***
*** К родителям собираются прямо с утра. Одеваются во всё новое, пахнущее магазинной нераспакованной стерильностью. Кенма ловит дзен, уткнувшись в свой розовый NINTENDO Switch, пока Куроо показательно чистит обувь, натирает до блеска абсурдно дорогие белые кроссовки. Заодно протирает новенькие зимние кеды Кенмы. После раздумий всё же набрасывает праздничный хаори поверх выглаженной тёмно-серой рубашки. Крутится перед зеркалом, подмигивает своему отражению, приглаживая волосы до последнего. Волосы, естественно, сотрудничать отказываются, и привычно торчат во все стороны, стоит оставить их в покое. Они расходятся почти сразу, Куроо только коротко заглядывает, чтоб передать поздравления от своей семьи, раскланивается с родителями Кенмы, и исчезает в конце улицы, засунув руки глубоко в карманы. Дома хорошо. Знакомо и неожиданно шумно из-за приехавшей родни. Мама гладит Кенму по волосам, пока носят закуски из кухни. Осторожно приподнимает рукав новой толстовки с принтом криво нарисованного кота. Рассматривает его запястья, наверно, слишком костлявые в её понимании. Хмурится беспокойно. Спрашивает, хватает ли денег на еду, и Кенма обнимает её молча как в детстве — разве что сейчас он даже немного выше, а она внезапно кажется маленькой и слабой. В моментах даже какой-то растерянной. Когда она засовывает ему в карман праздничный конвертик, Кенме становится смешно и неловко. Может, и правда не такой уж он и взрослый. Может, для мамы он никогда и не будет достаточно взрослым. Отец хлопает его по плечу, зовёт молодцом. Крепкий, сухощавый, с жёстким характером. Такой же грозный, каким был в детстве Кенмы. Немногословный. Отец носит роговые очки с толстыми стёклами и близоруко щурится без них. Курит очень крепкие сигареты. И Кенма вдруг понимает, что не боится его больше — уважает, но тот детский, неясный страх прошёл. Он даже не помнит, почему боялся отца: тот никогда не повышал голос, ругал только по делу. Кенма вдруг понимает, что отец и Куроо ужасно, почти пугающе похожи. Не внешне - внутренним, несгибаемым стержнем. Уверенностью в жизненных выборах, которой хватает на всех, кто рядом. Он замечает, как мама смотрит на отца, когда тот не видит. Внимательно, задумчиво. Слегка склоняя голову, подпирая щёку ладонью. Как она опускает глаза, будто слегка смущаясь чему-то внутри себя (совсем слегка — наверно, это стеснение с годами поутихло). Как улыбается ему — короткой, почти незаметно улыбкой, едва касающейся губ. Вот так, думает Кенма, выгляжу со стороны и я тоже.***
Во время праздничного ужина предсказуемо пытают молодёжь. Кенма немножко подло злорадствует. Приставку у него отобрали,но зато внимание сосредоточено на кузине, сдавшей все экзамены в своём медицинском на «отлично», получившей стипендию. Та шлёт ему визуальные сигналы S.O.S. через стол. Сигналы успешно игнорируются. Он успевает даже сыграть три уровня какой-то дурацкой игры, пряча телефон между коленей, прежде чем она всё же беспардонно вытягивает его из-за стола — якобы помочь принести что-то из тётиной машины. Обзывает козлом прямо на улице, шуточно пихает в бок. Хохочет, когда он поскальзывается и, падая, утягивает её за собой. Они валятся в сугроб, прямо в круг жёлтого фонарного света, и отчего-то не торопятся вставать. Лежать в снегу приятно. И холодно. Она ёрзает, раскидывает конечности, чтоб сделать ангела. Энергично машет руками по рыхлому и молочно-белому — специально так активно, что всё летит Кенме в лицо. Садится. — Собираешься сказать родителям? — вопрос неожиданный, застаёт врасплох. — Что? — Про вас, — глядит так пристально, что Кенме становится неуютно. Он ёжится, пытаясь сесть тоже. — Мы не… — Ой не пизди, — она пихает его ещё раз, и он заваливается на бок как плюшевая игрушка с набитой опилками головой, — вы «не», я не курю, у моей сестры нет парня. Мы все такие «не». Засосы у тебя во всю шею, конспиратор. Молчат недолго. Кенма рисует пальцем в снегу загогулину. Оттряхивает волосы. Потом распускает пучок и поправляет ворот толстовки, вытряхивает снег из-за шиворота. — Долго не тяни, — говорит кузина, — мне кажется, твои поймут. Тётя точно поймёт.***
В районе десяти молодёжь наконец-то выгоняют гулять. Кенма проходит дворами, минуя группки школьников, жгущих бенгальские огни. Искры слепят, немного пахнет дымом — так, как пахнет только под самый Новый год. Предвещая изменения, которые все так ждут. Две разряженные в пух и прах девчонки лет шестнадцати в цветных кимоно и накидках с оторочкой из белого меха семенят навстречу, тихо переговариваясь. Кандзаси с цветочной лентой в волосах одной из них покачивается в такт шагам будто ветка глицинии, облепленная розовыми лепестками и склонившаяся под собственной тяжестью. — А если сегодня признается? — спрашивает её подруга заговорщицким шёпотом. Мнёт в руках расписанный сэнсу — то раскроет, то снова сложит. Вторая в ответ прикрывает рот ярко-голубым рукавом кимоно, расшитым красными и золотыми хризантемами, и хихикает. Замечает скользящий взгляд Кенмы. Смущается. Слегка краснеет, но это, наверно, от мороза. Они минуют его быстро, торопясь куда-то, но стук их гэта по асфальту тук-тук-тук наполняет улицу до тех пор, девчонки не сворачивают на следующем перекрёстке.***
Смех группки людей перед домом Куроо слышен даже когда Кенма, совсем слегка близорукий, ещё не может различить, кто именно там стоит. Среди родни Куроо возвышается, конечно, заметный издали. Статный, такой видный, что точно не спутаешь. Кенма отвлекается от него с усилием. Ищет глазами мать или отчима. Мама Куроо — энергичная, маленькая женщина, появляется на пороге, когда он как раз подходит. Кричит дочери запахнуть плотнее шарф. Грозится, «честное слово», пообрывать Куроо уши, если он не наденет шапку. Улыбается, завидев Кенму, — открытой, дружелюбной улыбкой — подзывает его ближе. Справляется о родителях. Предлагает зайти к столу. Кенма кланяется ей. Вежливо отказывается остаться. Отдаёт коробку с изумительно красивой, ярко-алой клубникой. — Это мама передала, — говорит. Выслушивает череду благодарностей и пожеланий всех возможных и невозможных благ от богов разной степени важности. И эта святая женщина — удивительный талант — не забывает между пожеланиями счастья и здоровья костерить Куроо на чём свет стоит. За то, что пропал на полтора месяца. За то, что на сообщения как попало отвечает. За то, что за столом почти не ел, зато вместе с мужиками пил саке и особенно не пытался оправдаться, когда она в его кармане нашла сигареты и карту Taspo. Куроо, попавший, вроде как, в немилость, пытается делать виноватое лицо, но сдаётся слишком быстро. — Ну что вы, матушка, простите милосердно блудного сына, — и обнимает её, отбивающуюся, обхватывает своими длинными руками. Целует в румяные щёки. Отпускает, получив по носу кухонным полотенцем. — Паршивец, — говорит ему мать с той особенной материнской сварливостью, которую нельзя подделать. Куроо смеётся и перехватывает её пальцы, хитрым манёвром вытаскивает из них полотенце. Быстро забрасывает его в кусты у ступенек. — Люди уйдут, мы с тобой ещё поговорим — отрезает она. Складывает пухлые руки на груди. — Бушует, — обращается отчим к Кенме. Голос его звучит простуженным и довольным. — Ну, будет, — говорит жене, — оставь молодёжь в покое, женщина. Праздник. Пошли одеваться. Кенма натягивает капюшон на голову. Покачивается с пятки на носок. Улыбается — просто потому что хочется улыбаться — маленькой, ничего не означающей, лёгкой улыбкой.***
Они выдвигаются в сторону храма шумной, галдящей толпой, но быстро отстают от родни Куроо. Цепляются пальцами за пальцы. Незамеченными целуются в закутке улицы. Греются дыханием друг друга. Куроо смеётся ему в губы, гладит щёки большими пальцами. — Увидят, — шепчет Кенма. — Пусть увидят, — отвечает Куроо и суёт ему в карман стащенную со стола тёплую булочку.***
Торговый квартал встречает гостей всеми оттенками красного и золотого. Горящими бенгальскими огнями. Смеющимися людьми. Запахом фестивальной еды: сладковатыми тайяки, бульоном, в котором варится лапша. Чуть шипящими такояки, нанизанными на деревянные шпажки. Плачем ребёнка, требующего пять данго, вместо четырёх полученных. Кузина Кейко подлавливает их у стенда с веерами разных форм и размеров. Виснет на Кенме, втискивая свою руку, чтоб взять его под локоть. Хлопает огромными наивными глазами, глядя на Куроо — как настоящая актриса драматического жанра из плохо снятых дорам. — Братец, купи учиву сестричке, — канючит. Куроо приподнимает брови. Ухмыляется. Смотрит на Кенму. Берёт в руки самый ядовито-розовый веер со стенда. Передразнивает её писклявым голосом: — Да, братец, купи ну так хочется, а? Кенма благоразумно решает его игнорировать. — Зачем тебе веер зимой? — спрашивает деловито подбоченившуюся Кейко. Та обмахивается маленькой учивой, расписанной оранжевыми золотыми рыбками. — Заткнись, — отрезает. Кенма строит ей мерзкое лицо. Это их праздничная традиция — пререкаться и спорить. Приятная, потому что начало её прячется в глубоком детстве. Они втроём медленно пробираются сквозь толпу. Греют руки о стаканчики с остывающей со́бой, купленной Куроо. Маленькие, дымящиеся, картонные стаканчики с сероватой лапшой. Кенма не голодный на самом деле. Но тошикоши соба это другое. Что-то стабильное вокруг постоянно грозящего разрушиться мира. Что-то тёплое и хорошо знакомое. Традиция, которой очень много лет. Кенме нравятся знакомые вещи. Рука Куроо, придерживающая его за плечо, чтоб не потерять в потоке людей. Вцепившаяся в рукав Кейко. Ямочка на её правой щеке, выдающая в ней девчонку, с которой их оставляли у бабушки летом. Огни фонариков, отражающиеся в её широко раскрытых глазах. Красные ворота храма, через которые он проходил сотни раз с ребятами — по всяким разным поводам, важным и не очень. По большей части просто за компанию: купить обереги на удачу, набраться смелости перед экзаменами, попросить везения на соревнованиях. Кенме кажется, через эти мелочи он смотрит на себя из детства. На того ребёнка, связь с которым думал, что потерял.***
Бокуто настигает их у лавок с оберегами. Настигает — правильное слово. Налетает на Куроо, будто гиперактивный тэнгу. Едва не выкалывает ему глаз своей маской с длинным носом. Разражается громогласным хохотом, когда Куроо берёт его шею в захват, едва не опрокидывает и их обоих, и неудачно стоящего рядом Акааши. — СМОТРЕЛИ KOUHAKU, — частит так громко, что люди оборачиваются, — КРАСНЫЕ ВЫИГРАЛИ, ТАКАЯ НЕВЕЗУХА. — ПОТОМУ ЧТО КРАСНЫЙ — ЦВЕТ ПОБЕДИТЕЛЯ, — орёт Куроо ему в ухо и смеётся, показывая язык. Бокуто оттягивает маску тэнгу на лоб, и длинный нос теперь гордо возвышается над его головой. — Джоннисы за белых!!! Что ты понимаешь вообще в культуре?! Посмотрите на него, чистый же чурбан! — Что твои джоннисы против Каори Мизумори. Женщина-легенда, — Куроо возводит указующий перст в воздух, делает одухотворённое, приличествующее атмосфере лицо. Кенма отходит в сторону, спотыкается о ступеньку. Прислоняется к дереву и просто дышит. Кейко пристраивается рядом с ним, жалуется, что очень хочется курить. Прилипает к его боку — на улице холодно, и она переминается с ноги на ногу, одетая слишком легко, чтоб находиться снаружи так долго. Кенма отдаёт ей свой шарф, особенно не задумываясь. Скользит глазами по Куроо, который здоровается с абсолютно всеми отдалённо знакомыми соседями и жмёт руки молодняку из школьной команды. По Бокуто, что-то тихо говорящему Акааши. Его губы шевелятся — слов не разобрать — и лицо Акааши в какой-то момент кажется почти мечтательным. Всего доля секунды, пока он прячет прямоугольный шёлковый мешочек в карман — туда же, куда чуть раньше спрятал безглазого даруму от Кенмы. Будто ему снова беззаботные семнадцать, и на дворе каникулы. И эти парные амулеты в голубых мешочках — первые в его жизни. Куроо тем временем громко зовёт Бокуто на голову больным, но омамори с пожеланием сексуального здоровья принимает всё равно. На всякий случай. — Откажешься, и вставать перестанет, — подзуживает его Бокуто в ответ, наотрез отказывается успокоиться уже наконец. Акааши спрашивает, не потеряли ли они стыд окончательно. Тот трясёт в его сторону прямоугольником с «успехом в спорте». — Вот простят нам через полчаса сто восемь грехов, тогда и начнём снова испытывать божественное терпение, — говорит Куроо. Ухмыляется как первостатейный засранец. Акааши закатывает глаза, плотнее запахивает пальто и отворачивается от них обоих, всем своим видом показывая, насколько он всем этим сыт. Кенма его, в принципе, в этом поддерживает. Но про себя всё же смеётся. Куроо ловит его взгляд, прячет руки под мышки, подмигивает. Улыбается и играет бровями с абсолютно бессовестным видом. Кенма чувствует себя беспомощно, бестолково, безнадёжно влюблённым. Беззащитным. Лишённым возможности обезопасить себя. Если падать с такой высоты — точно разобьёшься насмерть. Но ему нестрашно — он откуда-то просто знает, что упасть ему не дадут. И когда они, наконец, бросают монетки, дёргают туго свитый канат, синхронно хлопают в ладоши, то он просит пухлого, улыбающегося Хотэй только защитить то, что у них есть. Только защитить — всё остальное приходит и уходит, а это пусть останется.