известен. По утрам писал пейзажи, а вечерами присоединялся к аристократам за обедами, и вскоре столица узнала о его таланте, да так, что приглашали молодого художника во дворец, и писал он портреты богачей, и не оставалось человека равнодушного перед его внешностью: удивлялись мол, да шептались с лёгким кокетливым смехом, прикрывали лица веерами, пока разглядывали его сосредоточенное на написании лицо: острые скулы его, чёрные волосы, что доросли до плеч, и большие блестящие глаза, в которых горело ещё пламя неизведанной страсти к жизни. А ещё прятал он на шее красные следы, что дарил ему Хёнджин той самой тёмной ночью, и когда счастливцы, которым повезло заметить эти узоры — горящие алым пламенем созвездия, устроившиеся у него на шее, — спрашивали, чем же он заслужил эти аккуратные пятна лилового оттенка, он улыбался смущённо, невольно прикрывая их рукой, и опускал взгляд. «Это наказание за мою наивность. Не к чему уделять им время». Богатые отцы желали выдать за него своих дочерей, а их жёны мечтали прибрать к рукам такого любовника — юношу с экзотической восточной внешностью. Но в сердце он хранил лишь одну любовь. А все картины подписывал кратким и загадочным «чоэ шин-эге». И стоило любопытному взгляду оборониться на полотно, как шептались вокруг надоедливыми слухами: «Наверное, это его настоящее имя», «Может быть, это пословица? Говорят же, восток пропитан красивыми метафорами, так не пишет ли он здесь о любви или природе?» И Чонин улыбался, обходя эти вопросы молчанием. Ведь надпись гласила такое простое и очевидное:«моему богу»…
А ещё однажды художник вырос. И пришло время ему пустить корни, жениться да сына завести. Дорос он до тридцати лет, повстречал дочь рыбака на побережье, когда закат писал, да и не от любви больше, как по обязанности, женился на ней, поклявшись быть самым верным мужем до конца своих дней. «Разрешите мне написать ваш портрет», — произнёс как-то он, когда девушка стояла у берега и лодыжки её нежно гладили волны. Та согласилась. Но в одном Ян Чонин провинился. Ошибся, глупый, позабыв все свои обещания. Бог заревновал. Ведь когда-то эти же слова юный художник посвящал только ему, своему до безумия красивому Хёнджину. А если бог красоты ревнует, весь мир рушится от землетрясения, а небо, раскалываясь острыми плитами, падает в темноту. И остальные боги перепугались не на шутку:ведь красота — страшная сила.
Наблюдая со своих звёзд, увидел Хёнджин, как, скрывшись за шторами крохотных окон, его Чонин целует другую. И задержал дыхание, с каждой секундой чувствуя всё большее разочарование в своём художнике. Надеялся ведь бог, что юноша этот до самой смерти только ему принадлежать будет, даже перерождаясь, каждую жизнь свою только ему принадлежать будет, и звёзды только для Хёнджина строить будет. И, не терпя грубости художника, спустился вновь на землю без разрешения, перевоплотившись в красивого юношу в розовой накидке, поверх которой струились его длинные, блестящие золотом волосы. В ту ночь жена художника разрешалась от бремени в их крохотном домике — в ту же ночь, стоило Луне взойти на небо, родился у пары мёртвый ребёнок, а жена погибла от кровотечения, и два бледных тела осветило сияние далёких звёзд. Ян Чонин позволил себе выйти из дома на побережье, что успокаивало его своим предрассветным волнением, лишь когда Луна уже готова была зайти за горизонт, уступив место своей вечной сопернице — звезде. И увидел он заплаканными глазами, как напротив горизонта, прикрывая тело спускающейся по утончённым изгибам накидке, стоит его бог. Только в этот раз Луна позволила осветить его лицо… и каждую его черту. «Как ты мог вернуться ко мне… — всхлипывая, произнёс художник, — в такое время, как ты посмел прийти в час, когда сердце моё умирает от горя?» Но бог молчал. Он смотрел на далёкий горизонт, пытаясь отыскать противоположный берег, и предрассветное небо, окрашенное лепестками лаванды, последние звёзды людскому взгляду дарило. «А как ты посмел позволить себе вольности? Не помнишь, наивный человек, о том, как клялся мне и говорил, что в жизни больше никого не полюбишь?» — и сорвал бог с себя накидку, обнажая перед художником свою шею. И красные отметины, что оставил ему Чонин, когда касался губами его кожи, до сих пор горели ярким созвездием.Впервые на лице у Хёнджина появились слёзы.
И задрожал голос. «Напрасным было убийство твоё, — художник проглотил слюну, подняв взгляд в высокое небо. — Ведь я никогда её не любил». И когда небо пронзил первый солнечный луч, добавил он дрожащим голосом: «Единственный, к кому я чувства испытываю, это ты только, ты, Хёнджин…» И просит художник, падает снова на колени, ведь знает, с рассветом его бог исчезает, уходя от него на небеса, плачет, но не от горя теперь, от отчаяния, от безнадёги своей да жалости, говорит, забери меня с собой на небо, научи меня каждому созвездию, давай же вместе поселимся на тех далёких звёздах, которые я сделал для тебя… прошу… А бог садится рядом — на колени опускается, царапает кожу свою блестящую, да так, что кровь бежит, голубая, как вода при небе безоблачном, и сжимает в руках голову художника, вздыхает запах его пропитанных морем солёных волос, прижимается лбом к его лбу, да шепчет: «Не в силах я этого сделать. Не могу забрать тебя с собой на небо. Не мне это решать, как мы останемся вдвоём». И утирает слёзы Чонина своими алыми губами. И бьёт художник руками по сырой земле, плачет навзрыд, утыкается в грудь Хёнджину, скулит, завывает, подобно ветру при шторме, кричит: «Так зачем ты дарил мне весь мир, если я не живу в нем с тобой, если я не могу разделить его с тобой, зачем ты подарил мне его красоту, чтобы в итоге меня покинуть?! Зачем ты посвятил мою жизнь своему изящному искусству, зачем я писал для тебя эти картины, если невозможно мне остаться с тобой до конца?» А бог — снова не отвечает. Потому что кто, в целом мире, вообще обещал, будто боги знают ответы на все вопросы?.. И тянется к его губам Чонин, протягивает ладони сквозь волосы, и остаётся на его запястьях золотой блеск, и сквозь слёзы на ресницах художник заглядывает в медные глаза своему богу, покровителю своему, убийце своему, и дыхание его срывается. А Хёнджин только кончиком носа его носа касается — и вновь прижимает его к своей ключице острой, к своей груди тёплой, да произносит: «Знаешь ли ты, что с человеком поцелуй бога сотворить может? Он может свести его с ума, стереть память, опьянить. Растерзать его на части, душу в клочья разорвать, так, что он в аду всю жизнь гореть будет. Умертвить…» Но Чонин падает лицом ему на грудь и рыдает навзрыд. И снова, будто не слыша его слова, просит о поцелуе. В их первую ночь бог покрывал поцелуями его глаза, шею, скулы, ключицы, он рисовал алые узоры на его груди и бёдрах, он целовал его запястья и ладони, он завладевал каждой частью обнажённой кожи, но ни разу не целовал его губ. Одиноких — и погибающих от холода. Чонин просит, умоляет их коснуться. А Хёнджин только шепчет ему в уста: «Я не хочу тебя терять». И художник, подрываясь, сжимает пальцами золотые волосы и касается губами губ Хёнджина, вдыхая каждый миг, словно последний. Впивается устами алыми, искусанными в страданиях, кровяными, позволяет алым каплям оросить сырую морскую землю. А стоило поцелую окончиться — бог исчез.Кажется, любовь была создана для слепых. И я ослеп, когда впервые тебя увидел.
Ян Чонин потерял зрение, когда бог подарил ему самый сладкий поцелуй — с ароматом зацветших по весне бутонов и привкусом изысканных восточных угощений, ореховых, медовых. И когда он тянул руки, чтобы отыскать своего бога, когда он тщетно взывал к его имени, когда побережье окрасилось мрачным кошмаром под названием «Хёнджин», наступил рассвет, а Чонин так и не увидел в последний раз, как восходит солнце. Поцелуй бога ослепил его. И он понял, что заслужил это. Чонин сотворил достаточно шедевров для королей этого бренного мира, и до конца жизни ему больше не увидеть чудесные губы, что целовали его тела. До конца жизни ему больше не увидеть золотого сияния густых волос, что укрывали его холодной ночью, и до конца жизни его слуху больше не ощутить мелодичный, певучий голос существа, что подарил ему самую волшебную жизнь из всех существующих. Так что, отчаявшийся в поисках, художник направился прямиком в море — и, вытягивая перед собой замёрзшие руки, он так и дошёл до глубины, где ноги его больше не чувствовали влажного песка. И утонул, приняв с гордостью свою погибель.***
А Хёнджин к остальным богам вернулся — и на колени пал, и слёзы из глаз его потекли, и падали, касались золотого пола дворца, и стоило солёной воде оттолкнуться от плиты, как угасала на небе очередная звезда. «Прошу, — молил он, подобно смертному, так постыдно и глупо, ведь из всего мира не люди оказались совершенно бессмысленными и неразумными существами, а он, и именно он. Разве был во вселенной этой кто-то глупее него? — Прошу вас, позвольте этой звезде гореть. Позвольте зажечь её сияние, позвольте ей осветить сейчас дорогу слепцу», — умолял он их смилостивиться, умолял склонить головы да ответить согласием. «О чём ты просишь нас? О том, чтобы вернуть тебе смертного, позволить быть с ним? Боги не снисходят до уровня тех, чей век слишком короток, чтобы назвать их живыми. Так зачем тебе ещё одна звезда?» А Хёнджин рыдал, и плечи его дрожали, и сияние золотых волос его понемногу таяло, и выгорали локоны, превращаясь в высыхающую серую солому. «Звёзды зажигают на небе каждую ночь, — шептал он, — потому что это кому-то нужно. Даже самой крохотной душе, но нужно. Почему вы не можете помочь мне, такому же, как вы?» Но боги разгневались. «Смеешь ли ты всё ещё называть себя богом? После того, как дерзкий смертный дал тебе имя, будто сутулой собаке и облезлому коту?» А Хёнджин поднимал на них взгляд из-под ресниц, на которых засохли горячие слёзы, да произносил голосом низким — настолько пронзительным, что мог бы низвергнуть дворцы из золота и стекла и заставить засохнуть каждый бутон, которыми они украсили свои высокие троны: «Уж лучше мне быть человеком с именем, — и хмурятся его золотые брови, и теряет блеск его сияющая кожа, — чем оставаться богом и чувствовать родство с такими, как вы». «Вы посмотрите, — с издёвкой произносил кто-то из богов, — он смеет принижать наше происхождение — и всё из-за человека! Остальные на твоём месте про людей забывали, возвращаясь в место, которому они принадлежат, а ты… прогнивший потомок». «Правильно говорила судьба, — добавлял третий бог, — что высшую силу, обладающую красотой, ждёт испорченное дешёвое будущее». «Каков твой мотив? — спрашивал четвёртый. — Назови хоть одну причину, по которой мы должны тебе помочь». И тогда встаёт Хёнджин с позолоченного пола. И, исчезая пеплом сияющего блеска, оставляет напоследок шёпотом простую фразу:«Я полюбил».
И сила, которую называют красотой, наконец оправдывает себя. Она становится слишком жестокой, чтобы её предотвратить. Она рушит золотые дворцы. Сжигает картины и ломает скульптуры, заставляет бутоны цветов вянуть и умирать без воды и почвы, солнечный свет собой закрывает, чтобы навсегда померк блеск напыщенных стен и высоких окон, он до основания каждый камень разрушает, и боги остаются без жилищ своих, без убежищ, где жили, не беспокоясь о судьбе, и начался во вселенной хаос, когда самая красивая сила решила взять власть в свои руки. И вдруг доходит до Хёнджина слух: его художник погиб, и стоит он сейчас перед вратами рая, и если зайдёт он внутрь, то никогда уже прелестному богу его не увидеть. А художника тем временем спрашивают, не хочет ли тот переродиться. Не подарить ли ему счастливую жизнь в здравии и богатстве, в счастье, достатке, успехе, а тот лишь головой качает да шепчет: «Есть ли смысл перерождаться и ещё одну жизнь пустую прожить… без него?» — только глаза его теперь совершенно сухие. И решают тогда боги смилостивиться. Известным художник был, и оплакивают его смерть теперь многие люди: он дарил красоту, и каждая его картина теперь станет настоящем пейзажем, перенесутся все его неповторимые краски на небо, горы и моря, и оживут лиловые, аметистовые, вишнёвые его цвета. А затем задали ему вопрос: «Боги наказали превратить тебя в покровителя артистов изящных искусств, согласен ли ты на это?» Ян Чонин призадумался, облизнул свои губы — и приподнял взгляд, рискуя всей своей жизнью. «Был на свете однажды мужчина, что утирал мне слёзы поцелуями, — сказал он тихо, так же тихо, как падает с неба очередная капля, — и говорил, что они превратятся в звёзды, на которых он станет жить. Правда ли это? — с надеждой вопрошал он. — И если он до сих пор живет на построенных моими страданиями камнях, смогу ли я в таком случае быть с ним?» И боги, страшась силы красоты, соглашаются. Потому что красота — и есть искусство. И только им судьбой суждено идти вместе. А когда Чонин, укутанный в изнеженно-лазурный шёлк, появляется на звезде, где ждёт его Хёнджин, по щеке его стекает солёная дорожка. И подходит к нему Хёнджин, прижимает к своей груди, прячет в объятии. Да шепчет:«Не волнуйся. Даже если ты будешь плакать, я каждую твою слезу превращу в звезду».
1000 лет спустя, наши дни
— Это и есть легенда? — удивляется тонсэн — смешной первокурсник в круглых очках, лоб которого прикрывает чёлка волос цвета молочного шоколада. — Конечно, — улыбается его сонбэ, третьекурсник с факультета искусствоведения. — Отчего-то мне кажется, Минхо-хён, — подмигивает ему младший, конечно же, не веря, что существовала однажды такая легенда, — что всё ты выдумал, чтобы меня запутать. А Минхо-хён целует его в макушку спутанных волос и обнимает за плечо — в конце концов, они в этом зале в полном одиночестве. — Не веришь своему старшему? — и подмигивает ему, вороша волосы — Джисон смущается, смеётся, пытается выбраться из его объятий. — Вечно придумываешь сказки. Они стоят напротив широкой картины — пейзаж, где величественные горы, чуть покрытые снежной шапкой, укрывают плотной стеной деревню с крохотными деревянными домами — и ещё более крохотных, незаметных людей, что прячутся от набегающих туч в своих убежищах. Кажется, в одном из таких дом мог жить художник Ян Чонин. — Минхо-хён, правда, это неописуемая красота? — спрашивает Джисон, заворожённый картиной. Но перед глазами Минхо только его беззащитный хубэ. Крохотный, лохматый, такой неуклюжий и совершенно беспомощный перед огромным величием древнего пейзажа. Он видит только его профиль, курносый нос, разбежавшиеся по лбу и щекам веснушки, приоткрытые пухлые губы да широкие зрачки кофейного оттенка. И наконец, вдыхая аромат галереи, Минхо произносит в ответ: — Да. Я вижу поистине невероятную красоту.