Часть 2
28 января 2021 г., 19:46
Следующее пробуждение её было ещё хуже — ядовитые волны жара широкой вязью опускаются с равнодушно-далёкого потолка на её растрёпанную макушку, заставляя яростно цепляться за протянутую угрюмо гладкую лапу холодных простыней.
Эль изворачивается, укутанная в пелену темных вод, обжигающих, бурлящих вокруг резного изголовья кровати, ударяется макушкой о ближайшую стену, — и только тогда затихает, не отпуская найденный среди моря ткани материальный объект, прижавшись к шероховатым обоям выступающими лопатками во время очередного приступа лающего кашля.
Кровать в шесть локтей по длине и всего в один над уровнем пола, — она пронзительно скрипит под метающимся в жаре телом, и Эль клянётся себе, что не помнит чужих ладоней, шрамами перетянутых, на своем лице, неожиданно напоминающих о реальности — для неё, потерявшейся в пространстве, это могло бы стать подарком, но вопреки всему лишь приумножает её чувство собственной беззащитности.
Эль всё ещё отрицает факт собственной почти-смерти в изувеченном теле, собранном по деталям из лоскутов тонкой кожи и днищ пустых стеклянных бутылок на месте глаз.
Нечто похожее случалось когда-то раньше, давно ещё — тогда помогли примочки, время и дождливые дни в длинных коридорах, среди шеренг людей на приемы к докторам.
Ей было двенадцать — число остаётся на языке сливочным кремом одуванчико-рыжего торта, мятными леденцами под языком во время обязательной зимней простуды; число согревает шерстяными объятиями пледа и шероховатыми прикосновениями отцовский ладоней к красным от громкого смеха щекам; у числа блеск рождественских украшений на верхушках по углам комнаты и шепот обёрточной бумаги в рассветных лучах.
Число имеет вкус детства.
Уединенный парк Форт Тилден радовал полным отсутствием людей и спасателей в самый разгар празднования Дня Поминовения, пришедшего в том году на необычно солнечный последний понедельник прокисшего в дожде мая — Эль помнит касание воды, ещё недостаточно теплой для того, чтобы не вздрагивать всем телом, утопая пальцами в песке, и далёкие крики города, заглушенные счастливым смехом, — всё закончилось пронзительными иглами холода и медленным падением на самое дно — её нашли быстро, оставив на память обморожение, шок и временную потерю зрения.
Тогда всё прошло достаточно быстро, в тёплых материнских руках и отцовском голосе.
Эль всхлипывает, чувствуя мелкую дрожь страха вдоль позвоночника, и осторожно опускает ноги на пол, утонув пальцами в ворсистой поверхности ковра.
Совсем как песок — думается ей, пока глубокая вода расступается у неё над головой.
Только темнота в глазах никуда не уходит, а воспоминания тяжёлыми плитами детского стаха опускаются на плечи, — там у неё долгие дни без солнца, в шутку названные полярной ночью.
Первый шаг даётся труднее всего, с непокорно-вязким мраком вокруг её вздрагивающей ладони, вытянутой вперёд, — Эль чувствует, как все её одеревеневшее тело опутывает волнами долгих электрических разрядов, прокусывающих изнутри кукольно-ломкие колени.
У неё на плечах слои широких марлевых лент, и всё лицо её упаковано в засохшую корочку плёнки с терпким запахом каких-то трав — она обещает себе потом оставить записку с благодарностью на пороге этого дома, но на этом всё, достаточно.
Ковёр заканчивается и ступни её облизывает холодом, слишком знакомым, чтобы Эль когда-то могла бы о нём забыть — таким был паркет в коридоре в тот день, когда за её отцом пришли.
Нью-Йорк — город возможностей.
Так говорили и они, веером разбрасывая карты, — обитый зелёным бархатом стол, звон круглых фишек и потрёпанные уголки бумажных прямоугольников в неловких пальцах её отца.
Он легко проиграл собственную жизнь, захватив с собой любящую жену и дочь.
В глазах становится совсем темно-темно.
Эль хватается ладонью за собственную шею, царапая искусанными ногтями онемевшую кожу, сдерживая тошноту, — и её толкает в сторону, срывая свежую корочку на ранах шероховатым углом ближайшего шкафа, — тебя бросили, девочка-без-дома, среди вязких луж крови на полу и сгустков ночи в глазах, вырезав на сечатке под веками погасшие лица, оставив в узком коридоре школьные учебники, плюшевых мишек и долгое послевкусие шоколада на деревянной лопатке, украденное из почти готового торта.
Эль застывает, свернувшись испуганным клубком возле упавших книг, оскальзываясь ладонями на их гладких страницах, — и вздрагивает в такт чётким пятка-носок совсем близко, пока ядовитые слезы закипают ртутью под обожжёнными ресницами, сжимая забитые гарью лёгкие, вновь наполняя хриплым кашлем гортань.
И Эль жалко скулит, оттаскивая непослушное тело к ближайшей стене, теряясь в пространстве окончательно, когда кожей чувствует застывший в дверном проёме силуэт.
— Проклятья.
Исполосованные странными шрамами руки ловят её, лихорадочно дрожащую, отчаянно горячую, соскребают с пола её испуганно забившееся в угол тело, несговорчиво заострившееся, с колючими локтями и клокочущим в горле криком:
— Почему я не вижу?! Вы что-то мне вкололи, верно? Транквилизатор, наркотики, яд — из-за этого я потеряла зрение? Отвечайте!
Она чувствует лицом его злое дыхание и испуганные слезы из-под незрячих глаз разлетаются во все стороны, когда она продолжает жалко:
— Зачем кому-то издеваться над никчемной бродяжкой? Что вам нужно? Деньги? У меня ведь нет ничего!
Чужак с силой прижимает её к слишком знакомой постели, состоящей из ледяных глыб и озёр темной воды, — и тогда Эль с удивлением чувствует, что руки его вздрагивают отдельно от неё, разбитые мелкой дрожью, больной и страшной, и она думает, что это странно, как и всё происходящее в этой комнате на неизвестной улице, и даже неизвестного, быть может, мира, — реальность выворачивается сломанными шестернями, непослушно застревая между чужими ладонями и пустотой в её глазах.
Эль думает, что она не должна быть здесь, что место её давно отмечено деревянным крестом на пересечении сточной канавы, названной в честь самой знаменитой улицы Лондона, и шестеркой мусорных баков — любимого места встреч дворовых мальчишек и дифтерии.
Эль думает, что ночь не должна оставаться в глазах, не уходя с рассветом — это всё неправильно так, неправильно!
— Ложись.
Голос прорывается сквозь вязкую темноту, сквозь длинные коридоры её собственных ресниц, и это страшно, слишком страшно — этого голоса много, вызывающего к ней строго хрипловатым баритоном, и она не хочет его слышать, ему верить, и не хочет перестать отрицать, — и от того не успевает заглушить собственный крик:
— Говорите же!
— Взрыв стал причиной тяжелого краниофациального повреждения, затронувшего оба твоих глаза. Ударная волна и термические ожоги вызвали поражение головного мозга и нарушили работу нервных волокон, ведущих к глазам. Это проявляется как дисфункция зрительного нерва, возможно, из-за микроскопических повреждений, которые трудно обнаружить при обычном обследовании. Если тебе это ни о чем не говорит, то я повторюсь — ты ослепла из-за взрыва вашего чёртового кострища, маленькая гадина. Я находился неподалеку, когда увидел огонь. Не знаю, сколько вас там было, но из живых — только ты.
Голые факты сквозь решетку безразличного голоса разрывают грудную полость на длинные лоскуты кожи.
— Это неправда! Это не может быть правдой!
Эль с силой сжимает зубы, чувствуя на языке металлический привкус из прокушенной губы; вся она — оголившийся нерв под дождем из собственных слез, под пологом мрака из собственных глаз, и в её зеркалах не видно сказок на ночь, долгих разговоров с пиццей и тыквенных голов на Хеллоуин, и она чувствует лихорадочно горячей кожей чужое раздражение.
Боль разливается растопленным воском.
— Я здесь не останусь.
— Разве я предлагал тебе обратное? Только вот идти тебе некуда.
— С чего Вы взяли?
— Вернёшься обратно на помойку? Мне вынуть всё, что я с таким трудом помещал в твоё тело, поддерживая в нём жизнь, и выставить за дверь? Ты этого хочешь, несносная девчонка?
Эль знает, что он даже не смотрит в её сторону, и голос его сочится ядом, а не злостью — её всю заворачивает в пелену чужого превосходства и силы, завораживая, утаскивая на самое дно, потерявшуюся в пространстве.
И Эль знакомо уже отстраняется в сторону, когда широкая ладонь накрывает её спину сквозь слои бинтов и тонкую ткань неудобной, снятой с незнакомого плеча, одежды — на груди та болтается мешковиной, зато бедра сжимает немилосердно, и Эль может различить по непривычному крою в ней мужские брюки и рубашку.
Грубые пальцы касаются неожиданно бережно, что совершенно отличается от его слов, — и эта лёгкая дрожь ничуть не портит впечатления, когда испещренная кожа покрывается вязкой мазью, — Эль неожиданно покорно поддаётся к этой ладони, едва сдерживая на губах вздох облегчения — раны ощутимо охлаждает, вытягивая прочь неприятные ощущения, заглушая ноющий призрак воспаления, и Эль уже нехотя, чувствуя себе при этом полной идиоткой, но не желая оставлять обидный выпад без ответа, устало роняет:
— Я Вас ненавижу.
Мужчина хмыкает, вполне честно уличив её, — прикрывшую глаза от послабления боли, — во лжи, и стягивает ворот рубашки, встряхнув прихотливо-податливое тело, окостенело-ровное, застывшее восковым слепком, — и рывком подтягивает её к краю кровати.
— Прекрасно. А теперь ешь. И перестань бродить по Храму в надежде, что я не слышу твоих дрожащих шагов. Ещё не время.
Пальцы цепко хватают её за подбородок, поворачивая голову к себе, и Эль, ничего не понимая, слепо утыкается ртом в край металлической ложки, зло мыча, обжигая верхнюю губу, — и, изворачиваясь в неожиданно крепких руках, размашисто разбрасывая ушибленные колени.
— Я сама справлюсь! Отпустите!
Он послушно разжимает тугую цепь ладоней, позволяя ей оттащить себя в сторону, колючую от смущения и стыда — в тот раз её точно так же кормила мать, и Эль передёргивает от этого сравнительного воспоминания.
— Не отказывайся от моей помощи. Больше тебе её никто предложить не может.
Эль молчит, отвернув от него лицо, но он всё равно замечает долгую мокрую дорожку, прочертившую след от глаза до самой шеи её.
— Это унизительно.
— Я знаю.
Она ест быстро, желая провалиться в самый ад, обжигаясь, цепляя содержимое зубами на самом кончике ложки и уговаривая себя не замечать своих жгучих слёз на красных от стыда щеках.
А он разглядывает её, надломленную, с мокрыми ресницами, сжимающую вздрагивающими пальцами углы одеяла, опасно накренившуюся размокшей ивой над самым краем кровати, — и отводит взгляд, опуская его на свои же изувеченные, непослушные ладони, крепко держащие глиняную посудину — не исчезнут эти следы шрамов вдоль фаланг никогда.
На выходе его останавливает неуверенный голос в спину.
— Храм? Так Вы фанатик?
— Это я не удостою ответом, если позволишь.
И он уходит неспешным шагов в глубину недоступных стен
вновь оставив её тонуть.